38. А. И. Макшееву{600}— 26 марта{601}
[26 марта 1849, Раим.]
Я уже два месяца оставил свою резиденцию в Кос-Арале, почему и не могу Вам сообщить ничего нового о тамошнем житье-бытье, любезный Алексей Иванович, а о Раиме и говорить нечего — неизменяемый.
В воспоминании вашем о плавании по морю бурному Аральскому оставьте уголок для не забывающего вас
Т. Шевченка.
39. А. И. Лизогубу— 8 ноября*{602}
Оренбург, ноября, 8, 1849.
Друже мой единый! Позавчера вернулся я из степи киргизской да с моря Аральского в Оренбург, да и расположился писать тебе. Пишу, а еще и сам хорошо не знаю, жив ли ты, здоров, ведь уже около полутора лет, как мы не обменялись с тобою ни единым словом, а за такое время много воды в море утекло. Может, и у вас кого-нибудь не стало, ведь холера, говорят, здорово-таки косила. Коли жив ты и здоров, напиши мне, друже мой, не мешкая, я тогда уже и отвечу, все как есть расскажу, как меня носило по тому морю, как я в степи этой безграничной мыкался. Все как есть расскажу, ничего не утаю. А теперь пока что поклонись от меня всему дому вашему и доброй Варваре Николаевне; скажи ей, что я жив, здоров, и если не очень счастлив, то по крайней мере — весел.
Оставайся здоров, не забывай в беде
Т. Шевченка.
На обороте: Адрес — в г. Оренбург, его благородию Карлу Ивановичу Герну, в Генеральный штаб, с передачею.
40. В. А. Репниной— 14 ноября{603}
На днях возвратился я из киргизской степи и с Аральского моря в Оренбург. И сегодня Лазаревский сообщил мне письмо ваше, где вы именем всего дорогого просите сообщить обо мне хоть какое-нибудь известие. Добрый и единый друг мой! Обо мне никто не знал, где я прожил эти полтора года, я ни с кем не переписывался, потому что не было возможности, почта ежели и ходит через степь, то два раза в год. А мне всегда в это время не случалось бывать в укреплении. Вот причина! И да сохранит вас господь подумать, чтобы я мог забыть вас, добрая моя Варвара Николаевна. Я очень, очень часто в моем уединении вспоминал Яготин и наши кроткие и тихие беседы. Немного прошло времени, а как много изменилось, по крайней мере со мною; вы бы уже во мне не узнали прежнего глупо восторженного поэта. Нет, я теперь стал слишком благоразумен; вообразите! в продолжение почти трех лет ни одной идеи, ни одного помысла вдохновенного — проза и проза, или, лучше сказать, степь и степь! Да, Варвара Николаевна, я сам удивляюсь моему превращению, у меня теперь почти нет ни грусти, ни радости, зато есть мир душевный, моральное спокойствие до рыбьего хладнокровия. Грядущее для меня как будто не существует. Ужели постоянные несчастия могут так печально переработать человека? Да, это так. Я теперь совершенная изнанка бывшего Шевченка, и благодарю бога.
Много есть любопытного в киргизской степи и в Аральском море, но вы знаете давно, что я враг всяких описаний, и потому не описываю вам этой неисходимой пустыни. Лето проходило в море, зима в степи, в занесенной снегом джеломейке, вроде шалаша, где я, бедный художник, рисовал киргизов и между прочим нарисовал свой портрет, который вам посылаю на память обо мне, о несчастном вашем друге.
Проживая в Одессе, быть может, встретитесь с Алексеем Ивановичем Бутаковым{604}; это флотский офицер и иногда бывает в Одессе, у него в Николаеве родственники и родные; это мой друг, товарищ и командир при описании Аральского моря. Сойдитесь с ним. Благодарите его за его доброе, братское со мною обращение, он, ежели встретитесь с ним, сообщит все подробности о мне.
Прощайте, добрая моя Варвара Николаевна, кланяюсь Глафире Ивановне, князю Василию Николаевичу и всему дому вашему.
Т. Шевченко
14 ноября 1849, Оренбург.
41. А. И. Лизогубу— 29 декабря*{605}
Оренбург, 1849, декабря, 29.
