ДОРОЖНАЯ ПАНОРАМА
Этим летом мне пришлось проехать с севера на юг, от Балтийского моря к Черному, и передо мной четыре дня развертывалась интересная панорама с живыми действующими лицами. Точно в кресле театра сидел я у окна вагона и видел, как постепенно меняются картины русской природы, разнообразные ее пейзажи, и мелькает бесконечное число лиц и типов на этой длинной железнодорожной линии.
Я выехал из старинного городка, чистого и аккуратного, с веселыми каменными домами под красными островерхими черепичными крышами, с шахматной гранитной мостовой, быстрыми извозчиками и пестрой деловитой толпой на узких улицах.
Прохожие, прилично одетые в «немецкое платье», как говорят у нас мужики; рабочие, толпой возвращающиеся с фабрики, в пиджаках, жилетах, крахмальных рубашках. Женщины, в темных скромных платьях, в башмаках на толстых подошвах и в нитяных перчатках, шли скромно, почти сурово, глядя вперед, не встречаясь взором со встречными.
Улицы мирные, без выкрикиванья разносчиков, суеты и особенного движения. Везде чувствовалась привычка и любовь к порядку, к сдержанности и даже в мальчишках-подростках заметна солидность, напускная важность, видно было, что они стараются показать себя «большими», взрослыми, говорить внушительно и деловито.
Проехав Петербург и «неумытую» Москву, ехал я далее мимо великорусских городов и деревень. На каждой станции к поезду сбегалось множество баб и детей, большей частью девочек. Босоногие, в красных ситцевых юбках и платках, быстро появлялись они из-за кустов и заборов.
Одни веселые, хитроглазые, бойко предлагали «молочко» и «яички», задорно отсмеивались от пассажиров, начинавших зубоскалить, отпускать шуточки на их счет. Другие грустные и хилые, с застывшим выражением испуга на лице, робко протягивали тонкие руки и просящим взором предлагали что-либо купить.
Суетливо перебегала эта ярко-красная толпа от одного вагона к другому, кричала, ссорилась и, как только поезд трогался, быстро скрывалась опять за кусты и заборы, подальше от глаза станционного начальства. Очень жаль, если преследуют этих милых голубоглазых детей. В тяжелом, почти нищенском крестьянском быту, где, несмотря на имеющиеся рабочие руки, некуда приложить эти свободные силы, там пролетающие железнодорожные поезда — маленькое подспорье, где можно получить пятачок за бутылку молока, или даже сердобольная дама бросит «копеечку» девочке, ей понравившейся за грустные синие глазки.
С полдороги начинают показываться в изобилии нищие и калеки, каких на севере почти не видно. К приходу поезда на станцию они вырастают точно из-под земли и бредут возле вагонов, открывая свои лохмотья и воющим голосом выпрашивая подаяние. И слепые, которых ведут мальчишки, бросающиеся в разные стороны за собиранием брошенных монеток, и разные уроды тащутся на костылях, или их несут на спине здоровенные поводыри, обступают вышедших пассажиров, торопливо выкрикивают свои стереотипные «жалостливые» фразы.
Иные калеки, нищие и монахи, если их не заметят кондукторы, влезают в вагоны и начинают идти вдоль поезда. Едучи во II классе, как-то утром проснувшись, я увидел у себя в ногах громадную, как бочонок, кудлатую голову без шапки, с выпученными глазами — карлика на кривых ножках, молча протянувшего свою руку. В другой раз нищий — безногий старик, весь в язвах и струпьях, ловко, как паук, вскарабкался в вагон и пошел по проходу.
Сидевшие в этом отделении дамы, полные брезгливости и ужаса, подняли крик, и старик калека с непостижимой быстротой и ловкостью выбежал и выскочил уже на ходу поезда из вагона.
На южных дорогах встречаются часто грабежи и кражи. Просматривая местные провинциальные газеты, продававшиеся на станциях, заметно, что железнодорожным преступлениям уделено в них много места. В моем поезде два мужика отыскивали свое пропавшее ведро, да у одного старого почтенного господина во время сна стащили шляпу; долгое время он выходил на станциях с развевающимися седыми волосами, пока не получил откуда-то «московский» купеческий картуз с козырьком.
Когда мы подъезжали к одной большой станции, кондуктор рекомендовал присмотреть тут за своими вещами, объясняя, что на этой станции всегда много краж. Из газеты я узнал, что накануне нашего поезда поезд останавливали четыре раза между маленькими станциями посредством Вестингаузовского тормоза. Курская газета предполагала, что здесь дело злоумышленников, думавших таким образом нарушить железнодорожное движение и вызвать крушение поездов. Через несколько дней в другом поезде были убиты купец и поездной смазчик и сброшены на рельсы.
Еще дальше едучи на юг, все чаще начинают пассажиры говорить о железнодорожных происшествиях, кражах и грабежах. В горячей атмосфере раскаленного июльским солнцем вагона все кажется вероятным и возможным изнывающим от жары пассажирам. Северные пасмурные дни, отрадный прохладный ветер и бесконечные леса Николаевской дороги остались далеко позади.
Кругом одни распаханные поля или желтые созревшие нивы, нет ни тени, ни воды. Среди этой высушенной горячей равнины мчащийся поезд кажется единственным предметом, на каком солнце сосредоточило свои жгучие лучи.
ПОСЛЕДНИЕ МОГИКАНЕ
Вопрос о центре, о его оскудении, заброшенности и даже вырождении уже много привлекал к себе внимания печати. Наш центр требует и достоин специального изучения и искренних исследователей. С одной стороны — бывшие крепостники-помещики, с другой — новый нарождающийся тип дворян-землевладельцев — прилагающих все усилия, чтобы удержать в своих руках фамильные усадьбы, но они с трудом выдерживают натиск и постепенный захват земли помещиками-купцами, разбогатевшими крестьянами, отставными интендантами, инженерами или консисторскими чиновниками.
Последние могикане — помещики старого закала и новые смешанные поколения земледельцев представляют собой громадный интерес для стороннего наблюдателя и для истории нашего времени.
Напрасно думать, что в центре можно увидеть много этих помещиков-могикан. Их там мало осталось. Скорее их можно встретить в маленьких меблированных комнатах в столицах, с трудом перебивающихся и доживающих свои дни на последние крохи от былых состояний.
Этим летом я поездил по некоторым нашим великорусским губерниям, бывал у помещиков разных формаций и слоев общества, говорил с ними и с особенным интересом осматривал старинные поместья, воспетые нашей дворянской литературой. И я должен сказать, что вынес самое грустное впечатление от тех разговоров, которые мне пришлось иметь с помещиками, и от всего, что я увидел.
Прежде всего самым печальным явлением нужно признать какой-то полный упадок духа у всех наших землевладельцев. Или нужно признать временным этот упадок духа, явившийся последствием тяжелого для земледелия времени, нынешнего мирового сельскохозяйственного кризиса, или же это тихая печаль вырождающегося племени, безмолвное уступание дороги более сильным и свежим смешанным слоям народа нашего государства.
Вспоминаю такую картину.
Двухэтажный разваливающийся каменный дом, не ремонтировавшийся уже, вероятно, лет пятнадцать — двадцать. Живут в доме — старый граф Атцеков и его ветхая «графинюшка». Граф в свое «доброе старое время» прожил десять миллионов, теперь от всего былого богатства остался этот дом, наполненный редкими и ценными для любителя-коллекционера вещами, свезенными сюда со всех концов Европы. Ненужный хлам и драгоценности перемешаны и лежат в беспорядке и на полу, и на подоконниках, а в шкафах все сверху покрыто густым слоем пыли.
Приезжают к ним изредка соседи-помещики. Граф встречает их в высшей степени предупредительно:
— Ах! Здравствуйте, любезные Петр Петрович и Марья Ивановна! Что же вы так поздно приехали — мы только что отобедали… Какая жалость, пообедали бы вместе, — говорит графиня, хотя и не знает, чем удастся ей пообедать сегодня.
— Ну, что, граф, — спрашивает во время беседы гость, — неужели вы не хотите расстаться с тем хрустальным бокалом, который я смотрел у вас прошлый раз? Продайте его мне, у вас и без него так много ценной посуды…
— Что вы, Петр Петрович, что вы! Никогда я не продам вам его. Это наша фамильная драгоценность, и ее я никогда никому не отдам.
— Тогда нельзя ли мне еще раз посмотреть на него?
— Эээ… Графинюшка, где же теперь стоит этот бокал?
— Да я и не знаю. Тебе, граф, лучше знать. Ты его недавно куда-то поставил.
