Том 4. Выборы в Венгрии. Странный брак — страница 3 из 9

ДЕЛКА В КЕРТВЕЙЕШЕ

КАТАНГИ ПРОВАЛИЛСЯ. АВТОР ЗНАКОМИТСЯ С «НОВИЧКОМ»

Попробуйте отгадать: когда вновь избранный депутат бывает наверху блаженства?

Когда получает мандат.

Ничего подобного. Получение мандата — вещь мало приятная, потому что надо речь произносить.

Ну, тогда в первый час после получения.

Ничего подобного: в этот час приходят счета и продолжают приходить еще много-много часов подряд.

Придется мне самому объяснить. Наверху блаженства бываешь в поезде по дороге домой, когда на первой остановке хватаешься за газету и жадно пробегаешь глазами столбцы телеграмм: кто переизбран из твоих коллег, кто провалился. В груди — целый хаос противоречивых чувств; но ничто не может всерьез омрачить твоего блаженного состояния. Неприятно, положим, что Икс не прошел; но стоит ли особенно печалиться, если сам переизбран? Еще досаднее, пожалуй, что Игрек проскочил; но в голове тут же мелькает: «Ах, черт, ведь и я тоже!» Пощупаешь карман, где мандат похрустывает, и всякое огорчение проходит. А если он в чемодане, — часто и с нежностью на чемодан поглядываешь. В первый день все радости еще с мандатом связаны, все тянутся за ним, как лодки на буксире.

Читаешь имена друзей и недругов, которыми пестрят телеграммы, — и будто на поле боя трупы опознаешь.

Или, наоборот, в долине Иосафата, — конечно, уже после трубы архангела Гавриила, — смотришь, кто восстал из мертвых. Наслаждение неизъяснимое! Сколько раз я уже испытал его, а все еще и еще попробовать хочется.

Вот и этот раз я тоже все донимал кондуктора:

— Где можно газеты купить?

— В Коложваре, наверное.

— Когда прибудем туда?

— Около полуночи.

— Это поздно. А раньше нельзя? В Шегешваре, например?

— В Тевише, может быть.

— А ну, постарайтесь раздобыть мне сегодняшнюю газету. Хорошие чаевые получите.

Кондуктор и чаевые — братья-близнецы. Вместе они чудеса могут творить (порознь же ни на что не годны, особенно кондуктор). Не знаю уж, как он достал и откуда, только смотрю — вдруг «Пешти хирлап» приносит. Пробегаю первую страницу и прямо в начале — телеграмма из Боронто. Время отправления — 10 часов 25 минут.


«Сегодня здесь единогласно избран Гергей Капуцан, (либ. парт.)».


Я даже вздрогнул. Боронто! Ведь это же округ Меньхерта Катанги! (Надеюсь, и вы не забыли знаменитого члена комиссии по наблюдению за соблюдением.)

А-я-яй, что такое с этим округом, вернее, с Меньхертом Катанги, приключилось? Неужели провалился наш бравый патриот? Невероятно. Что Кларика скажет? И министры? И что теперь с протоколами будет? Неужто в этой стране больше ничего святого нет?

И кто такой этот Гергей Капуцан, новый депутат от Боронто?

Я так громко размышлял вслух в вагоне-ресторане за бутылкой трансильванской «леаньки» *, что мой визави — дочерна загорелый человечек с оспинами на лице — почел долгом отозваться.

— Чудесная погода, — сказал он, вытирая платком потную красную шею.

— Лето настоящее, — рассеянно ответил я.

— Астрономы говорят, созвездие какое-то землю к себе притянуло. Поэтому и жара такая.

— Гм.

— А я сразу сказал, когда этот холодище в июне завернул: «Не горюй, ребята. Никуда они не денутся, ни лето, ни зима. Свое все равно возьмут».

И он глянул на меня искоса, проверяя, расположен ли я разговаривать. Но я упорно читал газету, никак не откликаясь на его метеорологические наблюдения.

— Вас, сударь, кажется, выборы интересуют, — продолжал он, не отступая от своей цели. — Мы тоже вот послали в парламент этого… Капуцана…

— Капуцана? Значит, вы из Боронто?

— Прямо оттуда.

Тут только я заметил легкий армянский акцент в его речи.

— Да? И какой он из себя, этот Капуцан?

— Какой?.. Обыкновенный армянский человек… Вот хоть вроде меня.

Я посмотрел на него внимательней. Небольшого росточка, лет тридцати пяти, глаза живые, сообразительные. Костюм модничающего провинциального кавалера: все с иголочки и с преувеличенным шиком. В белом атласном галстуке — булавка подковкой, на ней брильянт посверкивает.

— А до этого кем он был?

— И до этого армянин был.

— Нет, я не о том: кто он — адвокат, врач или торговец?

— Он очень порядочный, исключительно порядочный человек, — почти с умилением сказал пассажир. — Адвокат и умница… ба-альшая умница…

И брови у него всползли чуть не до самых волос.

— Говорят, у армянина, кто б он ни был, всегда складной метр из кармана выглядывает.

Собеседник мой от души посмеялся этому замечанию.

— А что вы думаете? И выглядывает! Неплохо сказано, черт побери, честное слово, неплохо. Но Капуцан не такой; он ба-альшую карьеру сделает, наверняка сделает.

— А почему Катанги провалился?

Мой спутник, оживившись, поднял голову.

— Странная история, — осклабясь, сказал он. — Очень-очень чудная история.

И он рассказал, что недели за три до выборов в «Баранто» (трансильванского армянина издали можно узнать по этому «аканью») пожаловала госпожа Катанги («ох, какая дамочка, скажу я вам»). Она нанесла визиты всем влиятельным лицам, умоляя не выбирать ее мужа в депутаты.

— И ей уступили, конечно?

— Бесплатно! Из любезности! — хвастливо вскричал рябой человечек, желая, вероятно, подчеркнуть, что в Боронто еще нет коррупции.

— Странно. Что же могло побудить к этому госпожу Катанги?

Чудной пассажир рассказал, что комедия с квартирой вконец ожесточила Кларику, и она пожаловалась боронтойским дамам, что из-за этого депутатства муж совсем семью забыл, пьяницей сделался, а она из-за его лживых писем — посмешищем для всей страны. «Верните мне мужа, а детям — отца!» — так молила она. Женщины приняли ее сторону. Курица курицу всегда поймет, а чего курам захочется — петух добудет. И когда через неделю Катанги явился с флагами, все уже было кончено. Бывшему депутату коротко и ясно дали понять, что ему тут больше делать нечего.

— Жаль, жаль, — вздохнул я. — Бедный Менюш!

— А он кто, родственник или друг ваш? — осведомился незнакомец предупредительно.

— Нет, просто мы коллеги были, — ответил я уклончиво.

— Ого-го! — вскочил мой рябой компаньон, сверкнув глазами и радостно ударяя своей твердой ладошкой по моей. — Что же ты молчишь, такой-сякой? Уселся — и ни гугу. Ай, скромник! Тут, понимаешь, ждешь не дождешься, когда свой брат депутат повстречается. А этот законодатель сидит, понимаешь, и другого законодателя узнавать не желает. Вот судьба свела! Как звать тебя, дорогой?

Признаться, столь бурная радость меня немного ошеломила. Но почему в конце концов не быть «новичку» на седьмом небе, пока его не обломала суровая действительность? Почему его радости должны быть такими уж скромными? Ведь за них хорошо заплачено.

Я назвал себя.

— Ах, такой-сякой! — вскричал он. — Читал, читал, как же… но что — хоть убей, не помню.

— Ну, а сам-то ты кто?

Он запнулся было, словно смутясь, но потом разразился неистовым хохотом.

— Да Капуцан, ха-ха-ха… Ну да, Капуцан, хи-хи-хи… Как же ты не догадался, хе-хе-хе… Ловко подшутил, а?

И он нажал кнопку звонка. Подбежал подобострастный служитель в ливрее табачного цвета.

— Шампанского сюда, ты!.. Вот встреча так встреча. Прямо на картину просится. Недавно я на одной точно такую же видел… Погоди, на какой же это?.. Да, да, французского, amice[38].



 До самого Коложвара проговорили мы с моим новым коллегой. Никак он меня спать отпустить не хотел — все грозился, упрашивал подождать, до полусмерти замучив разными глупыми замечаниями и вопросами, которые занимают теперешних «новичков». Какой оклад у депутата? (Перевернись в гробу, старина Деак!) Нельзя ли поскорей в комиссию по общеимперским делам попасть — к этому-де у него наибольшее призвание? («Тут мне удалось бы кое-что сделать, — с величайшей скромностью говорится в таких случаях. — По-моему, во мне что-то есть». Но я-то уже успел убедиться, что ничего особенного не бывает в моих уважаемых коллегах, а если и есть, так уж хоть бы совсем не было.)

Капуцан спросил еще, правда ли, что к министрам на «ты» обращаются.

— Правда.

— А я думал, только когда никто не слышит.

— Ах, Гергей, Гергей! Когда никто не слышит, не только министра — жену его можно на «ты» называть.

— Вот это я понимаю, конституция! — восхитился Капуцан, с сияющим лицом опрокидывая пенистый бокал шампанского.

Любопытство и жадность так его и распирали, выглядывая из глаз, изо рта, из ушей. Удивительной, поистине магической привлекательностью обладает это несчастное депутатское звание! В анналах сохраняется имя некоего Бодулы, который до самого конца прошлой сессии не спал, чтобы и по ночам ощущать себя депутатом, подольше в лучах собственной славы погреться. Капуцан тоже не хотел на боковую: ведь ничего похожего на эту сказочную явь нет на складах Морфея. Что ему даст сон? Отдых? Но Капуцану не отдых нужен. Сначала он мандатом хочет насладиться.

Любой пустяк его интересует, все ему знать нужно. Где вы, депутаты, обычно ужинаете? И чем вы, депутаты, по вечерам обыкновенно занимаетесь? А спите сколько в сутки? И правда ли, что на заседаниях кабинета только депутаты имеют право присутствовать? А королю вас представляют перед тронной речью? А министры в клубе каждый вечер бывают? И что делают? А обеды король когда дает? Депутатов, конечно, по алфавиту приглашают? А на заседаниях кабинета всем можно выступать? (Можно, да не полагается.) Ну, а отпор правительству дают все-таки в заведомо одиозных случаях? (Полагалось бы, да нельзя.) А скажи еще, друг любезный, к кому там обратиться — объяснить, к чему склонность имеешь, чтобы в какую-нибудь паршивую третьеразрядную комиссию не упрятали? И с синекурами этими, особыми поручениями, как дело обстоит? Кто и как их заполучить может?

— Зависит от того, есть, например, в Боронто река какая-нибудь строптивая.

— Ах, черт, об этом я и не подумал. Нет, к сожалению, нет. Но гора есть, вулканической считается. Как думаешь, горой нельзя воспользоваться?

— Ну, со временем разве, когда получше разовьется…

— Что? Лава?..

— Нет, система особых поручений.

Такими и подобными несуразными вопросами забросал меня мой новый приятель. В конце концов я счел за лучшее самому его расспросить.

— А ты куда сейчас направляешься?

— В Будапешт, — сказал Гергей Капуцан.

— Квартиру небось торопишься снять? Чтобы не постигла участь предшественника? Женат?

— К сожалению.

— Почему «к сожалению»?

— Потому, что теперь я удачней женился бы, с мандатом в кармане.

— Эх, Гергей, Гергей, метр у тебя из кармана выглядывает, а не мандат. Так, значит, квартиру снять хочешь?

— И квартиру тоже; но сначала получше местечко себе присмотрю.

— Какое местечко?

— Да кресло в палате. В наше время оборотливей надо быть, знаешь. Ха-арошее-хорошее место занять хочу — и поскорей, чтобы не опередили. А ты где сидишь, если не секрет?

— Я в самом первом кресле… на первом месте.

— На первом? — пробормотал он, широко раскрыв глаза. Удивление, смешанное с почтением, изобразилось на его лице. И, наклонясь ко мне, он сказал доверительно, как другу сердце открывают:

— Я, знаешь, такое хочу, чтобы с каким-нибудь «высокопревосходительством» рядом. А если можно — с двумя, по бокам.

Я усмехнулся про себя.

— А спереди — чтобы министр, которому твое верноподданническое бормотание будет слышно? Гергей, ты карьерист!

— Иди ты! — благодушно ударил он меня по руке. — Зачем карьерист? Не люблю карьеристов! Но что разумно, то разумно. В хорошем обществе много полезного усвоишь. Поэтому я приличных соседей ищу. Не смейся, дорогой. Мне это нужно. Я скромный человек; нюх у меня есть, откровенно скажу, но вот этого светского, понимаешь… этого нет. Овечка я еще… Совсем овечка (он выплеснул себе в рот остатки шампанского). Лопни мои глаза, коли вру.

МРАК НЕИЗВЕСТНОСТИ

Подошел старший официант со своей книжечкой.

— Коложвар, господа!

Слава богу! В Коложваре вагон-ресторан отцепляют. Это, кажется, единственное средство избавиться от болтуна Капуцана. Почва сама ушла у него из-под ног. Против этого даже у него не нашлось аргументов.

Пришлось расстаться и воротиться в свои купе, к своим пожиткам.

Там я прилег было; но сон бежал от меня. Из головы не шел этот Капуцан. Иисус-Мария, вот так карьерист! Недуг философических размышлений овладел мной. Как низко пало человечество!.. Раньше, бывало, подталкивать приходилось депутатов, за ручку вперед вести, — а попадется льстец, пролаза, так его берегли, лелеяли, показывали всем, как диковинку, вроде дерева искривленного или поросенка, который на манер собаки палку умеет приносить. Аристократы, можно сказать, изолированы были в палате — джентри на них свысока глядели. Единственный случай помню, когда депутат от среднего класса примкнул к консервативному крылу, да и то свой переход так объяснил: «Чтобы этого гордеца Шеннеи * можно было «тыкать». Но эти Капуцаны!.. И порода-то мелкая, лилипутская, а плодущая какая! Тьфу! И стоило на такого менять. Насколько Менюш лучше! И участь у него какая трагическая: собственная жена провалила. Слыханное ли дело! Другие женщины в лепешку расшибиться готовы, только бы мужа в парламент протащить… Не иначе тетя Тэрка из Буды наговорила на него чего-нибудь. Ох, уж эти старухи — хоть бы совсем их на свете не было.

С этими мыслями я заснул, вздохнув еще раз напоследок о нашем славном Менюше. Но в городе, в редакции, куда я заявился утром, мои сожаления сменились самой искренней радостью (слабое все-таки существо человек!).

— Ура! — вскричал я, завидев редактора литературного календаря за грудой рукописей. — Я, кажется, обещал написать в этом году о вторичном избрании Катанги. Как хорошо, что теперь не нужно!

— Что, что? — испугался редактор. — Как это не нужно? Газета объявила, надо выполнять обещание.

— Но как выполнять? — перебил я нетерпеливо. — Я про выборы обещал, но его же не выбрали!

— Кого?

— Катанги.

— Здравствуйте! Как это не выбрали?

— Так вы еще не знаете?

— Чего не знаю?

— Что он провалился в Боронто.

— Ха-ха-ха! — покатился со смеху редактор, сдвигая на лоб злорадно блеснувшие очки. — А вы-то не знаете разве, что его в Кертвейеше выбрали?

— В Кертвейеше? Кого?

— Ах, боже мой! Да Катанги.

— Не может быть. Ни за что не поверю. Без дальних слов он подвинул ко мне позавчерашние газеты.

И правда, в списках избранных в парламент там стояло:

«Катанги Меньхерт (либ. парт.), Кертвейеш».

Значит, он даже днем раньше Капуцана избран!

Я только рот разинул от удивления. Ничего не понимаю! До Кертвейеша добрых сто миль от Боронто, он в другом конце страны. Как Меньхерт там очутился? Да еще так быстро. Другой провалится — не слышно и не видно, как ветка с дерева упала. А этот Менюш… Сам черт ему не брат.

Я поймал себя на мысли, что все мои ночные сожаления были сплошным притворством. По-настоящему бесило меня только его избрание. Сказать по совести, куда приятней было бы сожалеть сейчас о его несчастье, чем счастью удивляться.

— И как же он проскочил, чертенок? — спросил я, все еще таращась бессмысленно на сотрудников.

— Это уж ваше дело узнать, — пожал плечами редактор.

— Да, конечно… Наверно, немало разговоров будет в клубе об этом его избрании. Потому что само собой оно совершиться не могло, руку даю на отсечение.

Но я ошибся.

В клубе никто ни словом не обмолвился о Катанги, хотя все только выборах и говорили. Большой, красивый зал оживленно гудел. Много и «новичков» появилось: аккуратно одетые и причесанные, они с любопытством озирались по сторонам, рассматривая статьи, картины: «Это наше все». В воздухе, которым они дышали, чудилось им что-то необыкновенно приятное, точно аромат резеды; кроме того, все такие обходительные с ними и элегантные. Огромный шар под потолком, ливший яркий электрический свет, казался им настоящим солнцем (а настоящее там, на улице, — наоборот, бледным и искусственным). Красно-бурый ковер у них под ногами, наверно, щекотал им подошвы, потому что они смеялись, смеялись беспрерывно.

