Том 5. Большое дело; Серьезная жизнь — страница 61 из 97

те. Так неужели мне рыбачить и портить руки? Они не желают с этим считаться, только мама еще заступается за меня. И вопрос для них вовсе не в деньгах, которые я мог бы зарабатывать, а просто мой старший брат не может видеть, чтобы кто-нибудь носил в будни шелковую рубашку. Чего он хочет? Я же с него ничего не требую. Я даже сходил в Бюро труда, в Травемюнде{15}, и зарегистрировался как безработный.

— Вот как! И они тебе что-нибудь предложили?

— Пока что нет. Они меня сперва спросили, где я проживаю. У родителей. Сколько мой отец зарабатывает? Я сказал: кучу денег — рыбная ловля, пароходы и прочее. Сколько я получаю на карманные расходы? Я сказал: сколько хочу. Есть ли у вас автомобиль? Нет. «Так мы вам подарим», — говорит регистратор. Что он, хотел меня высмеять, что ли? Я ведь пришел к ним только для порядка.

Таков был Минго. Он закончил свою речь, уверенный в собственной правоте.

— Я очень рад, что теперь уже скоро опять поеду в город и смогу работать. Тогда мне не придется больше слушать нравоучений. А потом приедет и моя милая Мария, и все будет так же хорошо, как было.

Он обнял ее одной рукой, он был рослый и широкий, медленный голос его звучал серьезно и надежно, и по его юному лицу бежала слеза — он был растроган.

— Я тоже приеду! — повторила Мария без слез, но решительно.

Едва кончилось лето, она сложила свои лучшие платья, попросила хозяина подержать пока детей, — она за них заплатит, — и поехала в Любек.

Фрейлейн Распе встретила ее странным взглядом.

— Я думала, ты теперь выйдешь, наконец, замуж, Мария.

— Да, — сказала Мария. — Но пока он заведет собственную мастерскую, я должна кормить троих малышей.

— Ах, еще и дети! Столько народу не может жить с моего дела, Мария: времена пошли плохие. Когда бы ты была одна и просила только немного денег наличными… — Фрейлейн Распе не договорила. — Что у тебя с руками? — прервала она сама себя.

В замешательстве Мария стянула нитяные перчатки, а они нарочно для того и назначены были, чтобы скрыть испорченные работой руки. Такие руки нельзя показывать сразу, как войдешь! Но фрейлейн Распе уже все заметила, ее лицо стало замкнутым. Мария увидела, что для фрейлейн исчезли последние сомнения. Здесь все было кончено.

На прощание портниха сказала:

— От меня ты, конечно, пойдешь к другим. Смотри же, не снимай нигде перчаток! И без того слишком скоро обнаружится, что у тебя загрубели руки. К тому же у других тоже не найдется денег на вас четверых. Почему ты не хочешь остаться в деревне? Работа на свежем воздухе здоровее. Я в этом году не могла позволить себе выехать куда-нибудь на лето.

Мария продолжала поиски, но у других портних дела по большей части шли еще хуже, и ей предлагали еще меньше. Из своего заработка она не могла бы платить крестьянину, пришлось бы снять в городе комнату на всех четверых. Но как бы стала она тогда присматривать и ухаживать за детьми? В обеденный перерыв? Но он, смотря по работе, бывал когда короче, когда длиннее, а иногда такой короткий, что едва успеешь поесть. Мария боролась за то, чтоб устроиться в городе, пока денег не осталось в обрез на билет до Вармсдорфа. Однако она еще не купила билета, но отказалась от угла, который снимала у одной бедной женщины, голодала целый день, а ночь провела на бульварах.

В течение немногих минут, когда ей удалось вздремнуть, она надеялась на Минго. Он встретился ей на улице; у прохожих были белые бороды, грустные лица, но Минго беззаботно смеялся, он подал ей руку, и они пошли куда-то вдвоем. Проснувшись, Мария старалась вспомнить, куда они шли. Ведь Минго не знал, где она блуждала и что с ней творилось. Он был не из тех, кто спрашивает о таких вещах или кто мог бы искать ее и найти даже в этом темном месте на ночных городских бульварах. На него Мария надеялась только во сне.

Она пошла на вокзал умыться. В окно ей был виден прибывающий поезд, и, что ее поразило, навстречу поезду бежала девушка. Девушка никому не кивала, и среди людей, склонившихся в окна, никто не посылал ей издали привета. Она смотрела только навстречу паровозу, бежала, оступаясь, по самому краю платформы, и в ее лице было мучительное недоверие, как будто шумно надвигающийся паровоз казался ей недостаточно быстрым. Но вот большая машина уже пронеслась мимо девушки, и та разочарованно остановилась, ее платье билось на ветру, который поднял, пролетая, поезд.

Мария поняла, чего хотела девушка. Так вот что ей надо? Но это было бы преступлением! Почему идет она на это? Нет работы? Нет хлеба? Или из-за мальчишки, из-за того, что нужно запастись терпением еще на некоторое время? «Нет! — решила Мария. — Теперь я сяду в этот самый поезд. Посмотрим! Я еще вернусь…»

Хозяин принял ее: если бы она дольше побыла в отлучке, он отослал бы детей в общину.

— Я и то из одного человеколюбия соглашаюсь кормить вас всех зимой. Да сходи-ка ты в Бродтен. Твою мать из больницы уже выписали, она опять начала кое-как ползать. Теперь она в Бродтене, в богадельне.