— Ах, да! Я его заставил в шкафу другими предметами, так что долго доставать теперь. Но, надеюсь, это побудит вас к нам приехать следующий раз. Я так рад буду вас снова видеть и к тому времени приготовлю бокал…
Между тем этот бокал накануне продан в городе за три рубля только, чтобы можно было купить провизии к обеду. Когда иссякнут эти три рубля, в город посылается плутоватая, обирающая графов экономка, которая продает за гроши какие-нибудь редкостные бронзовые часы или блюдо императрицы Евгении. Однако же страх показаться бедным перед другими помещиками заставляет притворяться, лгать и уверять, что граф не продаст ни одной вещи, хотя соседи и предлагают за них громадные деньги.
Много разного рода оригинальных людей можно встретить «там, во глубине России», но одного рода людей мне не удалось увидеть, быть может, случайно — людей бодрых, энергичных, веселых. Все встреченные какие-то подавленные, грустные и вялые. Были люди работающие, сделавшие много для своей местности, но их деятельность угрюмая и не жизнерадостная.
Точно разуверившись и отчаявшись в своих надеждах, они наложили на себя эпитимию в виде работы, и в этом труде для общественной пользы думают найти успокоение и забвение скучной окружающей действительности.
Я не говорю только о разорившихся дворянах-помещиках, нет, болезнь века, грусть и скука, заразила все сословия и вышла далеко за пределы городов. Где-то я прочел изречение, что «в России веселы только гимназисты четвертого класса да ломовые извозчики»; в этой мысли больше правды, чем кажется с первого раза. Конечно, главной причиной всему всегда люди, а не та форма, в которой они действуют. Преданные своему делу люди, имеющие альтруистические цели, сумеют принести пользу даже в самой неудобной, немыслимой обстановке.
«СТРЕКОЗЫ» И «МУРАВЬИ»
У нас принято говорить, что русское земледелие идет под гору, что русская деревня разоряется. Но нельзя обобщать все русское земледелие.
Россия настолько велика и разнородна, это такой пестрый ковер, сшитый из кусков настолько различной ценности, что можно говорить только о земледелии разных уездов. Одни уезды богатеют, а рядом с ними — местности, какие, несмотря на всевозможную поддержку, пустеют, и мужики из них разбегаются.
Мне приятно было встретить одного, очень работящего и деятельного, бодрого хозяина-земледельца, верующего в хорошее будущее, а это среди нынешних приунывших помещиков — большая редкость.
«Люблю я землю, как какое-то живое существо, — рассказывал мой собеседник — и негодую, когда с нею скверно обращаются. Не причисляйте меня к тем ворчунам, которые всем недовольны, ничего хорошего не замечают и не верят, и не ждут, что придет лучшее будущее, потеряли всякую надежду.
Я же, напротив, принадлежу пока еще к очень немногочисленному отряду русских людей, искренне верящих в светлую судьбу нашего Отечества и не находящих настоящее столь плохим, что следует отчаяться.
Отживающее дворянство, старики помещики, воспитанные еще на крепостном праве, избалованные всем — и воспитанием, и своей роскошной первоначальной жизнью, и всеми мероприятиями правительства, доставившего им столько льгот и привилегий, теперь, когда все условия сельского хозяйства изменились, эти «стрекозы-помещики» остались при своих прежних барских потребностях и замашках. Понятно, они ворчат, и вот они-то и составляют класс недовольных людей, больше всего печалятся об участи поместного дворянства.
От одного из таких господ я слышал такое типичное высказывание: «И чего жалуемся мы, воспитанные на дрожжах крепостничества? Дали нам выкупные — мы их проели; устроили частные банки, повыдавали нам ссуд — мы их проели; учредили Дворянский банк, опять стали выдавать ссуды — и их мы проели; открыли соловексельный кредит — мы и его проели; постарались забрать деньги под частные закладные — и эти деньги мы проели! Словом, отяготили землю долгами чуть ли не в полной сумме ее стоимости, так что нам дальше и двинуться некуда. Теперь, когда всякий кредит исчерпан, стали подумывать о том, как выбраться из той петли, которую сами же над собой затянули. Обещают дать еще мелиоративный кредит — для улучшения состояния имений и увеличения их доходности; мы уже раздумываем — удастся ли его проесть? А это еще неизвестно. Кажется, на сей раз присмотр за расходованием этих денег будет очень строгий…»
В этом высказывании характерно выставилась жизнь этого типа дворян «помещиков-стрекоз», вся их история за последние десятилетия. Есть, конечно, и среди них исключения, но редкие.
Например, один помещик имел 270 десятин земли и жил самым аккуратным образом, перевертывал каждую копеечку, прежде чем ее израсходовать, это в то «золотое время», в 70–80 годах, когда рожь была по рублю за пуд, а овес по 70 копеек. За эти годы сей помещик скопил до сорока тысяч, на них купил еще 800 десятин у разорявшихся соседей «стрекозиного» типа. Теперь со всей земли он получает до шести тысяч рублей чистого дохода.
«Как ни дешев, — говорит он, — кредит в Дворянском банке, но дай Бог от него держаться подальше, лучше своими деньгами изворачиваться. Только те земли приносят доход, какие не имеют долга. А помещики «стрекозиного» типа по теперешним временам остались, как раки на мели. Они привыкли жить на широкую ногу, ибо доходы былого времени не чета нынешним, позволяли себе проживать весь доход с имения, ничего не оставляя на «черный день», не научились ограничивать, сдерживать себя, соразмерять расходы с доходами. Один знакомый сосед искренне горевал, что ныне он не может каждый день всовывать своему сыну-пшюту, бездельнику, четвертную кредитную бумажку в его жилетный карман, «на мелкие расходы»!..
Эти господа «стрекозиного» типа в денежных делах поступали совершенно как дети. Например, получившие ссуду под имение тратили ее на совершенные пустяки, или, в лучшем случае, на вещи бесполезные и бездоходные. Так, один помещик, получив ссуду банковскую, выстроил за 30 тысяч здание для конского завода, не приносящего никакого дохода. Другой, добившись увеличения размера ссуды, в конце концов истратил деньги на певиц местного кафешантанного хора, заставляя их распевать куплеты в костюмах, состоявших только из ленточек на шее и коленях. Третий, получив ссуду, укатил на два года за границу и возвратился домой, лишь когда имение было поставлено на торги за неплатеж процентов с займа. Четвертый — выстроил на сумму кредита паровую пеклеванную мельницу и крахмальный завод, верстах в трех от ближайшей воды, и подвозил ее бочками, наймом за деньги… Можете сообразить, сколько он понес убытку, если в день приходилось тратить только на воду 30 рублей?.. Таких печальных примеров можно привести сколько угодно. Все они — одно и то же бестолковое российское проедание и мотание денег.
Появилась категория земледельцев иного, «муравьиного» типа. Получив в наследство от своих промотавшихся отцов — «стрекоз» перезаложенные имения, дети — «муравьи» всецело ушли в сельское дело, и кое-где можно видеть результаты их упорного труда. Они смотрят на сельское хозяйство как на коммерческое предприятие, заботятся о том, как увеличить его доходность, живут в деревне сами, не полагаясь на добросовестность управляющего, говоря: «Жить в деревне можно и должно; земля-матушка всегда вознаградит труд земледельца, если последний не зевает и внимательно относится к своим, в части земли, обязанностям».
Эти «муравьи» следят за литературой о сельском хозяйстве, не боятся рискнуть проводить опыты, вводят многопольную систему с травосеянием и корнеплодами и всегда получают доход с десятины выше, чем у соседей «стрекозиного» типа…»
Когда, стоя в поле у жнивья, мы беседовали с одним из таких помещиков — «муравьев», подъехал на велосипеде седой господин, оказавшийся уездным предводителем дворянства. Он пожаловался на самовольно запаханную крестьянами землю. «С верхушки холма межевой столбик постепенно передвигался вниз. Затем перепахали ручей и влезли пашней на дорогу! Постоянные потравы, и свиньи на нашем огороде…»
Как объяснил мне помещик — «муравей»: «Наш земский начальник, это «барин» в лучшем смысле слова, хотя может оказаться и в противоположном его значении. Но стоит ли ему быть этим «лучшим барином», когда непонятны и загадочны его опекаемые?
Наши мужики все народ крещеный, но, по-моему, такой таинственный вопрос, такой сфинкс, что я не знаю, что же такое в действительности наша серая масса, вся эта «Святая Русь»? Варварство ли и татарщина это, или «Третий Рим»?