И многолюдие в клубе, и явный спад интереса у министров к нам, серячкам, — все выдавало прибавление семейства. Я уж не говорю про губернаторскую осанку: как же, хлеба завезли в наш парламентский амбар сверх самых радужных ожиданий. Оба Каллаи, уверенно поскрипывая сапогами, прохаживаются взад-вперед — каждый с каким-то незнакомым господином под руку. Раньше ведь у них ни одного своего человека не было в клубе, и если кто спрашивал: «Сколько у вас своих либералов?» — они отвечали скромненько: «У третьего, сегедского Каллаи есть один». А сейчас каждый одного, а то и двух привел и расхаживает с ними горделиво, точно первый раз золотую цепочку от часов на живот навесил. И за эффектом следит; а отлучится куда его подопечный, сейчас разыскивать бежит, спрашивая на каждом шагу:

— Слушай, ты не видел, куда он пошел?

— Кто?

— Да Наци Кальман.

— Какой Наци?

— Мамелюк мой.

Его мамелюк! Удивительно нежно это звучит в устах главы оппозиционного комитата. «Мой мамелюк!» Просто звон малиновый.

Ого и Капуцан здесь! И уже совсем освоился. Вот вам и «новичок»! Верткий, прыткий, снует туда-сюда, руками размахивает — кому мигнет, кому шепнет; а глазами так кругом и стреляет. Похоже, он тут сразу сто дел обделывает. А держится как непринужденно! Словно вырос здесь и младенцем еще в колыбельке лежал прямо под портретом Ференца Деака.

Ага, заметил и ко мне устремился.

— Здравствуй, дорогой! Ну как, выспался?

— А ты?

— Я еще почитал немного в купе.

— Да? — сказал я рассеянно.

— Да. Квотой *, знаешь, подзаняться решил. У меня всегда с собой в чемодане несколько книжек по специальным вопросам.

Вдруг он министра увидел — узнал, наверно, по карикатуре в «Боршсем Янко» * — и грациозной серной засеменил к нему, представиться.

— Кто это? — спросили меня несколько старых депутатов, которые особняком стояли поодаль, точно краснокожие, наблюдающие пришельцев-завоевателей.

— Это Капуцан. Мы в поезде вчера познакомились. Смотрите остерегайтесь: карьерист высшей марки.

Но мое замечание сразу чуть не десять возражений вызвало.

— Ничего подобного! Высшей вон тот блондин, у бюста Андраши * стоит.

— Черта с два! Племянник мой — тот еще почище будет. Вон юноша долговязый, на кафедру облокотился, видите? Сам, своим умом дошел, что надо поближе к председательскому месту держаться.

Каждый принялся доказывать, что он самого завзятого карьериста знает. Верный признак изобилия.

Но что мне, в самом деле, о будущем печалиться? Я ведь о подробностях избрания Катанги пришел разузнать… Однако история кертвейешских выборов оказалась покрытой мраком неизвестности. Сколько я ни расспрашивал, никто ничего не мог сказать.

Я подумал, может, у министров что-нибудь выведаю, и остановил одного.

— Слушай, ты не знаешь, как это Катанги прошел?

— Большинство голосов получил, по всей вероятности, вот и прошел, — пожал плечами его высокопревосходительство и добавил с тонкой иронией: — Иногда ведь и так попадают в парламент.

«Ну, этот не слышал ничего, — подумал я. — Поищу, кто получше информирован». Вскоре и такой нашелся, и я повторил свой вопрос.

— А черт его знает, — получил я ответ. — Кертвейеш всегда был полнейшей загадкой.

У четвертого я уже почти без всякой надежды попытал счастья. Но этот, видимо, больше знал, потому что сразу прикрикнул на меня, как на любопытного приставалу-ребенка.

— Не спрашивай, несчастный, откуда дети берутся. Останемся лучше в приятном заблуждении, что всех вас под капустным листом нашли.

Совсем я расстроился. Ничего тут, видно, не пронюхаешь. Все основательно укрыто от посторонних глаз. Но это-то и показывает, что здесь какая-то тайна.

Тем временем издательство засыпало меня письменными напоминаниями и предостережениями: «Просим представить историю вторичного избрания Катанги, в противном случае…» и так далее.

А где я ее возьму? Из пальца высосу, что ли?

Оставалось последнее средство — у самого Катанги выпытать. Он за бутылкой «Моёt Сhandon»[39] особенно разговорчив и откровенен, и я пригласил его поужинать. Меньхерт болтал обо всем на свете, но едва разговор коснулся выборов, сразу насторожился и застегнулся на все пуговицы.

Уж мы его донимали, поддевали, подлавливали: «Ну, скажи, что ты придумал, как добился, что тебя выбрали?» Но он только плечами пожимал да улыбался.

— План у меня хороший был.

Это все, что удалось выжать из него. Но план как раз меня и интересовал.

— Не скажешь, Менюш?

— Нет. Иначе меня не изберут больше.

— Ну, так спорим, что я все равно дознаюсь.

Он молча, с самоуверенной улыбкой покачал головой. Ах, так? Ну хорошо же. Вот нарочно докопаюсь. Нет таких тайн, которых нельзя разгадать. И я до того себя раззадорил, что мне уже просто загорелось взять и описать это его избрание. Не сочинить, а именно описать на основании точных фактов, правдиво и беспристрастно.

С изощренным чутьем детектива стал я разнюхивать следы, но почти ничего не нашел. Да и обнаруженное мало чего стоило, по крайней мере, на первых порах.

Прежде всего я узнал, что семнадцатого октября Катанги из-за полного отсутствия шансов выехал из Боронто. В поезде он столкнулся с неким Карлом Брандом — венским заводчиком и своим школьным товарищем. Вместе они прибыли в Будапешт, и Бранд у него остановился.

На другой день оба старых приятеля развлекались в кабаре и прочих злачных местах. На третий Бранд уехал. Лакей Катанги Варга проводил его на вокзал и купил ему билет — до Кертвейеша. Значит, это лицо, несомненно, связанное с выборами.

Дальше узнал я, что в Кертвейеше единственным кандидатом, местным и правительственным, был некто Янош Ковини. Он уже и программу свою успел изложить в большом зале ратуши в речи, вызвавшей «всеобщее воодушевление» (смотри «Немзет», вечерний выпуск от двенадцатого октября).

Катанги же на несколько дней задержался в Пеште, и его часто видели в приемной премьер-министра (ох, уж эта приемная!). Сначала он один приходил, потом с каким-то плотным, рыжебородым пожилым господином и высоким, хорошо одетым джентльменом в новеньком цилиндре и с тростью с золотым набалдашником. Двадцать второго октября с этими двумя лицами он, по моим сведениям, ужинал в отдельном кабинете ресторана «Ройял», где оставался далеко за полночь.

Вот и все, что мне удалось разузнать. Попробуйте-ка состряпать из этого историю кертвейешских выборов!

Повесив голову явился я в редакцию.

— Ничего не выйдет, господа, увольте. Материала нет. Я не бог, который душу в глину вдунул, и не осел, чтобы таким занятием себя компрометировать.

В редакции — полное отчаяние.

— Что же теперь делать? Публика ждет? Ждет. Вы обещали? Обещали.

— Тогда сами мне соберите материал.

— Нет ничего проще! — обрадовался редактор, потирая руки. — Репортеров разошлем, они и соберут, как пчелы.

И еще в тот же день три корреспондента разлетелись в разные концы с моими инструкциями. Один, Шандор Лукач, в Боронто. Другой, Аладар Пейи, самый галантный кавалер в редакции, — в деревню к госпоже Катанги. (Ему я даже приударить за ней разрешил в случае нужды.) А третий, самый искусный, — Шаму Баркань — с вечерним поездом уже прибыл в Кертвейеш и занялся сбором улик на месте происшествия.

Бравые наши репортеры довольно успешно справились с делом, особенно господин Баркань, который представил прямо-таки исчерпывающее описание Кертвейеша. Везде, где только можно, проникли, все мало-мальски ценное разнюхали, пустив в ход самые изощренные хитрости и уловки. И все-таки розыски слишком затянулись: повесть о вторичном избрании Катанги не попала в календарь «Пешти хирлап».

Но не все ли равно! Кого всерьез интересует карьера нашего достойного государственного мужа, тот с охотой и в книжке прочтет про выборы в Кертвейеше. Тем более что это не беллетристика какая-нибудь, а точная информация, составленная по трем репортерским отчетам.

Послушаем сначала, что скажет Шаму Баркань.

НАСТОЯЩЕЕ И ПРОШЛОЕ КЕРТВЕЙЕША

Кертвейеш лежит на речке Кемеше, на левом ее берегу. Городок невзрачный, домишки маленькие; только на базарной площади несколько двухэтажных. Населения тысяч около трех. Захудалый городишко, одним словом, и вовсе не заслуживает чести посылать своего депутата в парламент. Здесь и избирателей-то сотни три, не больше.

Но что поделаешь: вольный королевский город *. По чину полагается. Отцы города, не будь дураки, лет этак полтораста тому назад заказали у какого-то подпольного венского гравера печать с полустертой латинской надписью, из которой явствовало, что Кертвейеш был при Матяше королевским городом. Эту-то печать, поклявшись предварительно блюсти тайну, хитрые сенаторы бросили в условленном месте в Кемеше, чтобы потом, когда понадобится, выловить со дна.

Так и сделали. Годика два подержали печать в реке, — чтобы «состарилась», а потом в один прекрасный день выудили с превеликим шумом. Под барабанный бой и пушечную пальбу на всех перекрестках возвестили, что волей провидения из глуби вод явились на свет божий истинные права вольного града Кертвейеша. В Вену к Карлу Третьему тотчас отправилась депутация, которая прибыла на аудиенцию с печатью на бархатной подушке и, с подобающим красноречием поведав историю находки, принесла нижайшую просьбу его величеству: не умалять славы своих предков.

«Смиренномудрый» Карл Третий с нескрываемой скукой выслушал речь (а держал ее прадед теперешнего городского казначея почтенный Янош Галфи), потом взял печать, повертел в руках для проформы и сказал:

— Ежели от плаща один капюшон остался, трудновато из него опять плащ сделать, dilectissimi[40]. Ну, да попробуем.

И хотя ничего определенного не было обещано, Кертвейеш через полгода стал королевским городом. Хитрость с печатью удалась, благодаря чему маленький Кертвейеш и посылает теперь в парламент собственного депутата.

Но с депутатами испокон веков не везло вольному городу — как и депутатам с ним тоже. Никогда еще здесь одного человека не выбирали дважды.

В последнем трехгодичном парламенте город был представлен местным жителем. От него отступились по той причине, что он, как говорили, «все дома околачивается, а в парламент глаз не кажет». На выборах в первый пятилетний парламент попытали счастья с совершенно чужим, так сказать, «импортированным» кандидатом — креатурой исполнительного комитета партии. Но на этого жалобы пошли, что он «все в парламенте торчит да в клубе картежничает — хоть бы разок в Кертвейеш нос сунул».

Так что и от этого отказались, препоручив заботу о новой кандидатуре кертвейешским дамам. Посмотрим, дескать, у них какой вкус. Der Mensch probiert.[41] Может, женщины лучше найдут.

Дело решилось у бургомистерши за вечерним чаем: графа Силанского выбрать! Граф красивый, элегантный блондин, и поместья у него большие в комитате. Выбрали Силанского — и он, действительно, мастерски избегнул ошибок своих предшественников: ни в городе, ни в парламенте не околачивался, а махнул прямо в Вену, там и дулся в баккара в жокейском клубе да за балериной из Оперы волочился. Целых пять лет его в глаза не видели ни в Будапеште, ни в Кертвейеше.

В таком положении и застало город известие о роспуске парламента. Надо было, естественно, нового кандидата присматривать. Много разных имен всплывало: один одного предлагал, другой другого. Но большинству скоро надоело перебирать знакомые фамилии. Стали на сенаторов наседать: надо, мол, губернатора взять за бока, пускай напишет, чтобы правительство своего прислало. Там, наверху, повиднее деятеля найдут, с громким именем. В провинциальных городишках вообще завидуют возвышению друг друга — там это характерная черта. Скорее уж спину согнут и чужака наверх подсадят. Чужой уехал — и славу свою увез; по крайней мере, глаза колоть не будет. Когда в последнем трехгодичном парламенте город представлял местный адвокат Михай Хартяи (тот самый, что дома все околачивался), его милость Бенедек Сабо, самый уважаемый сенатор, незадолго до истечения срока воскликнул как-то в многолюдной компании:

— Черт бы его побрал, этого Хартяи! Ничего не скажешь, человек как человек, но ведь сами же мы его выдвинули! И ей-богу, надоело мне «превосходительством» его величать. Жду не дождусь, когда наконец опять смогу ему сказать: «Ты, Миши». И еще прибавить: «Ну, что? Вот ты и опять нуль — ты, Миши!»

И по настроению компании видно было, что она целиком разделяет это пожелание.

Но в остальном кертвейешцы, право же, люди смирные, достойные, хотя и косные. Этакие бравые бюргеры — ни рыба ни мясо, которые любят тост за возвышенное и прекрасное поднять, но идут всегда торной дорожкой. Можно и на возвышенное, благородное их подвигнуть, но куда легче в грязь столкнуть, хотя они и там будут разглагольствовать, что к высотам духа воспарили. Главная же масса населения — это горшечники, башмачники да усеявшие берега Кемеше сапожники с вывихнутыми мозгами. Этим впору задом наперед сапоги натягивать: только тогда они еще, пожалуй, вперед пойдут. Умница все-таки этот еврей Бреннер, местный агент страхового общества «Комета». Он так им страхование жизни объясняет:

— «Комета» на столько-то форинтов вашу драгоценную жизнь страхует. Это значит — ручается, что вы не помрете. Но если вы все-таки помрете, «Комета» вам столько-то и столько-то форинтов неустойки выплатит.

С сахаром наши полуобразованные классы и яд проглотят, а горькая пилюля им даже для собственного блага не нужна.

Но все это ровно ничего не значит. Кертвейеш свято убежден, что идет по пути прогресса. В городе ссудо-сберегательная касса есть, которая даже под мелкие залоги выдает ссуды (жаль только, что трубок с серебряными крышечками больше не принимают, как в старое доброе время при директоре Уларике); есть и команда пожарная. Посмотрели бы вы, какая форма у брандмейстера Фери Палины — раззолоченная вся, и труба серебряная через плечо. Чудо, а не форма! Право же, подумаешь, что и команду завели только для того, чтоб тщеславный аптекарь мог по воскресеньям красоваться в сияющей каске и золотых шнурах. А хор какой в городе! Ангелы не поют слаще, чем кертвейешские сыромятники. Просто позор, что им до сих пор приза не дали, хотя они по всей стране ездят на состязания… Зависть все, интриги, месть низкая — уж что-нибудь да помешает, о справедливость, когда же придет твое царство!

В духовном развитии Кертвейеш ни в чем не уступит другим провинциальным городам, смею вас уверить. В казино приходит четырнадцать газет, включая немецкую и словацкую, которые сначала здесь, на месте, читаются, а на другой день передаются в «аренду» в дома побогаче. Одно время в городе даже собственная газета издавалась — «Кертвейешская труба»; но на пятый день редактора Элемера Руфини посадили за хищение, так что печатный орган прервал свой гордый взлет, едва успев развернуть крылья. Позже опять начала было выходить газета, но тоже неудачно. Этот чудак, редактор Золтан Капор в первом же, новогоднем, номере допустил ужасную бестактность, озаглавив радостное сообщение о росте рождаемости в округе: «Полк Родича в Кертвейеше»; после чего (видимо, по настоянию местных дам) был немедленно выдворен из города. Одним словом, культура и тут достигла приметных успехов с начала конституционного правления. Загляните в любую дамскую гостиную — и вы на фортепиано книжки увидите. Кертвейешское дамское общество обожает литературу. Сколько прекрасных глазок доныне проливает слезы над страданиями «Картезианца»!.. *

В политическом отношении (о чем и должна прежде всего идти речь, — как-никак это избирательный округ) Кертвейеш подобен большинству других таких же городишек. Население все поголовно настроено оппозиционно, бранит правительство, мамелюков, соглашение с Австрией и высокие налоги — все решительно. Но поближе к выборам его высокопревосходительству господину губернатору вкупе с господином бургомистром обыкновенно удается умерить страсти, и город единогласно выбирает мамелюка, чтобы потом, при участии того же бургомистра и с молчаливого одобрения губернатора, опять ругать его на все корки. Так всегда было и так всегда будет. Поэтому и на предстоящих выборах победа либеральной партии не вызывала сомнений; только кандидатура еще была неясна. Граф на мандат уже не притязал — никто даже толком не знал где он. Но и правительство тоже никого не присылало.