В самый сочельник сижу себе один-одинешенек в горнице и тоскую, вспоминая свою Украину и тебя, мой друже единый. Думаю: вот бог дает и праздник свой великий на радость добрым людям, а мне не с кем слова сказать. И вдруг входит в комнату добрый Герн и подает мне ваше письмо. Господи милостивый! Как я обрадовался! Будто отца родного увидел или заговорил с сестрою на чужбине! А особенно прочитав, что вас всех, как праведных, миновала кара господня, даже заплакал, — так мне хорошо стало! Вы пишете, друже мой добрый, что шлете альбом из paper torchon, — спасибо вам, шлите. А красок сухих не посылайте, — здесь масла достать нельзя, к тому же меня весной еще снова погонят в степь! Такой мой жребий отвратительный! Что ж мне вам послать, ежели у меня нет ничего; послал бы вам вид Аральского моря, так такое мерзкое, что не дай боже! Тоску еще наведет, проклятое. Еще вы пишете, друже мой единый, чтобы я ставил цену на моих будущих рисунках; большое вам спасибо! Ведь тут без денег еще хуже, чем меж евреями. Я, нарисовав кое-что, отдавал за самую низкую цену, так что же — смеются! Мне кажется, ежели бы сам Рафаэль воскрес здесь, то через неделю умер бы с голоду или нанялся бы к татарину коз пасти. Вот такие здесь люди! Шлю вам киргизского баксу, или по-нашему кобзаря. Ежели найдется добрая душа, пусть купит, сделает доброе дело, а цену я ему назначаю 50 рублей; может, дорого, так сбавьте, как знаете. Буду посылать вам все, что сделаю достойного послать, а вы уж поступайте с ним, как вам будет угодно. Еще посылаю вам этого гренадера (это я); вспоминайте меня, глядя на него, друже мой добрый! Еще вы пишете, чтобы рассказал вам, что со мной было на Аральском море два лета, — ну его, пусть не было б того ни с кем на свете! Не считая тоски, все напасти перебывали у меня, даже вши, — вспоминать противно! Адресуйте ваши письма на имя Герна, а моего имени не пишите: он будет знать по штемпелю. Будьте здоровы! Будете писать Варваре Николаевне, поклонитесь ей от меня. Всему дому вашему низенько кланяюсь.
Искренний с вами Тарас Шевченко
1850
42. В. Н. Репниной— 1 января{606}
1 января 1850, Оренбург.
Поздравляю вас с Новым годом, молю господа о ниспослании вам всех благ. Я теперь сижу один-одинешенек и вспоминаю то прошлое, когда мы с вами в первый раз встретились в Яготине, и многое пришло в мою грустную бесталанную голову, — ужели и конец моей жизни будет так же печален, как настоящий день? В несчастии невольно делаешься суеверным — я теперь почти убежден, что мне не видеть веселых дней, и сердцу дорогих, и милой моей родины!
Для Нового года мне объявили, что следующей весной я должен буду отправиться опять на Аральское море; верно, мне оттуда не возвратиться! За прошедший поход мой мне отказано в представлении на высочайш[е] помилование! и подтверждено запрещение писать и рисовать! Вот как я встречаю Новый год! Неправда, весело?
Я сегодня же пишу Василию Андреевичу Жуковскому{607} (я с ним лично знаком) и прошу его о исходатайствовании позволения мне только рисовать. Напишите и вы, ежели вы с ним знакомы. Или напишите Гоголю{608}, чтобы он ему написал обо мне, он с ним в весьма коротких отношениях. О большем не смею вас беспокоить. Мне страшно делается, когда я подумаю о киргизской степи, — с отходом моим в степь я должен буду опять прекратить переписку с вами и, может быть, на много лет, а может быть, и навсегда! Не допусти господи!
Я недавно вам писал; не знаю, получили ли вы, потому что адрес не тот, который мне прислал на днях Андрей Иванович. Ежели будете писать ко мне, то сообщите свой настоящий адрес и сообщите адрес Гоголя{609}, и я напишу ему по праву малороссийского виршеплета, а лично его не знаю.