А наш барин возмущается их недоверчивостью, обманами, насмешками, подозрительностью. Если льготы им делать, то говорят: «Блажной барин!», «Тронулся!». Не понимает: «Почему мужицкие гонения на меня?»
Доходность мужицкого хозяйства столь незначительна, что крестьянин дрожит над каждым своим шагом, чтобы какой-либо оплошностью не уменьшить свою крохотную прибыль. Но отчего же он беден? Не от того ли, что он не развит, не имеет сельскохозяйственного образования, туп, и не умеет взять с земли того, что само в руки дается? Нужно знать только, как это взять?
Нет! Крестьянин беден потому, что никто не хочет, чтобы он был богат. Мало ли бед навалилось на мужика? Что же касается до его умственного развития, то я вовсе не согласен с тем, что он будто бы не развит и туп. Он необразован, но более умен, да и хитрее, чем это кажется барину-интеллигенту…»
НА «СУПРЯДКЕ»
— Манька! Сегодня Петька обещался на «супрядки» с тальянкой прийти, плясать будем.
— А положит ли кто нам на свечки?
— Жди! Наши ребята даром целоваться хотят. Говорят: и то вам честь, что к маленьким пришли!
— А ты бы попросила своего Ванюху положить на всю компанию, он бы и дал!
Такими фразами обменялись две девочки лет 10–12, собираясь на свою детскую «супрядку». У каждого возраста своя «супрядка». Есть для маленьких, которые утром ходят в школу, а вечером собираются в просторной избе, прядут нитки, поют новые песни — частушки — и играют в разные игры.
Подростки в 14–16 лет собираются тоже отдельно, и, наконец, взрослые девушки имеют свои, старательно устроенные «супрядки» и своих постоянных участниц с их поклонниками.
В каждой деревне есть две-три или более таких «супрядок», и между ними происходит соревнование и в умении петь и танцевать, и в одежде участниц, и в убранстве избы, так что тот, кто переходит из одной «супрядки» в другую, «изменяют компании».
С сыном хозяина избы, где я ночевал, мы вышли на улицу деревни и присоединились к толпе парней, которые медленно шли вдоль по дороге и пели песни.
Месяц был на ущербе, и снег, засыпавший все кругом, озарялся слабым голубоватым мерцанием. В избах светились маленькие окошечки, в которых мелькали темные силуэты, ребятишки припадали к стеклу, стараясь рассмотреть, кто это поет на улице. Парни пели в унисон и очень быстрой скороговоркой. Впереди шел парень побойчее и подыгрывал на гармонии.
Когда я привык к темпу и стал разбирать слова, я услышал песни, где разнузданность мысли и циничность глумились над всем святым, почитаемым, и не было ничего, кажется, чего бы не задел этот молодой нахальный крик с визжащей гармонией; он обращался и на небо, и на церковь, осмеивал «начальство», перед которым вчера снималась шапка, и все это пелось с подмигиванием и подчеркиванием — смотри, дескать, народ честной, какие мы лихие ребята!
Когда парни проходили мимо сильно освещенной избы, песня усиливалась, — «чтоб пробрало их хорошенько!» В одной избе отворилось окошечко и показалась всклокоченная голова мужика, закричавшего:
— Бесстыжие богохульники, стыда на вас нет!..
Парни загоготали и принялись пуще прежнего выкрикивать свои песни. С присвистом, гвалтом и топотом ввалилась наша толпа в избу, из которой слышалось пронзительное, визгливое бабье пение. Уже без нас там было много народу, а с нашим приходом стало и тесно, и жарко.
Комната с низким потолком была вся обклеена «газетинами», по стенам на лавках сидели девушки в ситцевых, туго обтянувших грудь кофточках, с прялками в руках, и пронзительно пели свои песни. Возле некоторых сидели парни, обхватив за пышную талию руками, и что-то нашептывали на ухо, отчего их собеседницы фыркали, закрывая рот рукой. Увидав среди пришедших новое лицо, они, окончив куплет, запели:
Чужаки, вы чужаки,
У вас зелены кушаки;
Хоть вы и поднаддевочке,
У нас форсисты девочки.
Нужно было «задобрить» присутствующих, и я дал двугривенный «на свечки». Сидевшие парни, увидев, что я уважил компанию, заявили мне с достоинством:
— Садись, молодец хороший, к нашим барышням, мы ничего против этого не имеем.
Снова запелись пронзительные песни-частушки, куплеты в четыре строчки с рифмами. В каком они роде — можно видеть на следующих примерах:
Меня маменька ругала,
Зачем с пьяным я гуляла.
А я маменьке в ответ:
У нас тверезых вовсе нет.
Стояла у чуланчика,
Любила новобранчика,
Стояла у тесового,
Любила развеселого.
Кину, кину, перекину
Через речку баночку,
Говорит мамаша сыну:
Не бросай беляночку…
Вот какая современная деревенская поэзия. Напрасно думать, что это набор слов вовсе без всякого значения. В своей среде эти песни-частушки говорят очень много фантазии крестьян; два-три слова, нам непонятных, певец умеет подчеркнуть, пропеть с таким значением, с такими намеками на кого-либо из присутствующих, или вообще на что-нибудь, что я должен был изменить свое скептическое отношение к современной русской песне, как чему-то бессмысленному, бессознательному.
Современная песня, и крестьянская, и фабричная, находится в переходном, не выработавшемся еще состоянии, и из народной толпы должны выйти русские Беранже, которые запоют хлесткие песни, лучше отделанные, и те пойдут гулять по России. Старинные, протяжные и поэтичные песни уже переводятся, их позабыли уже старики, но обрывки вымирающей народной песни перекладываются в рифмы, скандируются, и в этой форме песня снова начинает возрождаться.
После пения начались танцы. Составилась «кадриль», фигурами немного напоминающая городскую. Парни все время меняли своих «дам», перебрасывая их из объятий в объятия, а сами в то же время делали очень быстрые выверты ногами. После первых пар стали танцевать новые, лица раскраснелись, глаза заблестели, в избе становилось все душнее; почти возле каждой девушки появился ее «прияточка»; объятия и поцелуи сделались продолжительнее.
Песни смолкли. Одна только гармония беспрерывно визжала, покрывая своими звуками и шум толпы, и топот ног танцующих.
— Ребята! Сейчас новобранцы придут! — крикнул маленький мальчишка, выскочивший на середину избы, чтобы торопливо возвестить эту важную новость. — Сейчас идут мимо Трифонова двора. Петька-то целый день плакал навзрыд, его зовут некруты идти вместе прощаться, а он припадет, обернется, махнет рукой и опять…
Расталкивая ребят, в избу вбежали три парня, принарядившиеся для дороги. Они подошли к трем девушкам, которые сидели одиноко со своими прялками, и стали их обнимать и целовать.
— Смотри, Манька, — шепчет один, — не вздумай забыть меня, потерпи до возвращения. Письма писать тебе буду, и ты мне пошли весточку.
— Да ты, Петька, ведь в город едешь. Городские барышни красивые да лукавые. Забудешь меня, девчонку!
— Ну, прощайте, барышни дорогие, прощайте, молодцы хорошие! Дай вам Бог! Не поминайте лихом!
— Прощайте, ребята! Кланяйтесь нашим в полку!
Новобранцы поцеловались по очереди с парнями, потом с некоторыми «барышнями». Я вышел вместе с ними.
В избе снова завизжала гармоника, и опять пошли пронзительные песни.
ИКОНОПИСЦЫ-НЕУДАЧНИКИ
При Троице-Сергиевой лавре существует иконописная школа. Разумеется, как факт, это — очень хорошее явление: где же быть основанию иконописного дела, как не в сердце нашего православия, чем должна являться Троице-Сергиева лавра.
Школа находится в большом зале и нескольких меньших комнатах и существует вместе с иконописной мастерской, где работают наемные художники, исполняющие все те заказы на иконы, с которыми богомольцы постоянно обращаются к монастырю. У школы имеется начальник — художник, окончивший Московское училище живописи и ваяния.
У нас жалуются давно на печальное положение иконописного дела в России, на появление в русском иконописном искусстве тенденций римско-католического характера, угрожающих исказить самый характер русской иконной живописи.
«Пора уже положить конец варварству при ремонтах церквей, — писал на днях «Церковный Вестник», — и появлению живописи, уродующей лики святых, древнюю иконопись. Приходские «батюшки» простодушно полагают, что чем ярче и гуще положены краски, чем они свежее и лучше покрыты лаком, тем икона ценнее».