Наконец бургомистр — его благородие королевский советник Пал Рёскеи, которого ее превосходительство госпожа губернаторша прозвала «кертвейешским Макиавелли», — сам разрешил вопрос. Разрешил после того, как в доме, уже перед самым роспуском парламента, появился жених, что вызвало немалую радость. И будешь рад небось, когда у тебя четыре девицы на выданье.

КОВИНИ IN FLORIBUS[42]

Старшая из барышень Рёскеи, Минка, была недурна собой — как, впрочем, и сестры, быстро ее догонявшие. Замуж Минке и хотелось бы (periculum in mora![43]), но Кертвейеш слишком беден был помышлявшими о женитьбе молодыми людьми, да и те глаз поднять не смели на дочек всесильного бургомистра. Это были все мелкие чиновники, помощники стряпчих да дипломированные сыновья местных ремесленников — брак с ними унизил бы семейство Рёскеи, которые высоко ставили свое старинное дворянство.

Молодой человек более благородного звания имелся только один: Янош Непомук Бланди, отпрыск местного помещичьего рода, хлыщ и дохляк телом и душой, но при этом наглый, самоуверенный и взбалмошный. Все он делал не по-людски и в своей избалованности и вздорности до того дошел, что даже в простом человеческом общении отверг обычные, изобретенные до сих пор способы — стал свои собственные звуки и слова употреблять, да и те в конце концов свел к одному-единственному, выражавшему все его мысли и пожелания.

«Флокé!» — кричал Бланди горничной, и это значило: принеси стакан воды или поцелуй меня. «Флоке!» — приказывал он слуге, желая сказать: шторы опусти; а если тот не понимал, отвешивал еще парочку «флоке» (что в данном случае означало уже оплеуху).

Единственным приятелем вздорного богатого барчука, который жил в центре города в великолепном двухэтажном «флоке» с красивыми башенками и парком, был некто Янош Ковини, обедневший словацкий дворянин из соседнего комитата. Компанейский малый и не дурак, вдобавок мастак на разные лихачества, он играл довольно заметную роль в своем комитате, всячески стараясь показать себя и поймать счастье за хвост.

Этот Ковини частенько наведывался в Кертвейеш, по целым неделям гостя у «господина Флоке» (так дразнили Бланди за его невесть где подхваченное словечко). Приняв роль некоего мажордома, он совершенно подчинил себе своего пустоголового питомца и то в Вену, то в Будапешт таскал его развлекаться.

Во время своих наездов в Кертвейеш Ковини и познакомился со старшей барышней Рёскеи. А познакомившись, в один прекрасный день явился к бургомистру и попросил ее руки.

Господин королевский советник с торжественной миной предложил гостю садиться и спросил отечески:

— А чем вы, сынок, брак свой обеспечите?

— Что вы хотите сказать?

— А вот что: брак — святыня, конечно (он потер руки и возвел глаза к небу — его благородие был ревностный католик). Вне всякого сомнения, святыня, но… как бы это выразиться поделикатней… и замужем есть надо.

— Само собой, — спокойно подтвердил Ковини.

— На что вы жить собираетесь?

— Пока что на доходы с моего имения и на прочие средства, — ответил Ковини.

— Земля в вашем комитате плохая. Какой у вас годовой доход?

— В урожайный год две тысячи форинтов. Старик заморгал своими маленькими глазками.

— А в неурожайный? — меланхолически спросил он.

— В неурожайный три тысячи.

— Как так? — встрепенулся бургомистр. Ковини молчал с загадочной улыбкой.

— Как это понять? — повторил Рёскеи. — Ну, говорите же, черт возьми! Не люблю ребусы разгадывать.

— Могу я на вас положиться?

— Что за вопрос.

— В голодный год к нам пожертвования поступают, а я председатель комиссии по их распределению.

Рёскеи хлопнул себя по лбу с такой силой, точно хотел наказать себя и выбранить: «Ах ты, осел, а еще советник королевский», — но вслух произнес только:

— Так-так.

И молча опустил голову, словно раздумывая. Потом с глубоким вздохом облегчил душу.

— Да, да. Бедное венгерское дворянство! Господи, надо же как-то жить. Кто как может, конечно; кто как может. Тысячу лет честными были, потому что могли. Какое там: ослами, идиотами были, вот кем! Высечь бы нас как следует. Кровь свою за крестьян проливали. Как вспомню эти реки крови… Эх! — Старик разгорячился даже. Крови у него, как видно, оставалось еще достаточно: даже побагровел весь оттого, что она в голову ему бросилась. — А что до нашего дела, — поостыв немного, закончил бургомистр, — у меня возражений нет. Даже напротив. Но все-таки надо и дочку спросить.

Это была излишняя формальность: Минке шел уже двадцать пятый год, а к ней никто еще не сватался. А ведь как приятно, должно быть, отказать кому-нибудь! Рискуешь, конечно, да риск — благородное дело. Однако если тебе двадцать пять, это уже, так сказать, рискованное благородство.

Минка дала согласие, и обручение состоялось в блистательном кругу приглашенных. Сам губернатор, барон Миклош Герезди, пожаловал. С тех пор Ковини все свое время проводил в Кертвейеше — но не с господином Флоке, как бывало, и не с невестой, как полагалось бы, а в городском обществе. Самым усердным образом посещал казино и пивное заведение, а вечером — окрестные погребки. Кертвейешские виноградники давно сожрала филлоксера, но погребки пощадила, и культ их процветал так успешно, что иной раз под вечер в городских стенах одни старушки да младенцы оставались.

Дворянская широта Ковини, его прибаутки и словечки импонировали обывателям, и скоро все его полюбили. Он был вкрадчив, умел нравиться (недаром со стороны матери унаследовал каплю шарошской крови) и виртуозно играл на слабых струнках. Слюнтяи строят свою карьеру на добродетелях. А настоящая ее опора, прочная и незыблемая, — слабости людские. Господство умных покоится на слабости человеческой.

И когда осенью парламент неожиданно был распущен, в Кертвейеше тотчас всплыло имя Ковини. Перед ремесленниками он отнекивался, кивая на чиновников: другого, мол, выдвиньте, а то они уже косятся на меня, потому что это от вас исходит. А ремесленникам только того и нужно: уперлись на своем. «Мы-де большинство; нам очкастые не указ». Перед интеллигентной же публикой Ковини ее ставленника разыгрывал, озабоченного одним: как бы из-за этого мастеровые от него не отвернулись. На что представители умственного труда тотчас час же с жаром стали доказывать, что в этом городе голова рукам приказывает.

Бургомистр не преминул воспользоваться общим настроением — хоть и не без некоторого удивления, почти досады. В Кертвейеше и до сих пор все шло по его желанию; но все-таки приходилось не раз и не два колесо фортуны подталкивать. А тут оно вдруг само завертелось. Что ж, очень мило с его стороны; но бургомистру немного жаль было, что Ковини и без его вмешательства выберут. Он вроде как обойденным себя чувствовал, и будь это не Ковини, а другой кто, обязательно бы воспротивился.

Но раз уж зять будущий — пускай его.

И он сам в удобный момент подсказал его кандидатуру губернатору, который не делал особого различия между лицами и потому охотно согласился.

— Не все ли равно, Пал или Петер, — один черт. Четыре мамелюка от комитата да один от города — это пять. Пятеро есть — хорошо, нет — плохо. А кто они, мне наплевать.

Это был чванный, своенравный барин, глубоко презиравший в душе парламентаризм и народное волеизъявление.

— Я еще ни разу не трепал свое имя на выборах, — любил он говаривать, надувшись, точно какаду, и ударяя себя в грудь горделивым жестом испанского гранда.

Губернатором, впрочем, слыл он отличным: у себя в комитате — потому, что чиновники у него за столом всегда настоящее французское шампанское пили, в правительстве — потому, что неукоснительно поставлял своих пятерых мамелюков. А что до управления комитатом, на это у него свой незыблемый взгляд был:

— Хороший губернатор трубку должен курить и ни во что не вмешиваться. Сидеть да покуривать. Достаточно, если все знают, что ты куришь и глядишь на них.

Вследствие всего этого губернатор и предложил наверху Ковини от Кертвейеша. А поскольку возражений не последовало, многолюдное собрание в ратуше единодушно провозгласило Ковини своим кандидатом, направив за ним к Рёскеи депутацию из пяти человек. Кандидат, не заставив себя долго ждать, явился под приветственные клики и звучным, красивым голосом, то заливаясь нежнее свирели, то меча громы небесные, произнес свою программную речь. С балкона, откуда городские дамы наблюдали за происходящим и слушали блестящую речь, в особенно удачных местах ее к ногам оратора летели букеты, а розовые ручки время от времени хлопали ему. Только одна-единственная дама, красивая вдовушка Минкеи, о которой, кстати, поговаривали, что она в нежных отношениях с Хартяи, нарушала общее согласие неподобающими выкриками:

— Хартяи дайте слово!

Это не мог безнаказанно спустить горшечник Мартон Галгоци и рявкнул оглушительно:

— А юбки не голосуют!

Все это, однако, вызвало только легкое оживление, ничуть не помешавшее оратору. Речь его лилась, блистая перлами красноречия, точно горный поток, который, прихотливо струясь по цветущей, долине, нет-нет и прянет к утесу, окатив его серебряными брызгами.

— Флоке! — прозвучало капризное, манерное восклицание, на сей раз означавшее «браво».

— Браво, браво! — подхватили сто глоток сразу, и одобрительный гул прокатился по залу.

— Ну, чистый соловей — заслушаешься! — в совершеннейшем экстазе воскликнул почтмейстер Хибли.

— И я бы соловьем пел, если б меня бургомистрова Минка целовала! — вставил стряпчий Левинци, известный своей страстью противоречить.

Ну, тут разыгрался скандал! Стоявший рядом помощник городского нотариуса Лаци Пенге, не долго думая, съездил его по физиономии. На звук пощечины все обернулись. Что такое? Что случилось? Толпа всколыхнулась, заволновалась. Каждому хотелось знать, кому попало и за что.

— Пощечину мне дал, потому что я сказал: и я бы соловьем заливался, если бы Минка Рёскеи меня целовала, — задыхаясь, сыпал словами красный как перец Левинци. — Пощечину дал, подхалим несчастный. Думает одним ударом двух зайцев… тьфу, двух покровителей себе добыть: бургомистра и депутата. Но он еще поплатится за это, карьерист несчастный!

Кандидат в депутаты заметил эту сцену и быстро, но очень естественно перешел на другую тему: стал восхвалять графа Иштвана Сечени * — того самого Сечени, который (и Ковини устремил взгляд туда, где разыгрался злополучный инцидент) пророчески сказал: «Мадьяры! Не будем обижать друг друга и ссориться из-за пустяков. Ведь нас так мало, что даже отцеубийц следовало бы прощать».

Цитата произвела потрясающее действие. От аплодисментов и криков «ура» содрогнулись стены ратуши.

— Гениально! — взревел счетовод Винце Задубан. Некоторые, впрочем, никогда не слыхали этих слов Сечени и даже сомневались, ему ли они принадлежат. Откуда столько ума у какого-то графа? Не говорил он ничего, да и не мог сказать: он же ссоры Пенге с Левинци не видел. Нашлись и такие, которые вообще в существование такого графа не верили.

Но влияние гениальных слов было чисто теоретическое (на венгров все влияет чисто теоретически). Два молодых человека — брандмейстер Палина и помощник стряпчего Йожи Кайтон — уже прокладывали себе локтями дорогу в направлении, куда удалился Пенге после своего доблестного поступка. За минуту перед тем восторженно-безмятежно слушавшие кандидата, эти молодые люди вдруг совершенно преобразились. Удивительная, величавая серьезность появилась в их движениях и на лицах. Они глубоко чувствовали значительность своей роли и давали почувствовать остальным.

— Секунданты, — пронесся шепот по залу, и весь городишко невольно поежился.

Сбившаяся в стайку чиновничья мелюзга взвешивала, гадала завистливо, сколько может стоить эта пощечина, какие выгоды из нее извлечет ловкач Пенге. А оратор между тем из далекого прошлого преспокойно вернулся к настоящему и даже, перепрыгнув его, устремился в свое парламентское будущее: начал про квоту рассуждать, потом, возвысив голос, запротестовал во имя блага отчизны против ее повышения и, подняв два пальца к небу, клятвенно обещал ни за какие незаконные повышения не голосовать.

— Это значит, каждое повышение будет «законным», — пропыхтел бывший депутат Хартяи с тем горьким, черным осадком на душе, который оставляет поражение.

— Но вместе с тем, — продолжал Ковини, — взаимность требует уважать интересы и другого государства. Когда имеются две договаривающиеся стороны, любезные сограждане, ни та, ни другая не может только давать или только получать. Это дело обоюдное, и паритет обязывает…

— А что такое паритет? — прогудел кто-то глухо, как из подземелья.

— Паритет, уважаемые граждане, — не смутясь, принялся объяснять оратор, — это равная доля; скажем, фунт тебе — фунт мне…

— Да? — проверещал другой голос, тонкий, визгливый, прямая противоположность первому. — Тогда сначала пусть и у них тринадцать генералов повесятся *, а потом будем разговаривать.

Все развеселились. А смех — гость опасный на таких собраниях, хуже лисы в курятнике. Всякую серьезность убивает.

Ковини дрогнул было, как Кинижи * в седле, когда в него попала пущенная мальчиком горошина. Да и в зале шум, беспокойство поднялись.

— Кто это сказал?

Вперед вытолкнули маленького, тщедушного человечка, который гордо задрал свою грушевидную головку. Ни дать ни взять — Давид, поразивший из пращи Голиафа.

— Я сказал, — провозгласил коротышка, ударив себя в грудь.

— Портной Мунци! Куманек Мунци! — закричали вокруг.

И снова замолчали, ожидая, что теперь будет. Тишина настала, как в церкви. А ну, Янош! Держись, Янош! Но Янош Ковини улыбнулся и сказал шутливо:

— Близорук я, сударь, буковки мелкие и человечков маленьких плохо различаю. Будьте любезны, подымите там кто-нибудь этого господинчика, дайте и мне разглядеть его как следует!

Шутка Ковини в свою очередь вызвала смех, и «оживление в зале», это неверное, манящее, дразнящее оружие отдалось ему в руки.

Вторичного приглашения не потребовалось: портного, как он ни кусался, ни брыкался, ни отбивался, тут же на воздух подняли. Сапожники были злы на него: тоже еще, прежде них в патриоты лезет, козел шелудивый, — и уж они постарались намять ему бока.

— Не удивительно, — продолжал Ковини, — что уважаемый согражданин настроен так кровожадно. Ведь он всю жизнь колючими стальными пиками сукно протыкает (продолжительное, веселое оживление в зале). Но если платье плохо зашпилить — так опять расколоть можно; а в политике, этой науке о насущных потребностях дня («верно, верно», — закивал головой пекарь Михай Кёнтеши из булочной на углу), — там достаточно раз ошибиться, чтобы потом страдали целые поколения. И речь опять вернулась в прежнее русло, и теперь ничто уже не прерывало ее течения, кроме возгласов «браво» и «правильно». Только под конец, когда Ковини в качестве sine qua non[44] пообещал добиваться самостоятельного венгерского банка, столяр Дёрдь Хатойка, прикорнувший на широкой спине меховщика Липоцкого (собственно, это и была самая меткая критика двухчасовой речи), вдруг вскинулся и, услышав про банк, буркнул спросонья:

— Не надо никакого банка!

На него сразу десятеро шикнуло, цыкнуло — и он сдался:

— Ну, банк так банк, — и опять закрыл глаза.

Так прошел этот достопамятный день. Закончился он в ресторане «Гвоздика» ужином на триста персон, приправленным бесчисленными тостами один остроумнее другого. Настроение всю ночь царило самое приподнятое; только секунданты рано отправились домой, жестами, гримасами и пожиманьем плеч намекая удерживавшим, что утром у них важное дело и поэтому надо лечь пораньше. Лаци Пенге, напротив, и думать забыл про роковое утро и, сбросив пиджак, лихо частил каблуками перед скрипачом-цыганом. Но и у Левинци тоже не вода текла в жилах. Видя это со своего конца составленных подковой столов, он решил перещеголять противника и принялся напевать разные подмывающе-задорные песенки, залихватски подбоченясь и словно вторя им всем телом, вкладывая всю душу:


Ой, казарма, чтоб те провалиться,

Ой, родная, как отсюда смыться?

Засадил, да ой, меня, бедняжку…

— Сейчас самый смак, Дюрка!

Ференц Йошка * в свою каталажку.


Танец и песни — близнецы; они всюду вместе. И во хмелю который туманит голову, не плутают, как в простом тумане, а только быстрее находят друг дружку.

Кончилось все это тем, чем и должно было кончиться: под утро Левинци и Пенге, подбадриваемые со всех сторон, подали друг другу руки в знак примирения, а цыган Дюрка (которого Левинци предупреждал об эффектном месте: «Сейчас самый смак!») разнял их. Собутыльники, обхватив обоих за шею стали их сводить, пока они не поцеловались, стукнувшись лбами. Потом последовала клятва в вечной дружбе, и на рассвете в сосновую рощу по названию «Веснушка» явили только четыре секунданта. То-то удивились наши джентльмены, не найдя там ни одного из заклятых врагов!