Я теперь, как падающий в бездну, готов за все ухватиться, — ужасна безнадежность! так ужасна, что одна только христианская философия может бороться с нею. Я вас попрошу, ежели можно достать в Одессе, — потому что я здесь не нашел, — прислать мне Фому Кемпийского о подражании Христу. Единственная отрада моя в настоящее время — это евангелие. Я читаю ее без изучения, ежедневно и ежечасно. Прежде когда-то думал я анализировать сердце матери{610} по жизни святой Марии, непорочной матери Христовой, но теперь и это мне будет в преступление. Как грустно я стою между людьми! Ничтожны материальные нужды в сравнении с нуждами души, а я теперь брошен в жертву той и другой! Добрый Андрей Иванович просит меня прислать все, что бы я ни нарисовал, и назначить сам[ому] цену; что я ему пошлю? когда руки и голова закованы! Едва ли кто-нибудь терпел подобное горе!
Я вас печалю для Нового года, добрая Варвара Николаевна, своим грустным посланием — что делать! у кого что болит, тот о том говорит; и мне хотя немного отраднее стало, когда я выисповедалея пред вами! Кланяюсь Глафире Ивановне и всему дому вашему.
Пишите ко мне в г. Оренбург на имя его благородия Карла Ивановича Герна, в генеральный штаб, не надписывая моей фамилии, — он узнает по штемпелю.
Прощайте, Варвара Николаевна; не забывайте бедного и искреннего к вам
Т. Шевченка.
43. О. М. Бодянскому— 3 января*{611}
Оренбург, генваря, 3, 1850.
Поздравляю тебя с этим Новым годом, друже мой единый! Пусть будет с тобой то, чего ты у бога просишь. Давно, давно мы не виделись, да и не знаю, увидимся ли скоро или вообще когда-нибудь, сохрани матерь господня! А думаю, что будет так, потому что меня очень далеко запроторила моя злая судьба и добрые люди! Я вот уже третий год мыкаюсь в неволе — в этом богом забытом краю! Тяжело мне, друже! Очень тяжело! Да что поделаешь? Прошел я пешком дважды всю киргизскую степь до самого Аральского моря, плавал по нему два лета, господи, какое мерзкое! Даже противно вспоминать, не то, что рассказывать добрым людям.
Вот глянь, что со мной было. Поехал я тогда в Киев из Петербурга, после того, как мы с тобой в Москве виделись, я думал уже в Киеве жениться{612}, да и жить на свете, как добрые люди живут, — уже было и пара нашлась. Да господь не благословил моей доброй доли! Не дал мне докончить век короткий на нашей милой Украине. Тяжело! Даже слезы капают, когда вспоминаю, так тяжело! Меня из Киева загнали аж сюда, и за что? За стихи! И запретили писать их, и что хуже всего… рисовать! И вот теперь, видишь, как я здесь мыкаюсь, живу в казармах среди солдат, не с кем слова сказать, и нечего читать — тоска! Тоска такая, что скоро она меня вгонит в гроб! Не знаю, мучился ли еще кто-нибудь на этом свете так, как я теперь мучусь? И не знаю, за что? Тот, кто привез тебе письмо мое, наш земляк — Левицкий, приветствуй его, друже мой добрый, искренняя душа! Он мне очень пригодился на чужбине! Дай ему мою «Тризну» и «Гамалию», если они еще живы, а мне, буде твоя милость, пришли Конисского{613}, доброе сделаешь дело, — я хоть читать буду о нашей бесталанной Украине, ведь я уже никогда ее не увижу! Почему-то сердце чует. Пришли и напиши, буде твоя милость, по адресу: в Оренбург, Карлу Ивановичу Герну, в генеральный штаб, а меня в адресе не упоминай, не надо, — он будет знать по штемпелю. Оставайся здоров, друже мой единый! Пусть тебе бог посылает, что ты у него просишь. Вспоминай изредка
бесталанного Т. Шевченка.
А чтоб не оставалось свободной бумаги, то на тебе стихотворных строк десяток моей работы:
Не стану я печалиться,
Досаждая людям,
Уйду куда глаза глядят,
А там — будь, что будет!
Выйдет счастье, так женюся,
А нет — утоплюся.
Никому я не продамся,
Внаймы не наймуся.
Пошел куда глаза глядят…
Счастье схоронилось,
А волюшка людям добрым
И во сне не снилась.
Хоть не снилась, а людьми же
Брошена в неволю:
Чтоб не было свободного
Средь нашего поля[9].
44. В. А. Жуковскому— около 10 января{614}
[Около 10 января 1850, Оренбург.]