Что говорить о деревенских священниках, когда даже Софийский сбор в «господине Великом Новгороде» в настоящее время расписывается суздальскими «богомазами», не обращающими никакого внимания на древние стены и стиль собора, хранящие древние фрески и иконы этой исторической русской святыни!
От кого же ожидать охраны наших древних икон и дальнейшего развития русской иконной живописи, как не от художественных учреждений, таких школ, как при Троице-Сергиевой лавре? Между тем если ждать от нее каких-либо благих практических результатов, то ждать этого придется долго, ввиду того, что это учреждение не имеет ничего общего с принципами древнерусского искусства.
Учениками школы берутся вовсе не мальчики, показавшие способности к живописи, а напротив — все те, которые ни к чему не способны: исключенные из духовных училищ, маленькие певчие церковных хоров, потерявшие голос, и тому подобные неудачники из духовного звания, весь тот лишний балласт при школьных занятиях, с какими начальство не знает, что делать.
Этот «практический» способ создавания «иконописцев» в конце концов вовсе малопрактичен, так как эти мальчики худо «вырисовывают» лики святых угодников, всячески «отлынивают» от занятий, и, закончив школу, все убегают в более незатейливое дело — в псаломщики, навсегда забрасывая искусство, бывшее для них чуждым занятием с самого начала.
Наши наиболее известные древние чудотворные иконы имеют сильную одухотворенность выражения и глубокую идею; и сотую часть этого не могут передать бедные мальчики, без призвания, насильно обращенные в «иконописцев».
Между тем есть неистощимая и богатая сокровищница, в которой хранятся художественные таланты, — это бесчисленные сельские школы. Там, в бедной толпе грязных ребятишек наблюдательный человек может отыскать много маленьких художников — in potentia (в потенции. — М. Я.), в чьих сердцах бьется нежное, непонятное им самим стремление к искусству. За неимением карандаша и бумаги они пачкают углем стены, вырезают из редьки лошадок и человеческие фигурки, за что их секут родители, видящие в таком занятии только баловство и очень последовательно забивающие в детях те священные порывы, какие могли бы распуститься пышным цветом; если бы они встретили, хоть в ком-нибудь, гуманное желание поддержать эти слабо тлеющие искры художественного дарования, то можно было бы рассчитывать и на какие-либо практические результаты.
НА МАРИИНСКОМ КАНАЛЕ
В конце 1899 года я прервал свое «хождение по России», воспользовавшись возможностью посетить Англию. В петербургской и ревельской печати тех лет опубликованы несколько моих корреспонденций из Лондона периода англо-бурской войны.
Вернувшись весной 1900 года на родину, я жил в Ревеле и Петербурге, периодически продолжая свои скитания по России. Однажды я решил попасть на баржу, направлявшуюся Мариинским каналом в Вологду. Пароходик довез из Петербурга до начала канала, и в Свири я высадился на пристани, устроенной среди болота на высоких сваях. Ряд больших узких барж, привязанных канатами, ожидал буксирного парохода. Быстро смеркалось. Предстояло где-то переночевать.
В небольшом домике, тоже стоявшем на сваях, меня приветливо встретили дородная хозяйка и красивая девушка, ее дочь. Они провели в маленькую комнатку, предложили чаю и водки, от какой я отказался, поставили какую-то еду на столик.
Когда женщины ушли, извинившись, что у них сейчас нет керосина для лампы, я зажег свою свечу и заглянул во все углы комнаты. Под кроватью был люк. С трудом приподнял я крышку этого люка и посветил туда свечой. Под люком плескалась вода. Оттуда тянулась веревка, намотанная одним концом на вбитый в сваю крюк. «Наверное, тут верша для ловли рыбы», — подумал я, потянул веревку и вытянул из воды две ноги в высоких сапогах. Я отпустил веревку, и ноги опять погрузились в воду. Осторожно прикрыв люк, я стал искать щель в стене.
Из комнаты хозяйки доносился заглушенный разговор. В щель можно было заметить высокого мужчину в «городском» пальто, с поднятым воротником. У него были приметные рыжие усы и остроконечная бородка. Незнакомец и хозяйка тихо переговаривались, посматривая в мою сторону. Скоро разговор стих.
Я погасил свечу и, оставаясь настороже, не раздеваясь, прилег на кровать. Все было тихо, и, усталый, я начал дремать. Очнувшись, я почувствовал, что мои ноги осторожно трогают и начинают захлестывать веревкой. Я чиркнул спичкой и увидел у себя в ногах красивую дочь хозяйки.
Она стала громко хохотать: «Какой вы чуткий! А я хотела с вами пошутить!..» и убежала.
Как только стало светать, я положил на стол рубль и, накинув свою котомку, ушел по мосткам к каналу. Баржи были отвязаны, на некоторых двигались люди, впереди посвистывал буксирный пароход. Проходя по тропинке береговой насыпи и увидев деревянное здание с надписью: «Полицейское управление», я решил зайти к исправнику, рассказать про «ноги в воде». Но в раскрытое окно я увидел рыжие усы и бородку незнакомца, заходившего к хозяйке. Теперь он был в полицейской форме. Наши глаза встретились, я попятился и прыгнул на переднюю баржу, уже начавшую двигаться по каналу. У борта стоял высокий чернобородый человек. Я шепнул ему: «Спрячь меня, за мной крючки гонятся!» Он посмотрел мне в глаза и спросил: «Люцинер?» Я кивнул головой. «Скорей, укройся в том чулане!»
Через несколько минут к барже подошел полицейский. Идя рядом с движущейся баржей, он крикнул: «Эй, хозяин! Не видал ли ты молодчика в черном полушубке, с котомкой?»— «Видел, ваше скородие, — ответил чернобородый. — Он побежал по насыпи в ту сторону, через кусты!»
Полицейский свернул и поспешил в указанную сторону. Буксир усиливал ход, и баржа, а за ней пять других стали все быстрее двигаться вперед.
Вскоре чернобородый человек, оказавшийся старшиной каравана барж, выпустил меня из чулана. Он мрачно выслушал мой рассказ о ногах, торчавших из воды, и сказал: «Ты счастливо отделался. Другим, которые подымали шум, пришлось хуже. Проезжая по каналу, я не раз слышал, что здесь, в Свири, пошаливают лихие люди, и подумывал, что это не без участия здешнего исправника или пристава».
Позднее, вернувшись в Петербург, я написал корреспонденцию о «ногах в воде» и дал ее Сигме[188]. Тот не стал ее публиковать, а через свои связи добился того, что в Свири было произведено тайное расследование людьми, специально прибывшими из Петербурга. Была раскрыта большая шайка грабителей и бандитов, во главе ее стоял местный пристав. Однако корреспонденция о «ногах в воде» так и не была опубликована.
Караван барж двигался все дальше по Свири, и вскоре старшина Клим Авксентьевич стал открывать мне свою душу:
«Когда я отбывал воинскую повинность, то служил матросом. Мой срок кончался уже, и в это время приехавший на корабль чужой капитан сказал нам: «Вскорости отправляется в кругосветное плавание учебный парусный корабль. Нам нужны сверхсрочные опытные моряки. Кто хочет попасть на этот корабль — три шага вперед!»
Тут я подумал: «Что такое наша жизнь? Это большое «колесо с крючком». Вышиной колесо до неба и поворачивается вокруг своей оси. Бывает, что крючок подойдет к тебе совсем близко, и если за него ухватиться, то колесо подымет так высоко, что оттуда, сверху, откроется вид на весь мир. Хватайся, Клим, за этот крючок, и ты увидишь то, чего в другой раз увидеть не придется! «Я шагнул три шага вперед и сказал, что хочу продолжать морскую службу. Так я попал на бриг «Ретвизан» и проплыл на нем вокруг Света. А потом сдурил — бросил корабль и сную теперь взад-вперед по каналу между Питером и Вологдой.
На этих пяти баржах погружены ситцы и другие товары на большие деньги. Их хозяева мне доверяют, знают, что я все довезу в целости. Не раз я думал: встречу человека с виду тихого, а может быть, с ним ко мне опять подойдет крючок на колесе, и снова я увижу далекие страны. Я тебе помог, а ты мне помоги. Устрой меня, если можешь, опять на такое дело, чтобы вокруг Света плавать!».
Буксир увел баржи на Онежское озеро. Ночью были слышны странные звуки, словно пели далекие, звонкие серебряные трубы. Они перекликались всю ночь. Утром старшина объяснил, что это кричали дикие перелетные лебеди.
«Дикая птица! — говорил Клим Авксентьевич, — а без всякого крючка, без чужой помощи, летит в Египет!..»