Утром, когда по-летнему яркое и теплое солнце вынырнуло из-за горизонта, Кертвейеш проснулся весь расцвеченный флагами. Гайдуки еще до света разнесли их по городу, и теперь они реяли везде на карнизах и фасадах. Ребятишки украшали шляпы перьями, и по всему городу звенело: «Да здравствует Ковини!» Настоящая лихорадка охватила всех. Даже замарашки-служанки, у которых круглый год только солдатская казарма была на уме, теперь сочиняли величальные песенки в честь Ковини за трепкой пеньки. Все и вся славило Ковини — плакаты на стенах, меловые каракули на заборах. А лютеранский кантор, шутник Пал Кукучка, еще ночью вывесил на своих воротах освещенный транспарант с надписью:


Vinum vini — Vivat[45] Ковини!


Да и сам Ковини действовал умно, постоянно напоминая о себе каким-нибудь незаурядным поступком. То девять кеглей с одного шара положит в пивной на кегельбане, то целиком всю корзину выиграет у бродячего лотерейщика на билет номер 28 (на двадцать восьмое были назначены выборы). А то, наконец, гуляя по берегу Кемеше, увидел он, что какая-то старушка оступилась на мосту (это была жена башмачника Михая Ботошки) и прямо в речку упала. Наш кандидат прыгнул в воду и спас ее.

Слава, удача и поклонение окружали Ковини. Все столичные газеты, даже оппозиционные, писали: «Избрание Ковини не вызывает сомнений». Но что гораздо важнее, сам заведующий сберегательной кассой Флориш Кожегуба заявил во всеуслышание:

— Под этот мандат и ссуду выдать можно.

И Ковини, насколько мне известно, тут же поймал его на слове, сделав солидный заем.

КАТАНГИ КОМБИНИРУЕТ

О Амур, коварное дитя! Зачем ты притворяешься, будто только в мед свои стрелы обмакиваешь? И зачем на тебя поклеп возводят, что ты их наудачу, куда попало рассылаешь по воле слепого случая?

Не верю я тебе, шалунишка. Не так-то ты прост. В тем ты иные пары сводишь, явный стратегический умысел проглядывает. Явная злонамеренность. Ты и перед местью не остановишься, если рассердишься.

Ах, Амур, Амур! Сердит ты на Ковини. Нет, скажешь: А ну, погляди мне прямо в глаза. Что, угадал?

Да, разозлил он тебя. И правда, разве красиво это: ему покровительствуешь, по саду своему водишь, полному роз и жасмина, а он через забор все на жабу косится, именуемую политикой.

Боги ведь не мелочные торгаши в конце концов. У них не купишь в одной лавчонке сразу и мандат, и гирлянду роз.

Знаю, что брошу тень на твое доброе имя, но не могу умолчать о случившемся. На четвертый день после программной речи, с обоюдного согласия назначив свадьбу на двадцатое ноября, Ковини ненадолго уехал домой, а Рёскеи — папа, мама и невеста — в Вену, приданое покупать.

На обратном пути они оказались в одном купе с русоволосым господином приятной наружности, которого их общий знакомый так отрекомендовал:

— Вот, пожалуйста: живой миллионер. Заводчик Карл Бранд из Вены.

Миллионер и вправду очень живой оказался — сразу стал увиваться вокруг Минки. А так как был он недурен собой — стройный и с красивыми голубыми глазами, — Минке это ухаживанье очень польстило. От его мечтательно-жгучих взглядов она заливалась нежным румянцем, становясь еще краше, а заводчик пленялся ею еще больше. Так причина порождает следствие.



В Кертвейеше, однако, нужно было сходить, и глава семейства, скрепляя состоявшееся знакомство, с любезной улыбкой протянул на прощанье волосатую ручищу.

— Так если будете в наших краях, заглядывайте.

— Когда прикажете? — осведомился господин Бранд с поклоном.

— Когда пожелаете.

— Благодарю. Воспользуюсь разрешением и засвидетельствую свое почтение сегодня же.

Ох! Ах! И мама не то с испугу, не то на радостях (женщин разве поймешь!) выронила лорнет. Пришлось под сиденье за ним лезть; одно стеклышко разбилось, конечно. Минка же заалелась, как маков цвет.

— Но ведь вы сказали, у вас спешное дело в Брашшо? — с некоторым замешательством спросил королевский советник.

— Да, срочный платеж; но вы ведь знаете, что такое «vis major»![46]

И миллионер выразительно посмотрел на старого бургомистра, который подыскивал между тем какой-нибудь подходящий ответ — дать ему понять, что Минка уже невеста. Но недаром он мадьяром был. Мадьяр и вопреки здравому смыслу гостя не упустит. А тут и здравый смысл «за»: дома еще две дочери на выданье.

Господин Бранд тоже сошел в Кертвейеше. На перроне родителей уже поджидали оставшиеся дома барышни: Илона и Каталин.

— Наш дорогой гость господин Бранд, — представила его бургомистерша. — А это Илона, дочка моя. Вылитая Минка: то же лицо, тот же характер. А этот вот сверчок в школу еще бегает («сверчком» Катица была). Ну, чего ты застеснялась, подойди поближе!

Но Катицу гораздо больше интересовали свертки, которые кондуктор сбрасывал из вагона, и множество выгружаемых сундуков. Может, и для нее там что-нибудь припасено.

Так как колясок было две — одна для господ, другая для вещей, — бургомистр уселся в эту последнюю со своими «золушками», которые стали ластиться к нему по дороге:

— А нам ты что привез?

— Материи на платья.

— А еще?

— Не скажу, а то завидовать будете друг дружке.

— Ну, на ушко.

— На ушко — ладно.

И маленькая Катица, самая любопытная, первая приблизила головку к косматой отцовской бороде.

— Гу-гу-гу! — заревел старик ей на ухо, шаля со своей любимицей.

Шум колес заглушил его «гу-гу-гу», и только по тому, как, отпрянув, рассмеялась Катица, можно было понять, что отец сказал ей что-то забавное.

Очередь была за Илонкой.

— А мне?

— Тебе жениха, — шепнул старик. — Золотая рыбка, сама приплыла. Смотри не зевай!

— Ах, папа!

Красивое личико ее вспыхнуло. Стыдливо потупясь, она примолкла и отвернулась в сторону, как будто, кроме мелькавших мимо домов, ничто больше ее не интересовало.

Но тщетно силились родители привлечь внимание Карла Бранда к Илонке и в ней самой раздуть искру, которая вызовет ответный пожар. Амур не давал распустить свою сеть и переткать наново. После ужина случилось то, что родители уже предчувствовали: Бранд попросил Минкиной руки.

Если б мы писали роман о пробуждающейся любви, а не просто отчет о выборах, об этом ужине стоило бы рассказать подробнее.

Но придется удовольствоваться одной констатацией, дорогие читатели: когда барышни отправились спать, господин Бранд, которого королевский советник уже собирался с зажженной свечой проводить в его комнату, попросил родителей задержаться на минутку и объявил, что без Минки жить не может.

Бургомистра это не смутило. К такому обороту дела он уже приготовился — еще днем телеграфировал шурину в Вену с просьбой сообщить общественное и имущественное положение заводчика по имени Карл Бранд. И поэтому произнес внушительно:

— Весьма польщен вашим предложением; только вы опоздали. Видит бог, мне искренне жаль, но наша Минка уже невеста.

— Может ли это быть? — пролепетал Карл Бранд, бледнея.

— Мы сами виноваты, нужно было вас предупредить; но кто же думал? Сейчас не средние века, черт возьми. Кому полезет в голову разная там романтика. Да и мы не фантазеры какие-нибудь, где нам было мечтать о таком счастье.

Молодой человек с убитым видом упал в кресло и закрыл лицо руками.

— А кто жених? — глухим голосом спросил он.

— Тот самый Ковини, чьи флаги мы видели на домах по дороге. Крупный землевладелец из соседнего комитата. Теперь вы сами понимаете, что это невозможно. Он будет избран, обручение состоялось — тут уже ничего не поделаешь. Однако… — И бургомистр сделал маленькую паузу, украдкой подмигнув матери: дескать, скажи и ты наконец. — Единственно, о чем я сожалею, — продолжал он, — это о своей глупости, что вовремя не заметил. Огонь легко задуть, пока он не разгорелся. Удивительно, у тебя такой зоркий глаз, Жужанна, и все-таки…

— Нет, что ты, Пал, — вмешалась мать. — Ни слова больше. Я ни за что не отвечаю. Я кругом заблуждалась. Ах, господи, эта нынешняя молодежь! Но теперь я могу сказать: все равно уже дело прошлое. И хоть мне стыдно должно быть за мою наивность, но откровенность прежде всего. Не правда ли, господин Бранд?

Тот тупо, безразлично кивнул, как приговоренный к смерти, которого спрашивают, согласен он, что лев — самый сильный зверь.

— Я ведь думала, тут Илона замешана, — продолжала почтенная мать, понизив голос— Она, бедняжка, так странно себя вела, так чудно на вас смотрела, господин Бранд. Бедная девочка (тут госпожа Рёскеи вынула платочек из корзинки с рукодельем и отерла глаза). Конечно, я подумала (я ведь такая простушка, боже мой, такая простушка!), что вы Илоной интересуетесь. И так счастлива была, как только может быть счастлива мать, имеющая трех взрослых дочерей.

— Что ж, оно и неплохо бы, — вкрадчиво заключил Рёскеи. — Право, сударь, ваше предложение очень лестно, и я бы с радостью принял вас в свою семью… и ты тоже, Жужанна, правда ведь? Но Минка… тут вы в самом деле опоздали. Да она уже и не так молода… для вас. Как по-твоему, Жужанна?

Жужанна только кивнула в ответ, занятая вязаньем.

Так капля по капле влили они свой бальзам и стали ждать действия. Но господин Бранд, не отвечая, продолжал понуро сидеть в кресле, свесив руки и уставясь перед собой остекленевшими глазами, как манекен. Только старые часы на стенке столовой зловеще тикали в гнетущей тишине. Рёскеи, заложив руки за спину, возбужденно расхаживал по комнате.

Вдруг Бранд вскочил и с искаженным лицом, точно призрак, заступил ему дорогу.

— Если не можете выдать за меня Минку — замогильным голосом сказал он, — я об иной услуге попрошу…

— Охотно, только скажите, дорогой друг…

— Одолжите мне пистолет.

Бургомистерша, услышав это, с громким плачем выскользнула за дверь. У нее и так уже язык чесался рассказать все дочерям, которые, наверно, еще не легли.

Рёскеи, напротив, попробовал успокоить молодого человека.

— Ну, не надо близко к сердцу принимать. Не стоит оно того. По чести, не стоит. Пистолет! Чтобы я дал пистолет? Да ведь я представитель власти. И вручу вам пистолет? Вы же богатый человек, столько радостей можете получить от жизни. И потом, послушаем еще, что дочка скажет. Ведь и Минку надо спросить.

— И вы думаете?.. — воскликнул господин Бранд, жадно хватая бургомистра за руку.

— Я ничего не думаю, ничего не знаю. Книг — тех можно две библиотеки прочесть и знать, что в каждой написано; но в девичьем сердце пока никто читать не научился. Так что идемте-ка спать, молодой человек, а поговорить и завтра успеем. Утро вечера всегда мудренее.

И правда, утро «мудренее» оказалось, — но не сон и не отдых были тому причиной, а телеграмма венского шурина: «Интересующее вас лицо — человек очень приличный и очень богатый. Стоит полтора миллиона».

Нужно ли добавлять, что Минкино сердце склонилось на сторону венского заводчика (он покрасивей был и помоложе Ковини), а полтора миллиона пленили родителей. Правда, они еще сделали последнюю попытку: Илонка всю ночь пролежала в папильотках (вернее, проворочалась с боку на бок), а утром надела самое свое красивое шелковое платье. Но так как Бранд ни за что не хотел отступаться, в конце концов обещали ему Минкину руку, решив, что отец сам как-нибудь поделикатней извинится перед Ковини и вернет ему обручальное кольцо.

— Ковини и так должен быть доволен, — рассуждали они, — ведь он благодаря Минке мандат получит.

Счастливец Бранд как на крыльях полетел в Брашшо и, покончив там с делами, на обратном пути столкнулся в вагоне со старым школьным товарищем Меньхертом Катанги, которому и рассказал во всех подробностях о своем кертвейешском успехе: как познакомился с невестой тамошнего кандидата в депутаты и отбил ее.

Катанги внимательно выслушал эту любовную историю, размышляя: «Мандат полагался Ковини за невестой. Но если Бранд у него невесту отнял, почему бы мне и мандат не отнять?»

И чем больше он взвешивал все обстоятельства, тем реальней казался ему этот план. Самые пестрые комбинации зароились у него в голове. За средней дочкой бургомистра приударить? Невозможно: жена. Эти проклятые письма Кларе повсюду разгласили их супружество. Но одно несомненно: бургомистр устроил это выдвижение в кандидаты своему будущему зятю. А если Ковини не будет зятем, никто и об избрании его не станет беспокоиться. Это как дважды два. Вдобавок, еще из возвращения кольца такой скандал получится… бургомистр обязательно рассвирепеет и другого посадит в кандидаты, если будет кого. А быть-то будет: он, Катанги, округ этот теперь не упустит.

Приехав в столицу, он дня два торчал в приемной премьер-министра. К могущественному человеку в те дни было трудно пробиться. Просторный зал с коричневыми кожаными креслами за овальным столом — в нем обычно заседали министры — напоминал сейчас мастерскую, где в беспорядке разбросан материал, из которого мастер должен скроить будущий парламент: берет по куску и прикидывает там, у себя в кабинете.

Как мрачно, уныло стало здесь. Только в черном мраморном камине приплясывал веселый огонек. Губернаторы, бывшие депутаты молчаливыми тенями сидели или слонялись в ожидании. Каждого томила неизвестность и мрачные предчувствия. Живые и умершие перемешались тут, сами не зная, кто из них еще жив, кто уже покойник. Heute rot, morgen tot.[47] Даже воздух здешний, всегда такой живительный, бодрящий, на этот раз был спертый, тяжелый, дурманящий голову. Могущественные премьеры, положив руку на эфес шпаги, холодно взирало со стен, одни — словно с укором («Все перевороты дворцовые затеваете?»), другие — с издевкой («Пожалуйте, милости просим, вы, нули… хе-хе-хе!»).

Дверь кабинета время от времени приоткрывалась и из нее выходил кто-нибудь, грустный или веселый, а следующий по списку проскальзывал на его место. Первыми проходили губернаторы: они сейчас с «приплодом» — кто шесть, кто восемь, а кто и больше депутатов принес…

Секретарь шепотом предупреждал входящих и выходящих: руки не подавать и не прощаться.

— У его высокопревосходительства каждая секунда на счету.

Вот дверь опять закрылась, еще одного поглотила, а народу в приемной не только не убавилось, а даже прибавилось. Тут всякой твари по паре, как в ноевом ковчеге; только у тех гордости было побольше, те себя не предлагали, Ной сам их выбирал. Вот робкие незнакомцы — ходячие вопросительные знаки; вот верные мамелюки, а вот овцы заблудшие и волки, которые пять лет зубы показывали. Бедные волки! Теперь они сюртуки натянули, побрились, аккуратно удалили хвосты и то и дело с любезной миной осведомляются у секретаря:

— Сколько еще до меня?

Нет больше ни черно-желтых темляков *, ни квоты, ни «солдатески», ни «камарильи» — одно только волка интересует на всем белом свете: сколько еще до него? И в каком настроении его высокопревосходительство?

И вот из-за мистических дверей просачивается весть: «Его высокопревосходительство нынче в духе».

И сразу все меняется. Солнышко проглядывает, и его лучи весело ласкают запотевшие стекла (потому что за минуту перед тем на дворе холод и туман был). Сигарный окурок из бронзовой пепельницы на министерском столе радостно подмигивает своим огненным глазом: «Ха-ха! Его высокопревосходительство в духе!» А мириады искорок в камине пускаются в неистовый пляс, потрескивая наперебой: «В духе, в духе его высокопревосходительство!»

Между тем время идет, и начинает уже смеркаться. Слуги вносят лампы, потому что подслеповатые свечи в золоченой люстре зажигаются лишь в особо торжественных случаях. И вдруг, как удар грома, мрачная новость:

— Его высокопревосходительство очень устали. Сегодня больше никого не могут принять и просят к ним завтра пожаловать.

Наш друг Катанги тоже лишь на следующий день предстал пред ясные очи всесильного вельможи. Он тоже был из тех заблудших овец, вернувшихся на путь истинный, которым, как сказано в Писании, пастырь больше, чем целому стаду, радуется. Наш государственный муж покинул-таки стан либералов из-за антицерковных законов (по его словам, ради жены) и примкнул к беспартийным. Но едва встал вопрос «быть или не быть?», опять ретировался под старые знамена.