В ближайшее воскресенье Мария навестила мать. Вместо знакомого ей жесткого лица она увидела запуганное. И говорила матушка Леенинг больше, чем раньше, хотя ее речь была затруднена и не совсем понятна. Но как же было ей не посетовать на харчи? Она непрестанно возвращалась все к тому же: боялась умереть с голоду! Дочь видела, как она ест, и удивлялась: было подано очень много, Елизавета Леенинг никогда в жизни столько не получала. Когда-то она всю пищу, какая водилась в доме, оставляла своим многочисленным детям. И то, что она приносила под фартуком, возвращаясь домой с полевых работ, она тотчас должна была делить в хибарке между всеми голодными, жадно раскрывавшими глаза на еду.

Только теперь, когда она состарилась и больше не работала, она вспомнила о своем собственном голоде и хотела напоследок наверстать все то, чего раньше недоела, сама себя урезывая. Ни одной другой мысли не было в ее ослабевшем мозгу, потому-то и был у нее запуганный вид. Она крепко держала дочь за платье и жаловалась на пищу. Мария обещала принести еды и ушла, охваченная ужасом.

Когда она в следующий раз направилась в Бродтен, карманы ее пальто были набиты яйцами и маслом. Ветчину, которая ей полагалась к хлебу за завтраком, она накопила и взяла теперь с собой, яиц и масла брать не разрешалось, но они сами собой оказались у нее под руками, потому что теперь Мария стряпала тоже. Другой работы зимой не хватало. Хозяин доверял ей свои припасы; через две недели она прихватила уже целую ливерную колбасу — Елизавета Леенинг плакала о ней, как ребенок. А вскоре в ее правой руке, которую она на первых порах прятала под пальто, висел гусь. Несколько больше времени потребовалось, пока она приучила себя к тому, чтобы все встречные видели, как у ее бедра откровенно качается гусь или окорок.

Под конец она забыла, что это запрещено и может обнаружиться. Когда прошло ползимы, Мария окончательно отрешилась от страха перед людьми, которому научаются в городе, и от закона — не есть, когда ничего не имеешь. Прямая дорога вела от хозяйской кладовой к бродтенской богадельне, и для Марии это был правильный путь, так как он был естественным. У нее мать, старая батрачка, которая, прожив всю жизнь в лишениях, плачет о колбасе, как ребенок. Ей нужно есть, и троим малышам в конюшне тоже нужно есть, а иначе Мария вела бы сидячую жизнь в городе, тонкими пальцами, вдвое тоньше, чем теперь, водила бы по мягким материям, а в субботу вечером по окончании работы уже и сама ходила бы в шелку!

У нее опять стало простое лицо, в нем не было ни ожидания, ни торопливости. В прошлом году она всегда бывала чем-нибудь обрадована, чем-нибудь встревожена — дорогой к заказчицам, платьями, которые шила себе сама, и всем, всем, что ее переполняло из-за дружбы с Минго. Она об этом думала мало и смутно, потому что более грубые и близкие заботы далеко оттесняли тот вечер в танцевальном павильоне, те задушенные поцелуями часы. Она читала письмо от Минго, и тогда другая жизнь опять получала плоть и кровь. Мария снова верила в нее и улыбалась, и ее лицо озарялось улыбкой, какой здесь не знали.

Минго спрашивал, что она там так долго мешкает, он перестает ее понимать. Он был ей верен — так он писал. Во всяком случае, он ничего не забыл, чему доказательством письма, которыми он себя утруждает; и Мария понимала — ее места не заняла другая. Ей хотелось бы высказать ему это, но пальцы, в которых пришлось бы держать перо, не позволяли ей ласкать в словах его лоб и его тело, потому что сами пальцы загрубели для этого. Вместо того она посылала ему открытки — не с пейзажем или с домиком, а с розой, с красивой девушкой.

Он написал ей всего два раза, а потом она на несколько недель утратила свой бездумный покой. Ей вспомнилось, что когда-то — уже без малого год тому назад — она приехала сюда и тогда она чувствовала себя почти что гостьей. Она знала, бывают работницы-студентки, которые между делом помогают в полевых работах. Чем угодно, только не батрачкой! Таково было ее твердое намерение. Но точно так же было когда-то и с ее матерью, которая изведала всю жестокость нищеты и самые ужасы ее; одного лишь она не желала, против одного боролась — против богадельни в Бродтене, и как раз в богадельню привела ее судьба. Целую неделю Мария думала: «Ничего не вышло: все-таки батрачка!» Потом ужас постепенно заглох. У Марии снова сделалось то самое лицо, какое бывало у нее только здесь — почти тупое, и медленная, почти сонливая речь.

Иногда хозяин как-то странно на нее поглядывал. Сначала она встревожилась: из-за гусей и сала? Но позже она заметила, что это совпадало с письмами от Минго. В первый раз хозяин сказал только, что после письма она изменилась. Во второй раз он уже раздраженным голосом позвал ее, чтобы передать ей письмо. Он ждал, когда пройдет действие письма, а потом хотел сообщить ей кое-что — они как раз были в доме одни, — но отложил разговор. Хозяин был сед и костист, пятидесятилетний бездетный вдовец; он никогда не разжимал зубов и редко выпускал трубку изо рта. Когда он во второй раз уставился на Марию, она уже знала, о чем он раздумывает.