НА ПЛОТУ
Несколько лет назад я скитался в народе по России, бродил по ее деревням, монастырям, дорогам и рекам. Летом 1901 года, в начале июля, я был в Киеве и вдоль Днепра направился на Юг. Стояла сильная жара; идти берегом было тяжело, и я с завистью смотрел на вереницы плотов, плывших по темно-синей реке.
Когда один плот был недалеко от берега, на крутом повороте, я окликнул рабочих-плотовщиков и попросил их взять к себе, довезти до Екатеринослава[189]. Молодой парень немедленно отвязал плоскодонку и, ловко правя веслом, подплыл к берегу, усадил меня на дно зыбкой лодки и быстро догнал грузный плот, медленно плывший по течению.
На плоту были две соломенные будки, в аршин вышиной и два аршина длиной, и два ящика с глиной, на которых дымили костры. Возле одного ящика сидел угрюмого вида мужик и кипятил жестяной чайник, подвешенный на развилок жерди над костром. Он предложил мне сложить свою сумку и расположиться в одной из будок. В ней на подостланной соломе можно было удобно лежать растянувшись, глядя на двигающиеся мимо красивые берега.
После знойной, пыльной, утомительной дороги, особенно приятной казалась невозмутимая тишина плывущего плота. Громадные круглые бревна, связанные лозой и веревками, наполовину окунувшиеся в прохладную воду, были собраны в четыре «грядки», или «гребенки», свободно привязанных одна за другой. При повороте реки этот четырехколенный плот извивался по течению и все его связки издавали жалобный скрип…
На плоту было восемнадцать человек, из них три «ватамана». На обязанности ватаманов оберегать плот, — шестами отпихивать его от берега или мели.
Четвертый «дозорный ватаман» с мальчиком-помощником на маленькой лодке едут впереди плота за полверсты и осматривают местность. Дозорный ватаман подает сигналы на плот, в какую сторону сворачивать. Чтобы повернуть грузный тяжелый плот, требуется много времени и мастерство; если пропустить нужный момент, плот может с разгона налететь на мель или берег при крутом повороте, тогда плот рассыплется, балки расплывутся; или плот так засядет на мель, что нужно будет нанимать буксирный пароход, чтобы стащить его в воду.
Сзади плота привязана большая лодка — «дуб», в которой всегда сидят наготове семь человек гребцов, «дубовы-хлопцы», и рулевой — «дядя-дубовик», которому принадлежит высшая власть на плоту и он отвечает больше всех за его целость.
Весь плот состоит из 500 бревен, связанных канатами и «гужбой»— кручеными лозой и ветвями лозняка. Над одной будкой возвышался шест с деревянным крестом и красным флагом, на другой (где я поместился) — стоял фонарь, зажигавшийся ночью.
На Днепре веял едва заметный ветерок. Солнце жгло прямыми беспощадными лучами. Вода гладкая, как зеркало, и плот катился бесшумно, не дрогнув, и только по желтому песчаному берегу, медленно подвигавшемуся назад, можно было заметить, что мы с днепровской водой плывем вниз.
Три ватамана сейчас без дела. Один возле костра разогревает манерку с водой, другой ковыряет корзину и плетет ее из корней лозы, той самой, что выпустила длинные коричневые нити по всему обрывистому песчаному берегу Днепра. Третий ватаман сидит верхом на переднем бревне, спустив босые ноги в воду, и длинным шестом пробует глубину реки.
Одни из «дубовых-хлопцев» сидят в лодке, другие лежат на бревнах, подставив загорелые груди жгучим лучам солнца. «Дядя-дубовик» стоит, пристально смотря вдаль. Днепр заворачивает, и быстрое течение несет плот прямо на береговую кручу.
— Гей! До — дуба, хлопцы, живо! — кричит дубовик.
Хлопцы вскакивают, садятся за весла и гребут сильно, с шумом пеня воду. Ватаманы бросаются на край плота и обматывают конец каната, опущенного с дуба, вокруг бревен. Дуб отъезжает на середину реки, и хлопцы сбрасывают в воду громадный якорь, высотой с человеческий рост. Канат вытягивается, соскакивает с силой с одного бревна на другое, ударяет по воде, делая всплески, все четыре грядки со стоном растягиваются одна от другой. Плот поворачивается и относится течением на то место, которое наметил дубовик.
Тогда семь хлопцев берутся за другой канат, привязанный к кольцу сброшенного якоря, становятся на борту дуба в ряд и медленно, раз за разом, с припевом, подтягивают якорь к лодке. Дубовик колом подхватывает лапу якоря и выворачивает ее на помост дуба. Другие хлопцы также подхватывают кольями, борт лодки накреняется к воде, хлопцы перегибаются на другую сторону, но якорь уже втянут и выдвигается на середину помоста.
А плот уже повернулся и несется по новому направлению. Хлопцы с дубом притягиваются якорным канатом к плоту и ждут следующей «драйки» якоря.
Днепр течет быстро, часто заворачивает и вьется, несет плот на берег.
Дубовику нужно зорко смотреть вперед и следить за течением и за сигналами едущего впереди дозорного ватамана. Хлопцы же, чтобы занять время, начинают петь песни, рассказывать сказки или перебраниваются.
— Вот здесь на косе крест стоит, — рассказывает товарищам хлопец, уже лет десять ходящий с плотами на дубу. — Выше этого места мы драгили якорь.
Вот как вытащивать его нужно было на палубу, один из хлопцев подхватил колом, да не довел до конца. Кол назад отвернулся, да хватил его по животу. Он и свалился в Днепр и сразу на дно пошел, как камень. Мы дальше поплыли, его уже не отыскать было, на верх не всплывал. Потом его рыбалки поймали и на косе закопали. В Катеринославе мы расчет получили и назад по Днепру пошли. Рыбалки нам указали, где они его закопали. Мы его отрыли, — у него уже волосы отопрели. Мы ему в песке яму глубокую вырыли, чистой одеждой прикрыли, крест на могиле большой поставили. Без попа и панихиды зарыли. Где же здесь попа достать? А в селе, дома его поминают…
— А то здесь, тоже недалеко, весь дуб перевернулся и шесть человек разом затонули. Тоже когда якорь вытаскивали, он лапой за край дуба зацепился и перевернул его кверху дном.
Для филологов интересно было бы исследовать те слова, которые употребляют плотовщики на Днепре. Они сплавляют бревна тем же путем, каким варяги пришли в Киев. И не от северных ли корней произошли некоторые слова? По-шведски vatten значит «вода», man — «мужчина». Если это так, то «ватаман», вероятно, значит «водяной человек», так как раньше, в древности, когда вся Русь была покрыта дремучими лесами и путями сообщения были только реки, то и разбойники продвигались реками. Из «ватамана» и атаман. «Драгить якорь», «драйка якоря»— это значит «вытягивать якорь». А drage по-шведски значит «тянуть».
От ватаманов требуется хорошее знание Днепра. В ватаманы возьмут только бывалых людей, которые изучили нрав и характер этой громадной реки, знают, где ее мели или скрытые камни, когда и где нужно причаливать плоты к берегу, чтобы их не погнало и не разбило. Из ватаманов потом выходят дубовики. Дозорный ватаман, едущий впереди на лодке, получает жалованье больше простого ватамана, оберегающего плот. На его лодке развевается маленький флаг. Он оглядывает Днепр, не произошло ли где каких перемен, и в случае надобности машет издали флагом, в какую сторону кренить.
Наш дозорный ватаман Андрей говорил, что знает все деревни «скрозь по Днепру», начиная от Борисова, Минской губернии, откуда начинается гонка плотов.
— Тут, за Орликом, пойдет Половещина, за ней Китай-город, большое село. На той стороне пойдут многие деревни: и Карнауховка, и Запорожье, и Рим-деревня… Я бы мог давно за дубовика идти, да никто за меня не попросит. Для первого раза надо приказчику дать рублей двадцать, чтобы рекомендацию он дал хозяину…
Плоты гонятся целой партией. В середине партии на одном из плотов едет «хозяйщина», там построен небольшой домик в две комнатки. В одной склад припасов, в другой помещаются грозные для рабочих приказчики, переезжающие на лодке от одного плота к другому, пересчитывающие бревна и наводящие страх на всех хлопцев и ватаманов.
Наша партия была из 16 плотов, но по пути купцы Парцов, Нагаткин и Лепешин, владельцы бревен, часть распродали во встречных городах. Теперь от партии остались четыре плота по шесть грядок, и один наш в четыре грядки.