Всемогущий министр сидел за своим столом за неизменной грудой бумаг.

— Ну, в чем дело, Менюш?

Он немного охрип после речи и держал носовой платок у рта — единственная уловка, рассчитанная на снисхождение посетителей, чтобы не задерживались. Человека с больным горлом надо щадить.

— Беда, дорогой барон. Жена меня провалила в Боронто. Премьер улыбнулся.

— Знаю. И поделом: зачем ей голову морочил с этой квартирой? Но я-то тут при чем?

Покраснев от благородного негодования, Катанги сделал протестующий жест.

— Но разве я не заслуживаю помощи? В том-то и ужас, что человека собственная жена губит. А ведь у всех у нас есть жены! Так вот и нужно сплотиться нам, мужчинам, встать всем за одного. А иначе что с нами будет?

Любит Катанги обобщать все, что с ним случается, — в общечеловеческие проблемы раздувать.

— Хорошо, хорошо, но скажи покороче, что я могу сделать?

— Дай мне другой округ.

— Это невозможно. Везде уже наши кандидаты выставлены. Ни одного свободного округа не осталось. Ты опоздал, Менюш.

— Тогда выдай мне головой какого-нибудь мамелюка.

— Голова голове рознь.

— В Кертвейеше одного ненадежного субъекта выдвинули, Ковини. Бургомистр его навязал. Перебежит при первой возможности.

— Но ты же сам перебежал, — улыбнулся премьер-министр. — Где гарантия, что опять того же не сделаешь?

— Гарантия? Да ведь и оппозиция меня назад уже не примет, — с юмором висельника возразил Катанги.

— Это, положим, верно, — рассмеялся премьер, — но кертвейешский вариант не кажется мне осуществимым. Насколько я слышал, этот Ковини популярен там, а с популярностью не повоюешь. Что там у тебя, знакомые какие-нибудь?

— Никаких. Но именно поэтому я и надеюсь.

— Понимаю, но вряд ли, вряд ли… Посидел бы ты лучше дома да подождал спокойно, не ввязываясь ни в какие напрасные дорогостоящие авантюры…

— Подождал? Чего?

— Ну, флагов траурных… Катанги покачал головой.

Нет, палата очень молода, слишком молода. Когда еще умрет кто-нибудь… Нет, нет. Он упрямо держался за свою идею, за свой план и место действия.

— А если я сам все с Кертвейешем улажу? Премьер-министр пожал плечами недоверчиво.

— Что ж, не возражаю. Но от меня не жди ничего.

— Только два слова в мою поддержку.

— И то не очень пылких.

— Прежде всего, попрошу тебя, будь так добр, вызови сюда телеграфно губернатора и бургомистра, чтобы я мог с ними переговорить.

— Ну, если ты настаиваешь, пожалуйста.

Тем и кончилась аудиенция, и еще в тот же день губернатор барон Герезди получил шифрованную телеграмму:

«Немедленно 27, 132, 4, 87, 541, 62 вместе с 423, 41, 720, 68, 96, 340. Банфи».

Наш собственный корреспондент выудил у губернатора из корзинки для бумаг эту телеграмму, означавшую: «Немедленно явитесь вместе с бургомистром».

С первым же поездом они выехали в полнейшем недоумении и испуге: что случилось?

На вокзале их поджидал Катанги. Барона Герезди он уже знал по клубу.

— Представь меня, пожалуйста, господину бургомистру.

— Откуда ты знаешь, что он мой бургомистр?

— Так ведь это из-за меня вы здесь. — И он сердечно потряс руку Палу Рёскеи. — Очень рад познакомиться с самым могущественным венгерским бургомистром.

— Что, что? — переспросил губернатор. — Из-за тебя? Не понимаю.

— Ничего, во дворце все узнаете.

Но во дворце опять собралась пропасть народу. Его высокопревосходительство велел передать позднее прибывшим, что вечером будет в клубе — там и благоволят с ним переговорить.

В клубе полное затишье было в те дни — пусто, как в покинутом улье. Пчелы улетели и трудились далеко в лугах. Только несколько старичков играли в карты во внутренних комнатах. Здесь премьер-министр обыкновенно спасался от депутатов.

Катанги и его спутники могли там побеседовать с ним без помех.

— Я вызвал тебя, чтобы получить информацию о кертвейешском округе, — сказал премьер губернатору.

Сдержанно-вежливый, простой и при этом властный, он был почти диктатором в это время. И как раз эта его простота внушала особое уважение. Говорил Банфи негромко, тонким, скрипучим голосом, но каждый знал: куда долетит этот тихий, чуть слышный голос, там забушует громогласное «ура», там рев торжества или отчаяния потрясет небо и землю.

— Все в порядке, — доложил Герезди.

— Ковини пройдет?

— Голову прозакладываю.

— Ну, вот видишь, — бросил премьер Меньхерту.

Однако тот не теряясь тут же выложил свой план, как его собственную кандидатуру протащить вместо Ковини.

План был гениальный. Бургомистр хитровато пригнул свою большую рыжебородую голову. Губернатор развязно поигрывал серебряным браслетом, который соскользнул на самые пальцы из-под манжеты. Оба глядели на премьер-министра.

— Не возражаю, — сказал тот кратко. — Если можно, конечно.

Губернатор заявил, что невозможно: до выборов осталось всего шесть дней. Ковини выдвинут по всем правилам, и флаги его уже вывешены; город за него горой стоит. Нет, совершенно невозможно.

— Что верно, то верно, — подтвердил бургомистр.

— Ладно, с этим покончено, — заключил его высокопревосходительство и оставил их.

Шаги его заглохли на красно-буром ковре.

И с последним их звуком Меньхерт Катанги оказался вне парламента. Титул «его превосходительства», парламентская неприкосновенность, почет, авторитет — все сдунуто одним движением губ вельможи. Все… Конец.

Но Менюш настойчив был, дьявольски настойчив и, признаться, даже нахален. Он кинулся вдогонку за его высокопревосходительством.

— Ты два слова обещал в мою поддержку.

— Но ведь бесполезно! Сказал же я: «Не возражаю, если можно».

— Этого недостаточно.

— Так что же я должен был сказать?

— Не «можно», а «нужно», вот что.

— Но если на самом деле нельзя!

— Об этом ты не беспокойся. Ну, разве так трудно еще раз мимо пройти и сказать?

— Ну, хорошо, только отвяжись, — досадливо махнул рукой его высокопревосходительство. — Ты мне уже порядком надоел.

Немного погодя, он прошелся еще раз по большому залу и, заметив в углу губернатора С бургомистром, подошел, положил Рёскеи руку на плечо и сказал:

— Надо сделать.

Те переглянулись.

— Попробуем, — ответил губернатор.

— Будет сделано, — оживясь под магнетическим действием руки на его плече, заявил бургомистр.

ПРОДЕЛКА

В чем заключался план Катанги, мы не знаем; об этом можно лишь догадываться по последствиям. Точно так же неизвестно, о чем сговаривались вечером того дня, когда выяснилось, насколько «можно» слабее «нужно», три господина в отдельном кабинете ресторана «Ройял», где они поужинали с шампанским, оплаченным Катанги. На это последнее обстоятельство указывает счет на шестьдесят два форинта, доставленный нашим корреспондентом, который ездил к госпоже Катанги. Счет этот она потом нашла у супруга в жилетном кармане, весьма утешась величиною суммы. Невозможно ведь, чтобы два лица съели и выпили столько, особенно если одно из них женщина. Значит, Менюш не с какой-нибудь дамочкой ужинал, или, по крайней мере, не с одной, что само по себе уже смягчающее обстоятельство. А может, просто тетю Тэрку из Буды угощал со всеми ее внуками? (Это предположение Криштофа.)

Но что бы там ни замышлялось в отдельном кабинете, одно бесспорно: поспешный отъезд губернатора и бургомистра в столицу в самый канун выборов, когда властям полагается быть на месте, произвел в Кертвейеше настоящую сенсацию.

Проболтался, собственно, секретарь губернатора, сказав про шифрованную телеграмму. Что может быть в шифрованной телеграмме? Гм. Уж конечно, тайна какая-то, иначе зачем шифровать. Весь город ломал голову, стараясь ее разгадать.

Провинциальная фантазия обычно в двояком направлении работает: на понижение и на повышение. Одни твердили, что какой-нибудь подлог раскрыли в городских или комитатских отчетах и теперь вызвали сановничков для хорошей проборции (мало, наверно, приятного сейчас в их шкуре очутиться!).

Другие, напротив, утверждали, что губернатор повышение получил, а его место займет бургомистр (что ж, хоть от одного, по крайней мере, избавимся). У башмачников же, чья фантазия забирается особенно высоко, возобладала версия, будто выплыла махинация с печатью, учиненная при Карле Третьем; но так как тогдашний магистрат уже нельзя наказать, король в назидание и острастку решил теперешним губернатору и бургомистру срубить голову (вот это бы лучше всего — сразу обоих долой!).

Любопытство еще больше взвинтила телеграмма бургомистра городскому нотариусу Дёрдю Ленарту:

«Срочно напечатай от своего имени афиши, что завтра на четыре часа пополудни созывается общее собрание всех граждан. Рёскеи».

Содержание телеграммы мгновенно разнеслось по городу.

Башмачники разочарованно переглядывались: вот те на! Не казнили, значит.

Рёскеи не то что не любили, — скорее, стонали под ним. Слишком тяжел он оказался для Кертвейеша: навалился — и ни охнуть, ни вздохнуть. Откуда уж у королевского советника власть такая — одному богу известно. Верней всего, оттуда же, откуда у змеи камень-змеевик на голове: * из слюны других змей. В каждом городишке такой сатрап имеется.

И когда он в отъезде, все блаженствует. И дышится словно легче, и вода в Кемеше веселей плещется, и небо ясней улыбается: тиран уехал! Но, с другой стороны, ночью в «Гвоздике» опять пехотные офицеры подрались с горожанами и до крови исполосовали саблями Лаци Пенге с брандмейстером Палиной (везет же этому Ковини — вот уже готовая интерпелляция!). И той же ночью на улице Чапо подкопали хлев у портного Мунци и трех откормленных свинок свели. Словом, только бургомистр из города — сейчас же все темные страсти разнуздываются.

Эти три сенсации и держали в лихорадочном напряжении общественное мнение, когда случилась четвертая. Мунци, расспрашиваемый полицмейстером, кого он подозревает в краже, очень странные намеки сделал.

— Это не бедные люди свели, между прочим.

— А кто же? Говорите яснее.

— Это плод мести вообще и в частности. Во всяком случае, я об этом заявить имею.

— Соседи, может, по злобе? Кто там с вами не ладит? Подумайте хорошенько.

— Касательно личности злоумышленника питаю кое-какие подозрения, но…

— Не валяйте дурака, Мунци. Выражайтесь яснее. Что вам мешает, прямо говорить?

— Сомнения на предмет целесообразности прямого говорения. (Мунци дока был по части так называемого «кудреватого» стиля.)

— Мне ты можешь спокойно все выкладывать, старый козел! — вспылил полицмейстер. — Что мне, целый день тут с тобой валандаться? — И, успокоясь, добавил мягче: — Не воображайте, что я клещами из вас буду вытягивать. И молотком вышибить могу, понятно? Ну давайте все по порядку. Кого из уволенных подмастерьев подозреваете?

— Крайне далек от подобного рода предумышлений.

— Ну, значит, из соседей кого-нибудь?

— Выше! — с неколебимым убеждением сказал Мунци.

— Что значит «выше»? Что вы подразумеваете?

— Сплетение более высоких государственных мотивов и интересов.

— Каких еще государственных? Я, что ли, свиней у вас украл?

— Выше! — с прежней невозмутимой уверенностью ответствовал Мунци.

Короче говоря, почтенный портновских дел мастер (хотя с полной очевидностью и этого нельзя было от него добиться) в правительство целил: оно-де подстроило похищение свиней за недавнюю его реплику о тринадцати генералах и вообще в отместку за его, Мунци, политику.

— Что же это за политика такая?

— Немцев не люблю больше, чем положено.

— Значит, вы крайний левый. Так. И вы думаете, что кража свиней с этим связана?

— Amen[48], — подтвердил Мунци торжественно.

— Да у вас мания величия, Мунци!

Вот какие происшествия волновали городишко, — и, в довершение всего, еще это известие о завтрашнем собрании. Афиши о нем, напечатанные аршинными буквами, были уже к вечеру расклеены по стенам. Большие группы людей стояли и читали.

— Ну, завтра жди сюрприза.

— Наверно, мы процесс выиграли и бургомистр сделает сообщение об этом.

Кертвейеш с незапамятных времен с казной тягался из-за Рихоцкого леса. Каждый венгерский город ведет какую-нибудь тяжбу, — наверно, чтобы от будущего чего-то ждать и в мудрость судей верить, а не в собственные силы.

Нотариус Дёрдь Ленарт так усердно взялся выполнять распоряжение бургомистра, что даже городского глашатая с барабаном выслал на дальние улицы — объявить время собрания. Но лучше всяких барабанов растрещала по городу другую великую новость бургомистрова горничная Пирошка: что Минка за остановившегося у них немца выходит, а Ковини получит отставку. Ну, этого еще недоставало! Ни одна старуха в тот вечер не ужинала дома. Новость всех взбудоражила, даже к Бланди проникла, который тут же приказал:

— Эй, Флоке какой-нибудь! Лошадь седлай да к Ковини скачи в Блазоц!

Нарочный тотчас поскакал с письмом, в котором стояло: «Дело дрянь, приезжай!»

Все мужья отпросились из дому в тот вечер, инстинктивно чуя приближение важных событий. Что-то носилось в воздухе, только в руки не давалось. В «Звезде», в «Гвоздике», в «Золотом коне» далеко за полночь затянулись пересуды, догадки за стаканом вина. Даже такие толки пошли, что каша-то вся наверху заварилась: мамелюки на правительство рассердились за роспуск парламента и теперь бунтуют вот, митингуют, кабинет норовят свалить.

— Ерунда! — отрубил старый писарь Михай Прокеш. — Ни один телок еще свою матку насмерть не забодал.

Еще больше городок на другой день оживился. Все жители толклись на улицах, будто в праздник, а после обеда избиратели потянулись в ратушу, другие же, «безголосые», — на вокзал: бургомистра ждать.

И когда, точно в половине четвертого, подъехал поезд и из него вышел бургомистр, его встретило оглушительное «ура».

Приехал он один. Четверка губернаторских тоже у вокзала стояла, но хозяина ее не было.

Рёскеи вздрогнул от этого «ура». «Уж не сделал ли я какую глупость?»

Он перебрал в памяти последние дни, но не нашел никакой промашки, за которую мог бы себя винить. Но тогда чего же они кричат?

Обменявшись рукопожатием с Ленартом, они сели в экипаж. Носильщик кинул на запятки большой клеенчатый сверток.

— Что это? — полюбопытствовал нотариус.

— Флаги.

— Какие флаги?

— Потом узнаешь. Собрание созвал?

— Как ты велел.

— Ковини здесь?

— Нет.

— Очень хорошо. Я заеду домой — у меня как раз четверть часика есть — переодеться. А ты иди в ратушу и с надежными людьми там поговори — пусть нас во всем поддерживают. В разных концах зала их размести.

— А что предполагается? — понизив голос, спросил нотариус.

— Тебе скажу, потому что в твоих интересах держать это в секрете. В парламент я поеду от Кертвейеша.

Нотариус просиял, и глаза у него сделались как две большие блестящие сливы.

— Ты? — пролепетал он. — А как же Ковини? Бургомистр махнул рукой пренебрежительно.

— Ковини дома посидит. Кому он теперь нужен. Флаги его еще сегодня снимем. Поиграли — и хватит.

— А с городом что будет? — глухо, почти боязливо, спросил нотариус.

— И город на своем месте останется, только бургомистром ты будешь.

— Но как же все это случилось? — с радостно бьющимся сердцем воскликнул ошеломленный нотариус.

— Очень просто. Премьер хочет, чтобы я депутатом был. Этого требуют интересы страны и особенно города. Он так прямо и велел: «Будешь депутатом, и точка». Ergo[49] — еду я, и точка.

От вокзала недалеко до города, если держать на колокольню; но дорогу преграждает большое озеро. Приходится поэтому делать порядочный крюк. В озере Всеведущем, ибо таково его название, кертвейешцы купаются летом, и во всей округе распространено поверье (может быть, отсюда и название): отлично себя чувствуют в его ласковой воде только девственницы, а потерявшие невинность визжат, входя в нее. Вокруг озера в крытых соломой лачужках обитают цыгане, крестьяне и бедные рыбаки. Это, — как велит выражаться мания величия, симптомы которой дают себя знать в Кертвейеше, — «предместье».

За «предместьем» — мост через Кемеше, а на нем — единственная в городе статуя: святой Янош Непомук *.

— У дуба Ракоци остановишься, — сказал Рёскеи кучеру за мостом.