Я три года крепился, не осмеливался вас беспокоить, но мера моего крепления лопается, и я в самой крайности прибегаю к вам, великодушный благодетель мой. Я писал еще в первый год моего изгнания К[арлу] П[авловичу] Б[рюллову]{615}, и никакого результата; бедный он, великий человек! При всей своей великости, самой малости не хочет сделать; говорю не хочет, потому что он может; позволяю себе думать — и первое добро (написание вашего портрета) было сделано случайно. (Простите мне подобное нарекание на великого человека. Печально, что с великим гением не соединена великая разумная добродетель.)
Был я по долгу службы в киргизской степи и на Аральском море, при описной экспедиции, два лета; видел много оригинального, еще нигде не виданного, и больно мне, что ничего не мог нарисовать, потому что мне рисовать запрещено. Это самое большое из всех моих несчастий! Сжальтесь надо мною! Исходатайствуйте (вы многое можете!) позволение мне только рисовать — больше ничего, и надеяться не могу и не прошу больше ничего. Сжальтесь надо мной! Оживите мою убогую, слабую, убитую душу! Ежели вы (в чем я не сомневаюсь) напишете графу Орлову или кому найдете лучше, то, бог милостив, и я взгляну на божий свет, хотя перед смертью, потому что казарменная жизнь и скорбут разрушили мое здоровье. Да, я теперь мог бы описать быт русского солдата не хуже всякого нравоописателя. Печальный быт!.. Что делать?.. Таковы люди вообще, а наши особливо. И скорбут и казарменная жизнь совершенно разрушили мое здоровье. Для меня необходима была бы перемена климата; но я на это не должен надеяться: рядовых таких, как я, не — переводят. Мне бы хотелось в Кавказский корпус, и врачи тоже советуют; а меня посылают опять на Сыр-Дарью потому только, что там расположен батальон, в котором я записан. Для моего здоровья этот поход самый убийственный: новые укрепления, еще не совсем устроенные, плохая вода и жизнь самая однообразная. Если б можно было рисовать, я мог бы ее разнообразить, хоть самому грустно. Бога ради и ради прекрасного искусства, сделайте доброе дело, не дайте мне с тоски умереть! Я постараюсь, ежели мне будет позволено, нарисовать для вас все, — что есть интересного в этом неинтересном, но пока таинственном крае.
Тарас
45. В. Н. Репниной— 7 марта{616}
Оренбург, 7-го марта 1850.
Все дни моего пребывания когда-то в Яготине есть и будут для меня ряд прекрасных воспоминаний. Один день был покрыт легкой тенью, но последнее письмо ваше и это грустное воспоминание осветило. Конечно, вы забыли? Вспомните! Случайно как-то зашла речь у меня с вами о «Мертвых душах», и вы отозвались чрезвычайно сухо. Меня это поразило неприятно, потому что я всегда читал Гоголя с наслаждением и потому что я в глубине души уважал ваш благородный ум, ваш вкус и ваши нежно возвышенные чувства. Мне было больно, я подумал: я так груб и глуп, что не могу ни понимать, ни чувствовать прекрасного? Да, вы правду говорите, что предубеждение ни в коем случае не позволительно, как чувство без основания. Меня восхищает ваше теперешнее мнение и о Гоголе и его бессмертном создании! я в восторге, что вы поняли истинно христианскую цель его! да!.. Перед Гоголем должно благоговеть{617}, как пред человеком, одаренным самым глубоким умом и самою нежною любовью к людям! Сю, по-моему, похож на живописца, который, не изучив порядочно анатомии, принялся рисовать человеческое тело, и, чтобы прикрыть свое невежество, он его полуосвещает. Правда, подобное полуосвещение эффектно, но впечатление его мгновенно! — так и произведения Сю: пока читаем — нравится и помним, а прочитал — и забыл. Эффект, и больше ничего! Не таков наш Гоголь — истинный ведатель сердца человеческого! Самый мудрый философ! и самый возвышенный поэт должен благоговеть пред ним, как перед человеколюбцем! Я никогда не престану жалеть, что мне не удалося познакомиться лично с Гоголем. Личное знакомство с подобным человеком неоцененно, в личном знакомстве случайно иногда открываются такие прелести сердца, что не в силах никакое перо изобразить!