Все служащие на плотах содержатся на хозяйских харчах, получают от «хозяйщины»— хлеб, пшено, сало, сушеную рыбу тарань, «олей»— льняное или кунжутное масло, на каком жарится рыба и заправляется им каша. Выдается также хозяйский табак и папиросная бумага для «козьей ножки».
Дубовику и ватаманам выгоднее прогнать плоты как можно скорее. Они получают плату за прогон по реке до Екатеринослава, независимо от времени, — дубовик — 50 рублей, ватаманы — по 35 рублей. Дубовые хлопцы получают каждый по 3 рубля за неделю, так что им, чем дольше работать, тем больше и «наробить».
Один рабочий-плотовщик с дуба, добродушный белорус с голубыми глазами и светлыми волосами, рассказывал о своей жизни:
— Наша жизнь, можно сказать, дается вроде как наказание. Конечно, в плотовщики идет тот, кому в земле стеснение. Богатый сюда уже не пойдет.
Сперва мы ранней весной бревна в воду стягнем, свяжем в грядку. На каждую грядку одного человека посадят, и он один едет по Березине, один, как муха, шестом отпихивается. Где крутой поворот, там дубы стоят и один за другим гребенки задрагивают, дают верное течение. Сперва работа как каторга — вода идет со льдом, стоишь в воде мокрый, кожа немеет. Потом, как на Днепр выплываем, грядки вместе свяжем канатами, по 8, по 6 и 4 грядки, вместе, попарно. Тогда на каждый плот прибавляется дуб и на нем дубовик и семь хлопцев.
Для ватамана будка соломенная полагается, а для хлопцев — нет. Когда ночь застанет, они лягут в груду один на другого, шинелками покроются, да так и спят, как придется. Дождь пойдет, — хлопец пригнется где-нибудь, — так и пережидает. Много мрет людей от болезни, «безбут» называется, вроде лихоманки. Иссушит человека совсем, и года два промается. Конечно, такого хлопца хозяин рассчитывает. Что ему за интерес больного содержать? Когда ветер на Днепре подымается, соломенные будки разнесет, нас вымочит. Одежа на нас гниет.
Другой рабочий был мечтатель, любил рассказывать сказки товарищам, лежа на спине и глядя на облака. Вся его жизнь проходила в скитаниях по чужим местам. За лето он несколько раз проплывал с плотами, остальное время служил на заводах. Раньше он работал на каменноугольных копях, возле Ростова-на-Дону, и любил напевать шахтерскую песню:
На Ростовском-Донском поле,
Понарыты шурхи-норы,
Где работали шахтеры.
Одна ямочка такая,
Преогромна глубокая,
Три сажени ширины,
Полтораста глубины.
Сверху вниз идет шнурок,
А вверху бьет молоток.
Подай машинист гудок.
Первый гудок прогудел, —
Шахтер обуваться сел.
Второй гудок прогудел, —
Шахтер завтракать сел.
Третий гудок прогудел, —
Шахтер к клеточке пришел.
Нас на клеточку садилось
По двенадцать человек.
Клетка в гору троганула,
Нам у сердце колянуло.
Клетка вихрем понеслась,
Аж постройка затряслась!
Клетка к камеру подходит —
Там шахтерушки стоят.
У всех лампочки горят.
По продольной разошлися,
За работушку взялися.
Каждый свое дело знает —
Вагонщик за вагон,
А забойщик за забой.
Всю продольную прогнал,
Себе спинушку ободрал.
Распроклята жизнь шахтерска —
Ровно в каторге живешь.
День и ночь мы со свечами,
А смерть наша за плечами.
И вагонщик молодой
Катит новенький вагон.
А в вагоне том шахтер
Раненый лежит больной.
И того мы шахтера
Вытаскали на гора.
И к тому-то шахтеру
Собирались дохтура.
Хоть шахтер буде живой,
Но калека вековой.
Неделю плыл я с хлопцами по Днепру. От зноя лицо, руки и ноги сделались такие же черные, как у плотовщиков. Иногда, проплывая мимо сел, я с молодым Ильей, помощником ватамана, съезжали на плоскодонке на берег и в течение нескольких минут беседовали со степенными «хохлами» и говорливыми «хохлушками», хозяевами украинских хат прибрежных деревень, а затем долго догоняли унесенные быстрым течением плоты.
Когда поворотов Днепра не предвиделось, хлопцы раздевались и бросались в воду позади плота. Плыть сзади было легко и не утомительно, течение равномерно несло и купальщиков и бревна, и казалось, что плывешь по стоячей воде.
Ниже Кременчуга к ночи поднялась буря. Плоты пригнали к берегу за выступом песчаной отмели и привязали канатами к рослым тополям на берегу.
Непогода бушевала всю ночь, волны ударяли о плоты, заставляли качаться и стонать тяжелые бревна. Хлопцы укрылись на дубе и в соломенных будках.
Утром буря стихла. Хотя небо хмурилось и Днепр сердито плескал волнами, заливая плоты, но мы тронулись дальше.
Не доплыв до Екатеринослава, плоты причалили к берегу, и здесь я распростился с гостеприимной артелью. Хлопцы попрыгали в Днепр и по горло в воде стали развязывать плоты, снимать будки, чтобы гнать бревна дальше через днепровские пороги…
«БОГОИСКАТЕЛЬ»
В Петербурге мне довелось познакомиться с художественным критиком «Петербургской Немецкой Газеты»— Федором Ивановичем Грус. Он переводил какой-то обширный труд немецкого профессора по истории искусства и, плохо зная русский язык, пригласил меня редактировать его перевод.
Грус был женат на дочери известного музыкального издателя Юргенсона, и поэтому в его доме можно было встретить издателя «Могучей Кучки» Митрофана Беляева, критика Владимира Стасова, художников Бакста и Серова, многих других выдающихся деятелей мира искусства того времени.
Грус свел меня с приехавшим в Россию «богоискателем»— немецким поэтом и писателем Райнер-Мариа Рильке[190], который, услыхав, что я «ходил по России», очень хотел со мной познакомиться.
Рильке считал, что «правда» придет из России. Он с трудом и плохо изучил русский язык, но все же пробовал «ходить» по России, одно время жил в Казани, затем у Льва Толстого.
Рильке говорил, как о чем-то совершенно реальном, что «по России ходит Христос». Об этом он сказал Толстому, а Лев Николаевич ответил ему:
«Что вы! Если бы Христос явился в нашу деревню, то его бы там девки засмеяли!..»
Любопытно, что эта же мысль, о Христе, идущем по России, нашла позднее свое выражение у другого замечательного поэта, в «Двенадцати» Александра Блока.
Рильке написал большую поэму об искателе бога и правды — русском дьяконе, ставшем отшельником.
Рильке читал мои записки о «хождении по Руси», а некоторые перевел и напечатал в Германии.
Встреча и беседы с ним в то время меня потрясли, настолько его речи и вся личность были наполнены глубокой, мистической силой, а его поиски «правды» мне импонировали.
Рильке был в России два раза и после того поехал во Францию. Живя в Париже, он несколько лет работал бесплатным секретарем у замечательного скульптора Огюста Родена и написал книгу бесед с ним. Как известно, Роден тоже был «искателем правды» и творцом новых форм в скульптуре, пытавшимся в камне выразить великие общечеловеческие идеи и запросы. Кто не знает его бессмертного «Мыслителя», породившего множество подражаний?
Советский поэт Давид Самойлов рассказывал мне, как после освобождения Берлина от нацистов в 1945 году он с товарищами отправился в Германскую Государственную Библиотеку, и там они нашли всех сотрудников-библиотекарей на своих местах.
Те не покинули этой сокровищницы человеческой мысли, когда все другие немецкие чиновники бежали в панике при штурме города.
Помня мою просьбу — привезти последние, неизданные у нас в России, произведения Рильке, Д. Самойлов и его приятели спросили библиотекарей — сохранились ли книги Рильке?
Библиотекари повели их в подвал, где стоял ряд шкафов, обтянутых проволокой и запечатанных. Один шкаф имел наименование «Рилькеана».
«Эти книги должны были быть сожжены, — сказали библиотекари, — но мы их сохранили. Вы, как победители, можете вскрыть эти шкафы. Мы сами этого делать не будем. Мы надеемся сохранить для потомства произведения наших лучших поэтов…»
В. ЯНЧЕВЕЦКИЙ — Р.-М. РИЛЬКЕ
Дорогой г. Рильке!
Я очень признателен и благодарен Вам за Ваше доброе письмо и за Вашу пьесу, которую мне очень хочется перевести на русский язык. Вероятно, мне это удастся сделать.