Так называемый «дуб Ракоци» — исполинское дерево посередине города, у самого входа на рынок, со всеми неоспоримыми атрибутами почтенного возраста. Под ним — красивая резная скамья, на которой выцарапаны ножом всевозможные рисунки и инициалы. Под дубом якобы останавливался когда-то Ференц Ракоци. Я потому говорю «якобы», что дело-то очень сомнительное. Мало ли «дубов Ракоци» по другим городишкам? И есть ли вообще город без такого дуба? Одно из двух: либо это странствующий дуб, который с места на место переходит, либо Ференц Ракоци только и делал, что «останавливался» под деревьями все семь-восемь лет своего правления.

Так или иначе, бургомистров кучер действительно остановился возле дуба, где нотариус слез и поспешил в ратушу. Экипаж же свернул в Арсенальную улицу (когда улицы называли, там были лавки ножовщика и оружейника). Самый красивый дом на ней бургомистров: великолепная веранда с колоннами, прелестный садик, весь в цветах, и голубятни. Голуби барышень Рёскеи в полном смысле слова заполонили всю улицу: расхаживают себе важно, уверенно, даже не взлетая при приближении человека, а только уклоняясь в сторонку, как куры. Загреб «голубиным городом» зовут, но таких храбрых нигде, наверно, нет, кроме Кертвейеша.

Очень хотелось бы подробнее описать это типичное захолустное дворянское обиталище, да некогда. У самого хозяина считанные минуты оставались дочек чмокнуть, умыться и переодеться. Горожане уже собрались в ратуше, с лихорадочным нетерпением ожидая его появления.

Зал был набит до отказа, яблоку упасть негде. Нотариуса Ленарта, который уже говорил с бургомистром, осаждала толпа любопытных.

— Что будет?

Но Ленарт с неприступным видом отделывался самыми общими фразами.

— Плохого ничего не будет. Город не пострадает. Как до сих пор черепашьим шагом двигались…

— Ну, не скажи, свояк, — с благородным негодованием отвел обвинение сенатор Мартон Жибо, председатель театральной комиссии. — Вспомни-ка: десять лет назад, когда я дела принял, Кориолана у нас еще в обыкновенной простыне играли. Красную бумажную полоску пришьют снизу, и ладно. А в этом сезоне все римляне в бархатных виклерах * на сцену вышли — сам небось видел… Сейчас и тогда: небо и земля. Нет, повышается уровень. Так быстро вперед шагаем — господи ты боже мой…

По лестнице — топот ног и задыхающиеся голоса:

— Идет! Идет!

Вот и сам Рёскеи. Раздается несколько «ура», и народ, теснясь, расступается, как перед императором.

И сразу — мертвая тишина. Слышно даже, как ботинки поскрипывают, пока бургомистр, высоко подняв голову и взглядом пролагая себе дорогу, проходит на подмостки, где во время балов играет Люпи со своим цыганским оркестром, а сейчас стул стоит и столик, на котором — графин с водой и колокольчик.

— Тише! Тише! Внимание!

— Уважаемые сограждане, уроженцы родного моего города!

— Господи! Как прекрасно! — вздохнул достойный мастер Винкоци, благоговейно качая головой. — Надо же такое выдумать!

— Тс-с! Тс-с!

У бургомистра и в самом деле приятный баритон был, звучный, гибкий, и он, когда хотел, мог растрогать слушателей или зажечь негодованием.

— С тяжелым сердцем вернулся я из столицы, — начал Рёскеи, и было бы слышно, как муха пролетит (только посмеет ли муха летать, когда он говорит?). — Тяжкие обязанности возлагает на меня правительство, — обязанности, которые преисполняют меня грустными мыслями о предстоящей разлуке. Правительство хочет отнять меня у вас.

— Ура! — раздался бестактный возглас.

— Болван! — прозвучал другой в ответ.

— Благоволите выслушать спокойно, уважаемые сограждане, — продолжал бургомистр, — и лишь потом судите. Венгрия вступает в великое и критическое время, и будущее нашего города целиком зависит от нового парламента. Готовятся грандиозные планы, в которых будет записано, быть или не быть нашему городу, погибнуть или, наоборот, расцвести пышным цветом довольства и счастья. Вижу внутренним оком своим жалкую, обезлюдевшую деревню, в которую обратился наш возлюбленный Кертвейеш. И вижу другой Кертвейеш — весь в мраморных дворцах, любующийся своим отражением в водах Кемеше, которые бороздят пароходы (крики «ура»). Речь о том идет, чтобы нашу реку сделать судоходной. И если это удастся, нетрудно нарисовать себе другую часть будущей картины, которая тоже станет явью, хотя к тому времени наши кости, быть может, давно уже будут тлеть рядом с прахом отцов наших. Представьте себе озеро, вместо теперешних хибарок окруженное очаровательными коттеджами всемирно известного курорта! (Единодушное одобрение.) Есть и другие вопросы, ждущие своего разрешения; но для этого нам нужен испытанный кормчий, любящий вскормившую его землю, который твердой рукой поведет вверенный ему корабль навстречу опасностям.

— Верно! Правильно!

— Уважаемые сограждане! Через пять дней — выборы, и у нас уже есть кандидат — достойный человек с блестящими способностями и твердым характером. Мы сами его выдвинули, сами облекли доверием. Но римская мудрость гласит: aecessitas frangit legem[50]. Обычай свят, а закон еще священнее. Однако необходимость даже законы ломит. Необходимость — высший судия. И она требует сломать обычай.

Слушатели даже дыхание затаили. Только кузнец Мартон Гал не удержался и рявкнул, подняв кверху кулаки:

— Ну и сломаем!

Ему прямо-таки не терпелось разломать что-нибудь этими огромными ручищами.

— Обычай требует держаться за того, кого выдвинуло собрание, хотя собрание, выдвинувшее Ковини, не совсем соответствовало правилам: я даже не был на него приглашен и в нем не участвовал. Но пусть бы оно решительно всем правилам соответствовало (тут голос оратора окреп и загремел), Ковини все равно не может нас теперь удовлетворить.

Собрание заволновалось, загудело. Все растерянно переглядывались.

— Между тем я знаю человека, — продолжал Рёскеи проникновенно, — который, стоя уже одной ногой в могиле, готов на старости лет вырваться из объятий семьи, презреть все и в это надвигающееся суровое время занять место там, куда его призывают долг и любовь к городу. Этот человек, уважаемые сограждане…

— Кто? Кто это? — в нетерпении возопило сто глоток сразу.

— Я, Пал Рёскеи.

Все так и застыли с разинутыми ртами. С полминуты длилось томительное молчание. И вдруг грянула овация. Такой еще не слыхивал Кертвейеш: чуть потолок не обвалился. Только один человек — щуплый, тщедушный барчук, — вопя, как раненый зверь: «Где мое флоке? Застрелю!» — пробивал локтями дорогу к выходу: наверно, домой спешил за ружьем.

Но этот инцидент прошел незамеченным в общем шуме и гаме. Оратор стоял, победоносно выпрямись и сверкающими глазами обводя зал.

— Если хоть один человек против, — прогремел он угрожающе, — пусть скажет, и я останусь.

Он, конечно, знал, что таких дураков не найдется — такого растерзают на месте.

И однако… У всех кровь застыла в жилах. Странный, ни на что не похожий голое проверещал вдруг из угла:

— Да здравствует Ковини! Да здравствует Ковини! Да здравствует Ковини!

Кертвейешский диктатор обратил на звук голоса свое насупленное чело и налившиеся кровью глаза. Другие тоже кинулись туда. «Подлость какая! Наглость! Кто это? Ну, погоди!»

А в углу, дрожа, как студень, стоял старенький Ференц Тот, помощник городского счетовода, держа под распахнувшимся плащом скворца, которого он, не жалея трудов, целую неделю обучал бургомистрова зятя величать, чтобы приятно поразить его благородие. И вот глупая птица, знать не желая никаких перемен в политической ситуации, воспользовалась тем, что рука, зажимавшая клюв, на мгновение соскользнула… Да, не про бедняков писан карьеризм; даже он против них оборачивается.

Скворцу он, правда, тут же сам шею свернул, но разве загладишь этим неприятность, причиненную могущественному лицу? И в газетах все равно завтра напишут: «В Кертвейеше уже имеются жертвы произвола правительственной партии. Невинное создание стало хладным трупом, и за что? Не захотело «ура» кричать Рёскеи».

После этого происшествия на помост взошел местный лидер либералов, горный советник в отставке Антал Домбровани из Домбро, и в восторженной речи сравнил Кертвейеш с красавицей, которая ровно ничего не потеряет, если не на груди будет носить драгоценную брильянтовую брошь (то есть Пала Рёскеи), а в волосах. Наоборот, блеск ее станет только заметнее. На этом он закрыл собрание, объявив единогласное решение; утвердить кандидатом в депутаты Пала Рёскеи.

С громким «ура» расходились собравшиеся; а в дверях писаря объявляли всем по распоряжению нотариуса Ленарта:

— В «Белой лошади» пять бочек пива выставлено.

Новый кандидат с приближенными удалился через боковую дверь в служебную комнату, где с большой осмотрительностью стал раздавать приказания:

— Один гайдук ко мне домой сходит и флаги к плотнику Хатойке снесет; пусть сегодня же древки сделает и наконечники, хотя бы несколько. Двум остальным — снять в городе флаги Ковини. А ты, Хупка, беги, дружок, на телеграф вот с этой телеграммой губернатору в Будапешт да скажи телеграфисту: очень срочная, мол, бургомистр, мол, вас приветствует, и пусть сейчас же отстукает.

Телеграмма, очевидно, была написана условным языком. Наш корреспондент уверяет, что текст ее гласил: «Полдела сделано. Поторопись».

На площади перед «Белой лошадью» под громкий галдеж началось возлияние. Чиновный люд тихо, мирно разошелся по домам, а простой приступом взял бочки. Бокалов у корчмаря не хватило, и в ход пошли обыкновенные кружки, чашки, даже плошки. Понемногу затесались в толпу и «безголосые». Даже крайний левый Мунци забрел, — конечно, по чистой случайности, — и сапожники встретили его пронзительным верещаньем, хрюканьем, словно вдруг пропавшие свиньи подали голос.

Вернее, отыскавшиеся. Полицмейстер как раз в одной группе рассказывал, что ночью их нашли: с помощью хитрой уловки полицейский Сланик накрыл воров, которыми оказались двое крестьян из «предместья», братья Бибаи. Они и сделали подкоп, угнав чушек. Но теперь Мунци не желает их своими признавать. Жена, мальчики-ученики, которые за ними ходили, откармливали, говорят, что те, а Мунци только головой качает.

— Не может быть, чтоб Бибаи украли. Не на такого простака напал его благородие господин капитан… Сказано, тут далеко нити ведут… Выше надо искать, коли сказано.

Он так свыкся с мыслью, что его за патриотизм преследуют и правительство нарочно свиней похитило, — и так гордился этим… Нет, лучше уж мученичество, чем свиньи; разочарование было бы слишком велико.

Сапожники фыркали в кулак; но среди башмачников были у Мунци и свояки, кумовья, которые дружелюбно его приглашали:

— Постойте, кум, хлебните глоточек! Не проходите мимо, свояк, хоть словечко скажите!

Ему уже кружки протягивали. Но Мунци отмахнулся пренебрежительно.

— Не по силе возможности. — И отвернулся с оскорбленным видом.

— Эй, кум! Почему, кум?

— Неусыпная любовь к отечеству не дозволяет.

И с новенькой, прямо с иголочки курткой под мышкой поспешил дальше, к Церковной улице, откуда в громадном облаке пыли как раз вынырнула запряженная четверней бричка и верховой сбоку. Лошади в пене все, в мыле… Батюшки! Никак, это Ковини четверка? Она, она — вон и хозяин: сам правит. Пожаловал наконец. Эй, люди, земляки! Ковини едет!

— Пускай себе едет! — подбадривали народ Дёрдь Ленарт с полицмейстером, которые распоряжались за хозяев. — Был кандидат, да весь вышел. Плевать вам на него.

И в самом деле, ехал Ковини, а рядом берейтор, которого Бланди посылал за ним вчера.

Ковини сразу бросилось в глаза стечение народа. Он тпрукнул лошадям, которые тут же остановились, бросил вожжи кучеру, сидевшему сзади, и спрыгнул с козел. — Что здесь такое?

Все замолчали. Каждый подталкивал соседа: скажи, мол, ему!

Но это молчание с некоторой долей замешательства, само по себе достаточно красноречивое, уже подсказало Ковини нужный образ действий.

— Что ж, нет, значит, такого смельчака, который скажет, что здесь происходит? — с издевкой спросил он.

Тогда пекарь Михай Кёнтеши, приосанясь, выступил вперед.

— А то происходит, ваше превосходительство, что у нас теперь его превосходительство господин Рёскеи кандидат, а мы все его люди.

Ковини даже пошатнулся от неожиданности и побледнел как мертвец.

— Не может быть! — пролепетал он, хватаясь за голову. — Ничего не понимаю, — снова выдавил он, но не мог продолжать.

Этот безрассудно смелый человек, который из каждого положения находил выход, был сражен, растерялся, пал духом, потому что лишился вдруг путеводной нити.

— И вы способны бросить меня? — дрожащим голосом, чуть не плача, спросил он, ласково беря за руку стоявшего рядом сапожного мастера Йожефа Марека.

— Это точно, мы люди способные, — не без тонкости ответил мастер, рукавом утирая усы.

— Долой Ковини! — осмелев, гаркнул башмачник Михай Ботошка.

— А-я-яй, Ботошка! — устремил на него укоризненный взгляд Ковини. — Не вам бы это говорить. Ведь я жену вашу из речки вытащил.

— Вот именно! — взъелся почтенный башмачник. — Нечего в чужие семейные дела соваться!

Еще немного — и дошло бы до перебранки; к счастью, подоспел господин Ленарт и, взяв Ковини под руку, проводил его к коляске, вкратце изложив случившееся: судя по всему, дело в Будапеште не выгорело — туда вызвали губернатора (он и сейчас там) с бургомистром, которому просто приказали баллотироваться.

— Лучше всего, — заключил он, — поезжай прямо к старику и проси у него объяснений. Ты на это полное право имеешь.

— Удивительно, просто удивительно, — простонал Ковини, не в силах больше вымолвить ни слова, и взобрался на подножку.

Кучер уже еле сдерживал горячих, не стоявших на месте лошадей.

— Эх, хороша четверка! — промолвили кузнецы и шорники, с видом знатоков наблюдавшие красивых животных.

— Четверка-то хороша, да вот с Минкой ни шиша! — ввернул ходатай Левинци.

Кругом захихикали, загоготали. Еще вчера народным любимцем был — почему, неизвестно, — а сегодня уже посмешище, шут гороховый — тоже неизвестно почему.

— К бургомистру! — повалившись на заднее сиденье, бросил Ковини кучеру.

Рысаки с громом полетели на Арсенальную, высекая подковами искры из мостовой. По дороге видно было, как с домов снимают флаги Ковини. Обыватели, услышав грохот экипажа, высовывались из окон и тотчас прятались обратно. В дверях ссудо-сберегательной кассы как раз стоял директор, господин Кожегуба. Завидев роскошную упряжку, он схватился за сердце. «Денежки мои, — простонал он подбежавшему швейцару, — денежки мои ускакали!» Стук колес мало-помалу замер вдали, посетители разошлись из «Белой лошади», и наступил вечер — такой же, как всегда. Бакалейные лавочки заполнились служанками, покупавшими снедь к ужину; ремесленные ученики под передниками тащили вино мастерам; торговки свою торговлишку на базаре свертывали, — словом, все шло своим чередом.

Природа никак не отозвалась на то, что кандидат в депутаты сменился, хотя гайдуки уже начали новые флаги разносить по городу, чтобы утренний ветерок поиграл ими. Все было, как вчера: и тени от домов, и тихий шепот под «дубом Ракоци», и песни поденщиков, возвращавшихся с ломки кукурузы. Даже транспарант на воротах кантора Кукучки зажегся, как обычно, только надпись переменилась (он весь вечер возился с нею, переделывая буквы):


Voluntas dei:

Vivat[51] Рёскеи!


С утренним поездом прибыл губернатор. На скамейках перед комитатской управой коротали время за беседой чиновники — сливки комитатской и городской интеллигенции. Вице-губернатор Акош Саларди расхвастался, что он, мол, единственный демократ в семье: оба брата, майор и советник министерства, — камергеры его королевско-кесарского величества, а он не притязает на это, потому что демократ. Городские киты: владелец аптеки «К святому духу» господин Глюк, «наш словак» — самый уважаемый (потому что самый богатый) кертвейешский коммерсант Шамуэль Мравина, директор местной спичечной фабрики и прочие с почтением глядели в рот этому преславному мужу. И правда, равного ему не сыщешь: другие демократы не могут камергерами стать, а он может — и все-таки не камергер. Вот это человек! Тем довольствуется, что повторяет без конца: демократом я, собственно, могу и не быть, ведь мои братья… и так далее.