Я сделался настоящим попрошайкой! Что делать? Оренбург такой город, где и не говорят о литературе, а не то чтобы можно было в нем достать хорошую книгу. Вся та речь к тому, чтобы вы мне (найвсепокорнейше прошу) прислали «Мертвые души»{618}. Меня погонят 1 мая в степь, на восточный берег Каспийского моря, в Новопетровское укрепление, следовательно, опять прервут всякое сообщение с людьми. И такая книга, как «М. д.», будет для меня другом в моем одиночестве!
Пришлите, В. Н., ради бога и ради всего высокого, заключенного в сердце человеческом; конечно, не надокучая вам, можно бы выписать из Москвы, но увы! Я не могу себе теперь позволить подобной роскоши. У меня давно было намерение просить у вас эту книгу, но помня тот грустный вечер в Яготине, я не осмеливался. Пришлите ради всего святого!
Новый завет я читаю с благоговейным трепетом. Вследствие этого чтения во мне родилась мысль описать сердце матери по жизни пречистой девы, матери спасителя. И другая — написать картину распятого сына ее. Молю господа, чтобы хоть когда-нибудь олицетворились мои мечты! Я предлагаю здешней католической церкви (когда мне позволят рисовать) написать запрестольный образ{619}(без всякой цены и уговора), изображающий смерть спасителя нашего, повешенного между разбойниками, но ксендз не соглашается молиться пред разбойниками! Что делать! поневоле находишь сходство между 19 и 12-м веком.
Молюся богу и не теряю надежды, что испытанию моему придет когда-нибудь конец. Тогда отправляюся прямо в Седнев и, по мере сил моих, олицетворю мою так долго лелеянную идею. В седневской церкви над иконостасом два вделанные в стену железные крюка меня неприятно поражали, и я думал: чем закрыть их? И ничего лучше не мог выдумать, как картиною, изображающей смерть спасителя нашего. Если не ошибаюсь, я говорил об этом с Андрей Ивановичем, не помню.
Лазаревский теперь в отсутствии{620}, но вы адресуйте свое письмо в пограничную комиссию. Он его получит. Это один из самых благородных людей! Он первый не устыдился моей серой шинели и первый встретил меня по возвращении моем из кирги[зской] степи и спросил, есть ли у меня что пообедать. Да, подобный привет дорог для меня; напишите ему, благодарите его, потому что я и благодарить не умею за его приязнь!
Хотелось бы долго, вечно беседовать с вами, единая сестра моя! но что делать? Почта, как и время, не останавливаются ни для нашей грусти, ни для нашей радости. Адрес мой прежний: К. И. Герну. До свидания.
Т. Шевченко
Глафире Ивановне и всему дому вашему — поклон.
46. А. И. Лизогубу— 14 марта*{621}
14 марта 1850 г., Оренбург.
Друже мой единый!
Я не знаю, что бы со мною было, если бы не вы! Весьма пригодились мне эти 50 рублей. Расспросите Илью Ивановича, — я ему пишу. Что значат деньги в бедности! Если б не вы, то меня бы давно от тоски не стало, а то все-таки, хоть украдкой, а малость порисую, и легче станет! Не знаю, доведется ли мне хоть что-нибудь нарисовать на Каспийском море, куда меня весною погонят. Если доведется, пришлю вам; только уж цены не поставлю, а продадите так, как вам бог поможет.
Вот какая моя доля мерзкая! Я, встав раненько, расположился писать вам письмо это; только расположился, тут черт несет ефрейтора, разумеется, нанятого: пожалуйте к фельдфебелю. Пришлось письмо оставить, а сегодня почта уходит. Так и этак умолив фельдфебеля, вернулся я домой и принимаюсь снова, а время уже около часа, потому извините, если не все расскажу, что хотелось бы рассказать, или в чем-нибудь ошибусь.
Поблагодарите и вы от меня Илью Ивановича за его благородную щедрость, а меня, бога для, простите! А случится мне еще что-нибудь прислать вам, подписывайте вы сами мою фамилию, циноброю, ведь мне — нельзя.
Все, что вы по доброте своей прислали, я получил. И Фому Кемпийского получил. Спасибо доброму Михайлу, что он все же меня не забывает. Если вы знаете его адрес, пошлите ему этот листочек, а если нет, то напишите Варваре Николаевне, — она, наверно, знает.
Спасибо вам за все ваши блага! Не забывайте
бесталанного Т. Ш.
До 1-го мая адрес мой прежний, а там, кажется, придется вновь молчать.