Я путешествовал теперь несколько месяцев по Центральной России. Мне придется продолжать мои поездки вероятно еще около года; я хочу изучить наши наиболее культурные губернии по линии Псков — Казань.
Когда Вы приедете снова в Россию? Не хотите ли путешествовать вместе со мною?
Я готовлю мою книгу «Записки пешехода», но она еще не готова.
Над чем Вы работаете теперь? Будете ли Вы что-нибудь писать о России?
Мне будет очень интересно следить за Вашей литературной деятельностью.
Какие интересные новости в германской литературе?
Я теперь месяцы нахожусь без газет, журналов и почты, поэтому и Ваше письмо получил так поздно, и так поздно отвечаю Вам. Простите меня, пожалуйста, за неаккуратный ответ моего письма, надеюсь, что мы будем обмениваться письмами.
Что теперь делается в России? Здесь трещат морозы, мужики в деревнях спят на печке и вылезают раз в неделю по субботам, чтобы выпариться в бане, покататься голым по снегу, опять в баню, и затем домой на печку, опять на неделю.
Наши образованные интеллигенты разговаривают о конституции, бранят правительство, англичан и вашего Вильгельма, затем играют в «винт», пьют «казенку» и читают Максима Горького.
Вот общая картинка вкратце современной России. Затем уже все остальное — индивидуализация общего.
Желаю всего лучшего! Поздравляю с новым столетием, с новым счастьем!
Ваш —
Р.-М. РИЛЬКЕ — А. Н. БЕНУА
«…В Германии теперь все выглядит слишком «по-немецки», и тот неприятный псевдопатриотический тон, которым у нас изо всей силы пытаются провозгласить начало нового немецкого «Ренессанса», закрывает мне путь почти во все периодические издания…
Дельные статьи, в которых хотя бы один раз не упомянуто о величии Германии и не предсказано ее великое будущее, вообще не имеют теперь никаких шансов на опубликование в наших полулитературных журналах…
Так как любое послание из России я воспринимаю как праздник, то меня очень порадовала присланная мне на днях маленькая книжка (собственно говоря, я ожидал от нее еще большего), с автором которой я знаком, хотя и бегло.
Я имею в виду «Записки пешехода» В. Янчевецкого. Вы знаете эту книгу.
Рассказы «Счастье», «Ходаки», «Странники» мне кажутся лучшими.
Господин Янчевецкий меня посетил раз в Петербурге, и я очень интересовался этого молодого писателя (транскрипция подлинника. — М. Я.), который так энергично взял на себя всякие неудобства пешеходства, чтобы служить своему народу.
Может быть, я из этих рассказов переведу что-нибудь для «Цукунфт» или «Лотзе» (Гамбург)…[191]».
ВСТРЕЧА С Л. Н. ТОЛСТЫМ
Поезд выкинул меня на небольшой станции Тульской губернии. До утра еще далеко. Я вышел на большую дорогу. Накрапывал дождь, а впереди предстояло несколько верст пути по незнакомым пустынным местам.
Вернувшись на станцию, я решил подождать до утра в зале III-го класса, среди спящих на полу мужиков, баб с детьми, корзин и тюков. Когда начало светать, я отправился в путь.
Пришлось идти лесом, тропинками, среди мокрых от дождя кустов. Идти по большой дороге было невозможно, ноги вязли в глинистой почве. С волнением я приближался к тому месту, той деревне, к которой было приковано внимание мыслящих людей всей России и даже всего мира: в ней жил, думал и творил Лев Толстой.
Деревья стали редеть. На опушке леса я решил переждать и присел на пне.
Со стороны станции шел молодой человек. Потертый синий картуз с козырьком, высокие сапоги, черная куртка с бархатным воротником и «либеральная» бородка — наверное, учитель или псаломщик. Он мне поможет.
Действительно, незнакомец остановился, подошел ко мне и стал скручивать «козью ножку».
На мои расспросы он мне объяснил, что впереди, уже недалеко, вдоль холмистого склона, протянулась деревня Ясная Поляна, а в стороне, справа, на спуске с холма, среди липового леса находится старинная усадьба Толстых.
— Мы графа Льва Николаевича часто видим на дорогах близ его имения.
Он ходит с палочкой, в высоких сапогах и галошах, с книжкой в руке. А то сидит под деревом и читает. Он очень любит заговаривать с прохожими, расспрашивая, как люди живут. И я с ним раза два беседовал, вместе гуляли по лесу. Я служу приказчиком у купца Ермакова, он хлебную торговлю ведет.
Люблю я почитывать и книжки Льва Толстого, прочел все, какие только мог здесь разыскать…
Любезный собеседник, помню, еще сказал, что яснополянские крестьяне живут лучше и чище, чем крестьяне соседних деревень: Лев Николаевич многим помогает «справить» хозяйство.
Вскоре приказчик меня покинул и я остался один. Я боялся прийти в усадьбу слишком рано, не зная, как меня примут. Я волновался при мысли о том, что сейчас, может быть, я буду говорить с автором «Детства» и «Отрочества», «Чем люди живы», «Казаков», — моих любимых произведений Толстого. Мне казалось, что рука, написавшая все это, должна быть особенной, полной магической силы. Его глаза, наверное, видят насквозь мысли каждого человека и, конечно, прочтут и мои мысли, мои стремления, еще такие туманные и неоформившиеся, мои собственные искания «правды», какой-то особенной правды, которую люди не знают, которая, как птица, кружит между людьми, а поймать ее невозможно.
Совершенно рассвело. Ветер разогнал тучи. Первые лучи солнца осветили укрывшийся между деревьями двухэтажный помещичий дом, такой небольшой, не нарядный, принадлежащий людям среднего достатка. Сад со старыми деревьями спускался по склону холма и кончался воротами на каменных квадратных столбах. Я все смотрел не отрываясь на эти ворота, ожидая, что именно отсюда покажется знакомая фигура старика с развевающейся по ветру седой бородой.
Ворота раскрылись. Выехал плетеный тарантас, запряженный гнедой лошадью. Он вскоре проехал мимо меня. В нем сидела бледная женщина с грустным лицом, в соломенной шляпке с синим развевающимся вуалем. Два чемодана, стоявшие у нее в ногах, говорили о том, что она направляется к поезду.
Ворота оставались открытыми. Это придало мне смелости. Дождь давно перестал. Приходилось идти по сырому лугу, по высокой траве, на которой еще блестели дождевые капли.
Я вошел в заветные ворота. Я уже был в Ясной Поляне! Навстречу, по дорожке сада, спускался худощавый человек в летнем пальто. Ворот его белой рубашки был расшит пестрым украинским узором. Я подумал, что это доктор Маковецкий, галичанин, постоянно живущий у Толстых. Приблизившись, он остановился:
— Вы, вероятно, к Льву Николаевичу?
— Да, я специально приехал сюда в надежде повидать его.
— Сейчас Лев Николаевич нездоров и никого не принимает. Софья Андреевна очень строго следит за тем, чтобы никто его не беспокоил.
— Вы, конечно, доктор Маковецкий? Я видел вашу фотографию в журнале вместе с семьей Толстых. Помогите мне все-таки повидать Льва Николаевича.
Очень уж обидно, издалека приехав сюда, остаться с невыполненным желанием.
Мы присели на садовой скамейке. Я рассказал, что, одетый по-мужицки, брожу по России с целью изучить ее народ. Я уже обошел несколько губерний, и у меня имеются наболевшие вопросы, на какие я ищу ответа. Лев Николаевич мог бы их решить и мне помочь.
— Знаете, что я вам, пожалуй, посоветую? Выберите в саду скамеечку и на ней подождите. Если вас увидит Софья Андреевна, то она категорически не даст вам возможности говорить с мужем. Но она встает позже, а Лев Николаевич, вероятно, сейчас выйдет. Он любит гулять по лесу рано утром. В лесу для него поставлены специальные скамейки, на которых он отдыхает и остается один со своими думами. Может быть, вам повезет.
Я искренне поблагодарил любезного доктора, и тот ушел.
Мне пришлось ждать недолго. В глубине парка показались две охотничьи собаки. Они перебегали между кустами и, увидев меня, залаяли. А за ними, в конце длинной прямой аллеи, показался он. Я увидел его. Да, это был он… Я почувствовал себя счастливейшим. Сейчас я буду с ним говорить.
Пусть он сердится и бранится, но я услышу его голос. Во что бы то ни стало я этого добьюсь.