Осеннее солнце мягко светило, красивый голубоватый дымок от пенковых трубок весело летел к ясному небу — и вдруг затарахтело губернаторское ландо, запряженное серыми. Увидя беседующих, барон спрыгнул и подбежал к ним совершенно вне себя.

— Что за глупость колоссальную вы тут сотворили? — загремел он, указывая на противоположный дом с флагом Рёскеи. — Отлучиться нельзя ни на минуту из своего комитата. Просто ужас!

Против обыкновения даже руки никому не подав, он стоял, хлеща себя тросточкой по брючине, которая болталась, как пустая (хотя это, надо думать, едва ли).

— Так, значит, тебе не сказали ничего? — вытаращился вице-губернатор.

— Ни словечка. В чем дело? Как это получилось?

Все сразу оживились. Интересно! Губернатор-то ничего не знает, оказывается. Вот это номер! Вице-губернатор и господин Глюк одновременно начали рассказывать, но их оттеснил тщеславный Мравина, которому первому хотелось посвятить во все губернатора.

— Вы, господа, там не были, а я был и больше наслышан. В среду бургомистр телеграфировал: созвать собрание. Словом, порядочную блоху запустил нам в ухо. «Ладно, — говорю я жене, — поживем — увидим». Ну вот, вчера собрание было. Бургомистр сказал, что Кертвейеш ожидает великое будущее, а ему в парламент нужно ехать. «Нужно, так нужно», — сказали мы и стали «ура» кричать, потому что и кричать тоже нужно; а что делать? Черт меня побери, если не так!

— А вот не бывать ему в парламенте! — вспылил губернатор, со свистом рассекая воздух тросточкой. — Это невозможно. Нам сейчас без него не обойтись.

— Ваше высокопревосходительство еще нам блоху подпускаете, ей-ей!

Губернатор, не отвечая ничего и пыхтя, как разъяренный вепрь, затопал по лестнице в свой кабинет, и через минуту в огромном здании поднялась суета, как в потревоженном муравейнике. Звонок звонил не переставая; чиновники и рассыльные сновали взад-вперед по коридорам и вверх-вниз по лестницам. Приказания сыпались одно за другим.

— Глашатаев выслать с барабанами, пусть объявят, что на четыре часа назначается новое собрание в ратуше.

Глашатаи побежали.

— Секретарь, немедленно составить список всех городских крикунов, в том числе председателей ремесленных союзов, даже если они и не крикуны. Хотя это вряд ли, иначе бы они председателями не были.

Секретарское перо лихорадочно заскрипело, и список вскоре был готов.

— Гайдуки, скорей обегите всех по этому списку, чтобы сию минуту здесь были. Быстро, быстро!

Гайдуки помчались.

Немного погодя в приемную явился Ковини с бароном Бланди. Они приехали вместе.

— Его высокопревосходительство сердиты очень, — предупредил их секретарь. — Не советую входить.

Бланди смерил его презрительно с ног до головы.

— Что за чушь! Занимайтесь-ка своим делом, вы, Флочишка… и не тявкайте тут.

И распахнул двустворчатую дверь.

— О, кого я вижу! — сладко протянул губернатор, словно для него не было ничего приятнее их визита (он как раз лил духи над умывальником на свой носовой платок). — Присаживайтесь, ребятки; вот сигареты, угощайтесь.

— Мы пришли требовать удовлетворения, — торжественно изрек Ковини.

Лицо у него было бледное, глаза запухли.

— Догадываюсь. Ну-ну?

— Меня надули, бессовестно надули — и с мандатом этим, и…

— …и Минка отставку дала? Гм.

— Да, и ей немца какого-то навязали. Этому человеку, ваше высокопревосходительство, названия нет. Это… Это… просто…

— Негодяй, — подсказал губернатор.

— Я был у него вчера вечером, — продолжал Ковини, скрежеща зубами, — убить хотел.

— Ну и как, убил? — флегматично осведомился губернатор.

— Не вышло. Увидел меня — на шею бросился, плакал, как младенец. Жаловался, какой он несчастный, как меня любит, но все, мол, против него: сверху кандидатство это навязали и жениха из Вены какой-то злой рок подкинул наперекор его планам. Рассказывает, а у самого слезы градом. В конце концов я же утешать стал мерзавца и, только выйдя на свежий воздух с такой вот головой, сообразил, что опять в дураках остался.

— Ну, а дальше?

— Еще больше народ меня огорчает, эта чернь подлая. Ты же видел, как они меня любили.

Губернатор улыбнулся.

— И вот бросили.

— Так тебе и надо, — с насмешкой ответил губернатор, — я бы никогда до выборов не унизился. Чтобы меня на расписанной тюльпанами тарелочке подносили разным там скорнякам да башмачникам: решайте, мол, нужен он или не нужен…

— Ах, Флоке, дорогой! — умилясь, воскликнул барон Бланди и сделал шаг к губернатору, чтобы пожать ему руку. — Ты настоящий Флоке!

— Спасибо, Муки *, спасибо. Но вернемся к делу, а то вон в приемной уже ногами шаркают. Я тут совещаньице одно устраиваю… Так чего вы хотите?

— Удовлетворения, дорогой барон, — тотчас отозвался Ковини. — Удовлетворения за все, что этот подлец наделал.

— В конце концов комитат — это не Баконьский лес *, — перебил Бланди. — Тысяча флоке! Ты же отвечаешь за подобные низости, я так полагаю.

И, вставив в глаз сверкающий монокль, воззрился на свое отражение в зеркале.

— Ну что ж, — сказал губернатор, поразмыслив немного. — Удовлетворение вы получите при одном условии.

Бланди, весело прищелкнув языком, торжествующе подмигнул приятелю.

— А? Что я говорил? Ну давай, какое там у тебя первое флоке и второе.

— Удовлетворение вот какое: депутатом Рёскеи ни в коем случае не будет.

— Ура! — заорал Бланди. — Честное благородное слово?

— Честное благородное; но условие такое: вы тоже слово даете поддержать, если понадобится, нового кандидата.

Бланди вздрогнул как ужаленный, а Ковини даже потемнел весь.

— Нового? Какого это нового? А почему ты Яноша не оставишь?

— Да просто потому, что легче в новом горшке суп сварить, чем старый, разбитый, склеивать, — притворись удивленным, что его не понимают, ответил его высокопревосходительство. — Времени слишком мало.

Бланди хмыкнул и беспомощно устремил свои бараньи глаза на тезку. Ковини молча понурил голову.

— Что? Не нравится? — поднажал губернатор. — Вот, право, чудаки: им удовлетворение предлагают, а они еще раздумывают, Рёскеи избирать или кого другого.

— Другого, другого! — воскликнули оба в один голос.

С хорошо разыгранным равнодушием, но втайне торжествуя, как дипломат, перехитривший противника, барон Герезди почесал в затылке на редкость длинным, прямо-таки уникальным ногтем, который отрастил на одном пальце.

— Не исключено ведь, что и с тобой выгорит, — добавил он, обращаясь к Ковини. — Я, во всяком случае, обязательно буду пытаться, но обещанием не могу себя связывать, сам понимаешь. Личность тут, в конце концов, роли не играет, и руки у меня должны быть свободны. Так что обещайте, что чертежей моих трогать не будете * и все дальнейшее принимаете.

Оба джентльмена протянули руки в знак согласия.

— Вот так. А об остальном я сам позабочусь. Теперь, с богом, отправляйтесь домой, но никому ни слова. Предоставьте действовать мне.

Рассыпаясь в благодарностях, они удалились и еще на гулкой сводчатой лестнице все повторяли: «А славный он все-таки, этот барон Мишка».

Тем временем и «крикуны» понемногу собирались. Не очень быстро: этого дома сразу не застали, тот парадный кафтан вздумал надевать, да причесываться, да сапоги обмахивать ради такого случая, да еще на улице раза два остановился. Кто же утерпит, чтобы не сказать в ответ на расспросы: «Да вот к губернатору иду, на совещание одно».

А у его высокопревосходительства приглашенных, можно сказать, с почетом принимали — и не в служебном кабинете, а в жилых комнатах, где лакеи обносили всех малюсенькими ватрушечками (не иначе баронские дочки для куколок своих напекли) и сладкой палинкой на серебряных подносах. Подносы — вот такой величины, а стаканчики крохотные. Куда аристократичней, наверное, если бы подносы поменьше были, а стаканчики покрупнее.

Званы были все больше лица третьего сословия. От сапожников — Йожеф Марек, у которого кадык ходил, как ткацкий челнок, когда он говорил, а говорил он без умолку, и мастер Ференц Буйдошо (даром что и тут нос рукавом утирал). От башмачников — Антал Кочор в доломане с серебряными пуговицами и Матэ Цибак, но за Цибаком жена прибежала и увела, за что его высокопревосходительство немало на нее сердился. Явился и Мартон Галгоци собственной персоной — от гончаров. Бессовестный целую пригоршню сигар ухватил из ящичка, которым его высокопревосходительство обносил гостей — пришлось из-за него остальным уже по одной давать. И без Дёрдя Хатойки не обошлось, — черт его знает, как уж он в важные лица вылез. И скорняк Липецкий, конечно, пожаловал — этот к каждой бочке гвоздь. Михай Кёнтеши тоже от приглашения не уклонился, даже ногу себе чуть не вывихнул, поскользнувшись и растянувшись на вощеном паркете, что, впрочем, словно заранее предвидел его высокопревосходительство всеведущий господин губернатор — тут же, в полушаге, коврик постелил, чтобы мягче падалось честному булочнику.

Словом, весь цвет бюргерства собрался. Дворянских же сюртуков, наоборот, немного было: директор ссудо-сберегательной кассы господин Флориш Кожегуба, коммерсант Мравина, нотариус Дёрдь Ленарт, сенатор Жибо, его преподобие каноник Янош Непомук Бернолак — папский камерарий, аптекарь Цезарь Мартинко, которого для краткости звали просто «Святым духом», да стряпчий Левинци.


 Его высокопревосходительство барон Герезди, сам закурив и с каждым чокнувшись вышеупомянутым маленьким стаканчиком, объяснил в дружеской беседе, зачем позвал господ: он решительно против избрания Пала Рёскеи в парламент. Уход этого достойного мужа с поста, на котором он стяжал бесчисленные лавры, будет большой потерей для города. Его это пугает — просто даже охоту отбивает работать дальше. Конечно, и в парламент мы едва ли кого лучше найдем; но кто кандидат — это ведь в конце концов почти безразлично. Что там один голос значит. Кого ни пошли, всяк сойдет. Все равно не нынче-завтра парламент еврейские крючкотворы заполонят, а тогда катись он хоть к чертям собачьим (это, конечно, между нами). Далее губернатор сообщил, что его план — во что бы то ни стало уломать Рёскеи не покидать города, который так его ценит, и остаться бургомистром.

Нотариус Ленарт покачал головой.

— Не выйдет, ваше высокопревосходительство. Знаю я старика: ему что в мозги въелось, бензином не выведешь.

— Ну, а вдруг, — с необычной кротостью заметил губернатор. Попытка не пытка. Ведь город он любит.

— Любить-то любит, — опять подал реплику нотариус, чуть ли не pro domo[52], — но он, по-моему, считает, что именно ради города едет в парламент. Да и правительство — по его словам, по крайней мере, — этого хочет.

— А! — бросил губернатор небрежно. — Правительство-то хочет, да мы не его лакеи.

Ремесленники переглянулись, локтями подталкивая друг друга.

— Молодец. С характером мужик… Слышал, что сказал? Мы, говорит, не его лакеи.

После этого они только молча головами кивали, каждое его слово принимая, как веление свыше.

А велено было следующее. Пала Рёскеи на собрание в ратушу пригласит целая депутация в составе: его преподобие Янош Бернолак (глава депутации), Шамуэль Мравина, Михай Кёнтеши, Йожеф Марек и Дёрдь Хатойка — числом всего пятеро.

По прибытии депутации с приглашенным ему тут же, у входа в зал, девочка в белом платьице поднесет букет для пущей важности. Хорошо, если б она еще стишок какой-нибудь прочитала, хоть в четыре строчки, — совсем растопить сердце его благородия (это Мартон Галгоци предложил).

— Что ж, неплохо. Но где мы в оставшееся время такую смышленую девочку найдем?

— А я вот, например, — ткнув себя в грудь, вскочил сенатор Мартон Жибо, председатель театральной комиссии.

— Орангутанг ты, а не девочка, — рассмеялся Мравина, и другие все улыбнулись.

— То есть я найти могу, — поправился сенатор. — Катку, меньшую свою даю: декламирует, как ангел.

— А стихотворение? — спросил его преподобие.

— Кукучка сочинит по дороге домой, я из него вытрясу. А Катка вызубрит в пять минут, как ангел.

— Utcunque[53], — одобрил его преподобие.

Уладив и этот важный вопрос, обратились к другим бальзамам и сиропам для умягчения господина бургомистра.

А именно: когда его благородие примет букет и, по обычаю, поцелует девочку, сказавшую стишок, вперед выйдет господин Флориш Кожегуба и в красивой речи, на которую только он с его блестящим умом способен, призовет бургомистра не покидать родной город, остаться во главе сограждан.

— Согласен, — потирая руки, с готовностью отозвался Кожегуба.

— После этого почтеннейший Йожеф Марек выступит в таком же смысле от ремесленников, — распоряжался губернатор.

— Принимается, — кивнул Йожеф Марек, пыжась от гордости.

— А там уж посмотрим, что скажет бургомистр, — заключил губернатор. — Но с вашей помощью я надеюсь на лучшее и сам на любые жертвы пойду, лишь бы удержать его.

Он поднялся с дивана, поговорил еще с окружившими его гостями, призвав каждого в отдельности употребить свое влияние в нужном направлении, потом поклонился: «Спасибо, что пришли», — и небрежно-элегантным жестом отпустил их. Только троим — аптекарю по прозвищу «Святой дух», стряпчему Левинци и Кожегубе — мигнул украдкой, оставляя на самое доверительное совещание.

— Уважаемые друзья, — сказал он, тщательно затворив дверь за удалившимся последним Кёнтеши, который еле ноги передвигал после своего падения, — у меня такое предчувствие, что Рёскеи уступит.

— Ну, значит, так и будет… Под предчувствие вашего высокопревосходительства и ссуду выдать можно, — заметил Кожегуба.

— Но на этот случай нужна кандидатура для сегодняшнего собрания. До выборов — только три дня, и медлить мы не можем. Мне бы не хотелось, чтобы нас застала врасплох какая-нибудь неожиданность. Нелишне будет роли распределить.

— Правильно.

— Если Рёскеи уступит, вы, господин директор, благоволите опять Ковини предложить.

— Охотно. По крайней мере, мои денежки вернутся.

— Вряд ли бургомистр пойдет на это, — усомнился Левинци. — Ковини на каждом шагу подлецом его честит со вчерашнего дня.

— Неважно; если Ковини не пройдет, вы, господин стряпчий, рекомендуете бывшего депутата Михая Хартли.

— За него я и двадцати филлеров не дам.

— Я, положим, тоже, — улыбнулся барон, округляя свой примечательный ноготь карманным подпилочком. — Именно поэтому я просил задержаться и вас, господин Мартинко.

— К вашим услугам.

— Тогда встаете вы и предлагаете кандидатуру бывшего депутата парламента Меньхерта Катанги.

— Это кто такой?

— Запишите себе его имя, дорогой Мартинко, чтобы назвать правильно. Меньхерт Катанги — видный политический деятель. В правительстве пользуется большим влиянием. В прежнем его округе, например, было два аптекаря; сейчас оба королевские советники. В один прекрасный день — чем черт не шутит! — он еще министром будет, и тогда Кертвейеш сможет поднять голову и протянуть руку…

— А она у него загребущая, — захохотали все трое.

Тем временем «Святой дух», выудив из кармана карандаш и старый рецепт, отыскал на нем свободное местечко и pro memoria[54] записал имя будущего министра. И теперь, если читать подряд, получалось: «Меньхерт Катанги. Принимать с вином или в облатке».

Как только господа удалились, губернаторша велела открыть окна и покурить в комнатах можжевельником. Губернатор же направился в кабинет и набросал Катанги телеграмму:

«Вечерним поездом можешь приезжать с флагами и прочим».

СОБРАНИЕ

Ну и ну! Опять собрание? Конечно! Что сталось бы с тобой, друг мадьяр, если б ты выговориться и выплакаться не мог, свои восторги и пени излить на разных собраниях, заседаниях, совещаниях, в комитетах, комиссиях, подкомиссиях и как их там еще…

Читателю уже надоело, наверное, таскаться со мной по этим собраниям — открытым и закрытым, общим и тайным. Но разве поверит кто в описание выборов, не состоящее из одних собраний да совещаний? Ведь вся прелесть выборов для публики — именно в этих бесчисленных обсуждениях, маневрах, тактических уловках, а не в самой победе. Избранный государственный муж далеко не так интересен; он уже наполовину использован. Массы ведь только дважды радуются своему любимцу: первый раз, когда подымают, а второй, когда свергают, — но это, впрочем, уже через пять лет, а то и позже.