Лев Николаевич приближался, идя медленным шагом по краю аллеи. Земля так набухла от дождя, что ноги вязли и скользили по глинистой почве. Он с трудом ступал в высоких калошах, опираясь на палку. Осеннее пальто старенькое и потертое. На голове круглая, черная шапочка, вероятно, сшитая руками Софьи Андреевны.
Собаки, прыгая вокруг меня, заливались лаем. Лев Николаевич направился прямо ко мне, успокоил собак, и остановился в двух шагах:
— Что вам угодно? С кем я имею удовольствие говорить?
У него был мягкий высокий голос, тенор, и какая-то барская манера речи. Я решил говорить с ним не стесняясь, искренне, таким языком, каким я пишу свой дневник. Но сухая встреча и эта барская манера говорить меня сковали, показав, что не так-то просто добиться его расположения, его доверия.
Заметив мое смущение, Лев Николаевич сказал:
— Давайте мы с вами пройдемся по окрестностям и дорогой поговорим.
Мы вышли из сада и тропинкой, через поле, направились к лесу, начинавшемуся невдалеке за оградой. Мне хотелось расспросить о многом, но Лев Николаевич, не давая мне времени, стал сам расспрашивать о тех деревнях и селах в различных губерниях, через которые я прошел. Больше всего заинтересовали его вятские мужики, живущие в вековых непроходимых лесах с мачтовыми соснами и елями. А также вотяки-язычники, обитавшие в тех же лесах, прячущие своих древних идолов в лесной чаще. Расспрашивал он также о плотовщиках, которые гонят плоты от Орши до днепровских порогов.
Он много расспрашивал и о русско-японской войне, в которой мне пришлось участвовать корреспондентом СПТА[192], и переспрашивал, требуя характеристик отдельных генералов — Линевича, Куропаткина.
— Эта война осталась незаконченной, — сказал он. — Нам придется еще раз встретиться с японцами и тогда хозяин, — он указал на небо, — по-своему решит этот спор.
Потом мы уселись на скамейке среди густого орешника.
— Итак, сколько же времени вы бродите?
— Уже несколько лет.
— Но вам нужно записывать ваши впечатления. А то какой же будет толк от всех этих скитаний по бесконечным русским дорогам, если вы не оставите записок о том, что такое Россия, наша многогранная Россия сегодняшнего дня?
Я ответил:
— Для того, чтобы все записывать, даже самые яркие впечатления, встречи и разговоры — не хватит сил. Я стараюсь запоминать самые интересные моменты, сцены и выражения, бегло описывая тех необычайных людей, которых я встречал. Мне кажется, что где-то в глубине моей памяти постепенно образуется богатейший склад впечатлений, из которого в моей дальнейшей жизни и работе я буду черпать жемчужины, собранные в этих скитаниях.
Лев Николаевич вдруг оживился и заговорил увлекаясь, горячо и быстро, иногда не доканчивая фразы; к сожалению, я не в состоянии тогда был все запомнить и потом записать, что он говорил. Вспоминаю теперь только самое главное:
— Мне очень нравятся ваши скитания. Это напоминает скитания немецких юношей, которые во времена Шиллера и Гете надевали на спину котомку и странствовали по Германии, посещая ее старинные города. Генрих Гейне оставил нам чудесные записки о таком своем путешествии по Гарцу. Но за границей, конечно, легче бродить, там не было никаких препятствий. А у нас каждый исправник, каждый урядник может задержать путника, потому что такой интеллигентный бродяга с сумкой сейчас же вызовет у них подозрение: «кто ты и зачем в народ идешь?» А между тем в таких путешествиях можно изучить по-настоящему родной край и наш народ и полюбить его. Меня давно увлекает мысль покинуть этот уютный дом, привычный уклад жизни, положить в дорожную сумку толстую тетрадь для записей и пару карандашей и отправиться отсюда на восток — миновать Симбирск, Самару, Казань и, перевалив через Урал, пройти всю Сибирь до Тихого океана! Какая масса впечатлений!
Я сказал Льву Николаевичу:
— Отчего бы вам не пойти, в самом деле, на восток, но, может быть, по другому направлению — через Среднюю Азию, Персию, Белуджистан — в загадочную Индию, там навестить Рабиндраната Тагора и мудрых индийских йогов? А дальше через Сиам попасть в многолюдный Китай? Всюду изучать языки и своеобразные обычаи тех народов, через чьи земли вы пройдете?
— Здесь есть опасность, — возразил Лев Николаевич. — Слишком беглое, поверхностное отношение к тем странам и людям, с какими придется встречаться… Можно легко обратиться в обыкновенных «глобтроттеров»[193], которых интересует только выигранное пари и количество пройденных километров. Я таких видел, они даже приходили сюда в Ясную Поляну. Но я не заметил ни у кого из них искания правды, искания лучшей жизни для ближнего… А между тем в таком путешествии вокруг света важно не то, чтобы сделать его в восемьдесят дней, как описывает Жюль Верн, а в том, чтобы… — и обратился ко мне:
— Как вы думаете, что важно, что интересно в таком путешествии?
Я несколько растерялся, но затем подумал и ответил:
— Меня в таких скитаниях больше всего интересуют две вещи: встречи с необычайными людьми и беседы с ними. Эти необычайные люди могут быть совсем простыми с виду, незаметными. Кроме того, чарующая особенность таких свободных скитаний еще состоит в том, чтобы на некоторое время прервать их в той местности, какая покажется вам необычайной и привлекательной.
Лев Николаевич приблизил ко мне лицо и пристально вглядывался своими бирюзовыми, близорукими глазами:
— А я очень хотел бы с вами вместе побродить по Свету! Каждый день видеть новые пейзажи, беседовать с новыми людьми…
— В самом деле, Лев Николаевич! Давайте, пойдемте вместе! В пути ваше здоровье окрепнет, и вы будете, как мудрец в Древней Греции, бродить со своим учеником! Никто не узнает вашего имени, ни вашей мудрости. А у нас, на Руси, вас сочтут паломником, идущим ко святым местам…
Наш разговор прервался. Быстро подходил доктор Маковецкий:
— Софья Андреевна беспокоится, что вы слишком долго гуляете по сырой траве. Я, как врач, тоже скажу, что это рискованно и делать не следует.
Кофе вас ждет.
Мы возвратились в сад. Под древними липами, на круглом столике стояла сухарница с крендельками и ломтиками белого хлеба, намазанного маслом.
Горничная в белом свежевыутюженном переднике принесла на подносе стакан кофе и сливочник.
— А где же кофе для гостя? — сердито спросил Лев Николаевич. — Попросите Софью Андреевну прислать еще стакан!
— Сейчас принесу.
Я заметил, что Софья Андреевна вышла на крыльцо дома и смотрела в мою сторону. Вскоре горничная вернулась, неся на подносе стакан чаю. Он был без сахара.
Некоторое время спустя Софья Андреевна вышла в сад в очень глубоких калошах, подошла и, кивнув мне головой, сказала Льву Николаевичу тоном заботливого участия:
— Оставаться в саду сейчас опасно, слишком сыро. Следует вернуться в комнаты.
Подобрав длинное, пышное, шуршащее платье, она прошла к воротам, посмотрела по сторонам, затем вернулась в дом.
Лев Николаевич допивал свой кофе и молчал. Я понял, что мой визит заканчивался.
— Я вас провожу еще немного, — сказал Лев Николаевич, и мы вместе вышли из сада на большую дорогу. — Да, я с радостью пошел бы с вами вокруг света или хотя бы по России, от Польши до Владивостока. И то — какой масштаб!.. А у меня дела, срочная корректура. Да и здоровье мое неважное.
Не могу шагу ступить без доктора.
Мы простились. Я пожал его нервную сухую руку. Он на мгновение задержал мою и как-то грустно сказал:
— А я завидую вам: хорошо быть молодым! И с каким удовольствием я побродил бы по Свету!
Я направился в сторону железнодорожной станции. С опушки леса я оглянулся. Лев Николаевич, опираясь на палку, еще стоял на дороге и смотрел в мою сторону.
Ветер развевал его длинную седую бороду. Несколько мгновений я ожидал, что он махнет мне рукой и позовет обратно…
Но он повернулся и тихо побрел к дому.
И мне тогда показалось, что я потерял навсегда близкого и дорогого учителя и человека. Но я был счастлив тем, что все же своего добился, что я его видел, говорил с ним.
А через несколько лет весь мир был потрясен сообщением о том, что на безвестной до того станции Астапово умирает великий русский писатель граф Лев Николаевич Толстой, в простой крестьянской одежде, с котомкой за плечами и со странническим посохом в руке — ушедший бродить по России…