Порядочная все это гадость; но не будем огорчаться. Благоразумней порадоваться тому, что собрание в ратуше проходило успешно. Рёскеи, приглашенный депутацией, явился. Правда, по дороге он всячески допытывался, зачем его зовут; но ответы, само собой, были уклончивые. Разыграв некоторую тревогу, колебания, недоверие, бургомистр все-таки пришел. У входа его встретила шумная овация, которая продолжалась, пока не вышла вперед Катица Жибо, очень хорошенькая в своем белоснежном платьице и с напудренной а-ля рококо головкой, словно маленькая маркиза. Изящно присев перед бургомистром, она без тени робости преподнесла ему букет алых роз и слегка шепелявя, но очень мило прощебетала стихотвореньице, слова которого для стоявших поодаль слились, впрочем, в некое подобие пчелиного жужжанья.


О, не покидай нас, добрый дядя Рёскеи,

Будь отец наш вечно;

Своего родного города судьбою

Не играй беспечно *.


Виновник торжества улыбнулся кисло (так, по крайней мере, передавали наблюдатели) и переспросил ласково, но немного озадаченно:

— Что ты сказала, деточка?

Но девочка, не обученная, что еще говорить, промолчала.

— Очень хорошо прочла, душечка! — похвалил «Святой Дух».

— В Кукучке есть жилка, это как бог свят! — высказался другой критик.

Сам Рёскеи, наклонясь к девочке, потрепал ее по щечке и понюхал великолепные розы — не от удовольствия, а так, машинально, по привычке, — но тут же громогласно расчихался. Такие яростные «апчхи» сотрясли его тело, что в голове у него зашумело и разноцветные круги поплыли перед глазами. Флориш Кожегуба, который уже придвинулся поближе, не решался начать речь: все равно заглушат эти зверские «апчхи». А они все повторялись, вызывая неудержимый смех у окружающих, что, принимая во внимание место, время и личность прибывшего, было поистине неприлично и неприятно.

Как потом оказалось, этот прохвост Бланди попросил у девочки букет — посмотреть и незаметно посыпал благоуханные лепестки содержимым своей табакерки. Но коварная шалость лишь на несколько мгновений смогла задержать грохочущее колесо истории, то есть дальнейший бег событий.

Нос Пала Рёскеи наконец освободился от коловших и щипавших его злых джиннов, и бургомистр занял подобающее ему место посредине зала (поистине немалое искусство понадобилось, чтобы потеснить это множество голов и очистить хоть небольшое свободное пространство). Звучный голос Кожегубы внятно, ясно раздался в насыщенном тяжелыми испарениями зале.

Речь была незаурядная, и ее на следующий день, каллиграфически переписанную, отправили в пештские газеты; но там не напечатали. Интриги везде, приятельство, — видно, своих столичных ораторов затмить побоялись.

Упомянув, что мадьяры вот уже тысяча лет как пришли сюда под водительством Арпада * и подробно перечислив все их злоключения, выступавший стал к тому клонить, что предки наши, пожалуй, вообще бы с места не сдвинулись, знай они наперед, какой удар спустя тысячелетие постигнет вернейшее дитя опершейся о щит среброшлемной Паннонии * — вольный град Кертвейеш, который обречен на сиротство, ибо родной отец его покидает. И это в праздники *, когда все радуются, нам в траур облечься?!

— О бог венгров, к тебе я взываю! — с искусной дрожью в голосе воскликнул он. — Снизойди, верни нам отца нашего, отвратившего от нас свое сердце! (Громкое одобрение.) — Оратор выдержал паузу, словно ожидая, что бог венгров и впрямь снизойдет с небес, наставить господина королевского советника (что, откровенно говоря, не мешало бы). Но так как этого не случилось, возгласил: — Отец, желающий нас покинуть, — это ты, уважаемый друг, краса и заступа нашего города!

Рёскеи вздрогнул. Сколько искусства было вложено в это движение! Руки у него бессильно повисли, словно в отчаянии. Сам он подался назад на полшага, взор затуманился. И все так благородно, естественно, словно он весь обратился в слух, тончайшими фибрами души отзываясь на каждое слово оратора.

Между тем господин Кожегуба опять воротился к нашим предкам, роясь в истории непринужденней, чем в собственном сейфе. Привел в пример Ласло Святого *, который отказался возглавить крестоносную рать, предпочтя лучше добрым отцом домоседничать со своими подданными. А кто не слышал про Белу Первого *, который, когда ему саблю и корону поднесли в королевском шатре, выбрал саблю как наименее блестящую? Правда, за занавеской в тот миг мстительный кинжал таился; * но разве тебя, дражайший и досточтимый друг, не подстерегают тоже опасности, если ты изберешь более блестящую карьеру, парламентскую?

Кандидат в депутаты возвел очи горе при этих словах, потом снял очки и спрятал их в черный футляр. Он знал, что вскоре должен прослезиться, и хотел, чтобы все это видели.

Оратор же возвестил: «Но пойдем дальше». — И все вздохнули с облегчением, потому что он тут же перескочил к Палу Белди *.

— Ах, жулик, сразу лет шестьсот прикарманил, — шепнул соседу Янош Непомук Бернолак, папский камерарий.

— Да, да, к образу Пала Белди обращаюсь я, славного твоего тезки, который решил лучше умереть, чем стать князем.

— Это все не то! — крикнул Мравина. — Ты такого, дружок, найди, который депутатом не хотел стать! (Веселое оживление.)

Но Кожегубу нельзя было сбить. Могучий поток, хоть каменную глыбу брось в него, хоть комариное крылышко, невозмутимо бежит себе дальше. Он вкратце очертил заслуги Рёскеи, сравнив его с упомянутым Ласло Святым, Белой Первым и Палом Белди — сначала вместе, потом по отдельности. И, наконец, перевалив через Арарат истории, сделал такое душераздирающее заявление, щедро уснастив его разными эпитетами, уподоблениями и вставными предложениями: если Рёскеи не уступит общему желанию и не останется на своем славном посту, они, горожане, видит бог, рассеются, как пчелиный рой без матки, а покинутый улей, Кертвейеш, станет добычей тления и запустения. («Верно! Правильно!»)

Рёскеи растрогался; глаза его увлажнились, и он, словно желая скрыть это, поднес к самому лицу шляпу, которую держал в левой руке.

Едва кончил Кожегуба, его место заступил главарь сапожников Йожеф Марек, заявив:

— Не кудрявой книжной речью буду я изъясняться, а простым языком ремесленника. И не то скажу, что в книжках, а что из сердца просится.

И так здраво, разумно стал убеждать бургомистра остаться, что тот слез не мог сдержать, — во всяком случае, вынул платок и стал тереть глаза, которые, естественно, еще больше покраснели.

— Остаюсь, — прохрипел он сдавленным голосом. Собрание было тронуто. Какой-то стоявший рядом долговязый господин крикнул зычно:

— Остается! Он сказал, остается!..

— Старый осел! — прошипел Дёрдь Ленарт.

— Ура! — ревела толпа.

— Благородный характер! — одобрительно кивал седой львиной головой Балинт Балог.

На балконе какая-то дама — госпожа Шоморьяи, кажется, — тронула за плечо своего кудрявого белокурого сынишку, жевавшего яблоко.

— Посмотри туда, голубчик, деточка; хорошенько запомни этого дяденьку. Будешь потом этот день вспоминать и думать: «Вот каким должен быть великий человек».

А великий человек, придя немного в себя, пока длилась овация, торжественной, размеренной поступью, которая так удавалась Лендваи *, прошествовал на подмостки и оттуда поклонился публике. Ответом была новая овация.

Тогда он возвысил голос, немного еще хриплый от волнения, но слышный во всех концах зала.

— Уважаемые сограждане! Народ призвал меня. Воля его — закон. И вот я пришел и склоняюсь перед нею (долго не смолкающая овация). Ваши ораторы много хорошего обо мне сказали. Я отвечу им только одним словом. И это слово «повинуюсь» (крики «ура», переходящие в овацию). Но именно потому, что город мне дороже жизни, я соглашаюсь с одним условием (возгласы: «Тише! Тише!»). А именно — что мы подыщем другого кандидата, чье положение и способности позволят в грядущие трудные времена достойно представлять интересы Кертвейеша.

— Правильно! Верно! — воскликнули сотни голосов. Флориш Кожегуба поднял руку, желая что-то сказать.

Все думали, достойный гражданин хочет что-нибудь добавить к своей речи или поправиться. За отсутствием газеты опечатки в Кертвейеше исправлялись устно. Но Кожегуба вместо этого в нескольких теплых словах рекомендовал прежнюю кандидатуру — Яноша Ковини. Бургомистр покачал головой.

— Ковини — человек даровитый, — сказал он, — но нынешнее время и задачи требуют большего опыта.

Ни одного возражения не раздалось, только невнятный, беспокойный шум пробежал по залу.

Тут Левинци вскочил на стул, но едва вымолвил имя Хартли, бургомистр отмахнулся пренебрежительно. Дескать, noизвестнее кого-нибудь надо. И бедный Хартли сразу канул в Лету, окончательно и бесповоротно.

«Мартинко! Мартинко!» — раздались голоса, и вперед устремился Цезарь Мартинко, услужливо подталкиваемый сзади; да он и сам обоими локтями работал: только золотые запонки с изображением змей посверкивали на белых манжетах.

— Тише! Послушаем, что «Святой дух» скажет! (то есть аптекарь). Тише, тише, внимание!

Голос у аптекаря был зычный, как у быка; гаркнет — всех перекричит. Но сейчас и не требовалось особенно напрягать глотку.

— Уважаемое собрание! Я со своей стороны предлагаю известного патриота нашей родины, бывшего депутата господина Меньхерта Катанги.

Незнакомое имя всех озадачило. Кто это? Про кого он говорит? Все взоры обратились на бургомистра.

А тот, откинув голову и кругообразно помахивая перед собой правой кистью, в мертвой тишине сказал:

— Перед этим именем, господа, и я шляпу снимаю. И тут забушевала овация — оглушительная, исступленная, бесконечная. Сам бургомистр выкрикнул, взмахивая шляпой: «Да здравствует Меньхерт Катанги!»

И снова пошел поток перекатываться по залу, буйный, ретивый. То влево прянет, то вправо; то здесь схлынет, то там опять вспенится, захлестывая балкон и выплескиваясь на улицу, где имя Катанги подхватили праздношатающиеся — и ну выкликать, перевирая на все лады.

Напрасно там, в зале, тряс колокольчиком лидер либералов Антал Домбровани из Домбро — пришлось в конце концов, воздев руки, умолять присутствующих: дозвольте постановление прочитать, что кандидатом в депутаты от Кертвейеша единогласно выдвинут Меньхерт Катанги.

ЭПИЛОГ

Что тут еще сказать? Все и так ясно. Мне, пожалуй, особенно жаль расставаться со славным городком, где у нас появилось столько добрых знакомых; да, думаю, и читателю тоже. Но что здесь больше делать? Предвыборные маневры окончились. В депутаты через три дня изберут Катанги, и городок утихнет, к обычной жизни вернется, оживляемой только свадьбами да пирушками по случаю убоя свиньи да еще выходящими наружу любовными интрижками. Кертвейешский Макиавелли по-прежнему будет созерцать своих писарей, вина разливать из бочек да изредка Катанги торопить письмом, чтобы с министром переговорил по какому-нибудь делу. Мунци новых свиней примется откармливать, Лаци Пенге и Палина, залечив свои раны, — опять бахвалиться и вздорить в «Гвоздике», а господин Флоке залезет в долги и в один прекрасный день поведет к алтарю Илону Рёскеи (старик уж постарается это как-нибудь обтяпать).

Все в точности так и будет, уверяю вас. Поэтому и не стоит там задерживаться. А то немногое, что остается добавить, можно в двух словах изложить. На другой день утром прибыл Катанги, встреченный огромной толпой, хотя пекарей и сапожников Ковини сумел-таки перетянуть на свою сторону. Они с Бланди догадались, что их надули и что все это собрание и выступление бургомистра — просто-напросто ловкая плутня, задуманная еще в Пеште и осуществленная вместе с губернатором по заранее намеченному плану. Бланди пришел в ярость и отдал свой кошелек и погребок в распоряжение Ковини, чтобы хоть как-нибудь досадить и помешать ненавистному противнику. Сапожники с булочниками всю ночь пили у Бланди, и при встрече кандидата в толпе там и сям раздавалось «долой». Это не на шутку встревожило губернатора, который тоже приехал на вокзал.

— Флаги здесь? — спросил он, усаживая Катанги в коляску.

— Конечно.

— А остальное?

— И остальное, — весело ответил Катанги.

— Ну, прекрасно, а то эти пекари и сапожники отбились от рук сегодня ночью.

— Ничего, опять прибьются.

— Ну, слишком розовые надежды тоже питать не стоит.

Пришлось тут же с программной речью выступать: так было решено. И начало ее, прямо скажем, не предвещало ничего хорошего. Бландисты, сверх всяких ожиданий, здорово обработали ремесленников. Катанги, который стал о прошлом парламенте рассказывать, было совершенно не слышно: все заглушали шум, выкрики. «Может, квота их интересует», — подумал он и на квоту перешел. Но шум стал еще сильнее. Целая лавина восклицаний посыпалась.

«Тише! Слушайте!» — «Не обязан я слушать». — «Что, что? Цыц, ты, лысый!» — «Попрошу без оскорблений». — «Кому-нибудь другому это скажите!» — «Вон! Долой! Не смыслит он ни черта». — «Не желаете слушать, так убирайтесь отсюда!» — «Тише, господа!» — «Вы дедушке своему приказывайте». — «Кум, пошли домой!» — «Вежливости поучитесь сначала!» — «Как тебе этот господинчик нравится?» — «В отхожее его, а не в Пожонь!» *

Такие и подобные беспорядочные выкрики летели из зала. Видно было, что там перемешались друзья и враги.

Сам Катанги растерялся и опять перескочил на другое — стал про интересы Кертвейеша говорить.

«Надувательство одно, жульничество!» — «Ну, будет, будет вам». — «Чушь это все!» — «Да ведите же себя прилично». — «Пустые обещания!» — «И не стыдно так кричать?»

Благонамеренные шикали на буянов, но тщетно: в перепалку вступил весь зал — даже сторонники нового кандидата.

Это был неясный, беспокойный гул, именуемый на профессиональном языке «ропотом». А уж когда море ропщет, мандаты ко дну идут.

В полнейшем отчаянии Катанги схватился за последнюю тему, приберегаемую в уголке сознания. Эта уж верная, эта не подведет.

И прямо на половине фразы, бросив местные дела, вдруг вскричал громовым голосом:

— Когда мне пришлось вкусить горький хлеб изгнания… Сразу стало тихо. Все с удивлением воззрились на него.

Что-то молод больно! *

— Да-да, я родился в изгнании (счастье еще, что здесь нет парламентского Альманаха с биографиями!). Отец мой, доблестный гонвед, изгнанный тираном, скитался на чужбине…

— Бедный старик! — вздохнул Сламович, самый отчаянный из сапожников, и тоже стал слушать.

— Там я родился, там рос — среди чужестранцев, вдали от родных лугов, где другие мои сверстники гонялись за бабочками и цветочки собирали… Однажды, когда мне было уже восемь лет, — мы тогда в Париже жили — к нам приехала тетка, родственница нашего славного венгерского патриота Лайоша Кошута. «Поцелуйте тете ручку, — сказала нам мать (у меня еще братья и сестры были), — она из Венгрии». Мы поцеловали ручку, а тетя раскрыла свой ридикюль поискать для нас конфетку. И вдруг из ридикюля вываливается половинка сдобного рожка — сухая, твердая как камень, но из нашей, выросшей в родном краю пшеницы. Половинка рожка, нашего венгерского рожка! Конфетки тетя не нашла, повздыхала: «Господи, что ж мне вам дать-то, детки?» — «Тетя, а ты рожок нам дай!» И поверите, господа: никогда я ничего слаще, вкуснее этого черствого рожка не едал…

Катанги обвел взглядом внимательно слушавшую аудиторию. Все кертвейешские пекари плакали.

— Встали мы на следующее утро, — продолжал он (а у нас всего одна комната была), — и видим: бедная наша тетушка спит еще, умаявшись за дорогу, а возле кровати башмаки ее стоят. Мы, дети, бросились к этим бесценным башмакам, схватили их и стали подошвы целовать, еще хранившие на себе пыль, священную пыль родной земли…

Катанги снова оглядел зал. Сапожники рыдали в три ручья.

Теперь он овладел общим настроением. Игра была выиграна. Смелая риторическая фигура, и он снова перешел на квоту и на все остальное. Слушали его уже с сочувствием, даже воодушевлением, проводили овацией и на третий день избрали единогласно. Но и в первый уже все сучки и задоринки сгладились, а вечером на банкете в его честь даже Бланди чокнулся с ним:

— Твое здоровье, Флоке! Будем теперь на «ты»!


1896-97


СТРАННЫЙ БРАК