Том 5. Большое дело; Серьезная жизнь — страница 80 из 97

Она пустилась в плавание — никогда ни на какой карте не отметит он булавкой той точки, где Мария борется с морем, да ей и самой не отметить. Какой будет последний порт, и что ей суждено? Со своего корабля, с утлой маленькой шхуны, она видит другие захваченные бурей корабли. Они плывут ей навстречу и уже потеряли управление, тогда как сама она еще держит руль.

Посреди безлюдной улицы стоял на посту полицейский. Так как его глаза глядели вперед без цели, они задержались на ней — на единственном прохожем. Полицейский был грузен и широк в плечах, это мог быть Кирш! У Марии явилось искушение свернуть в переулок. Комиссар Кирш, надевший форму, — но все-таки он был неподвижен, точно каменная глыба, и Мария должна была идти на него, как тогда на берегу девчонкой с нечистой совестью. В это мгновение Марии стало ясно, что она сегодня сделала: она принудила Адель написать завещание.

Мария не могла разобраться как и почему. Этого она не знала и тогда, когда делала. Но Адель была покорна не Курту, а ей. Аделью овладел страх, ей не хотелось уходить домой. И они не пошли! Мария видела, как Адель сидит с Куртом за столом; но вот, наконец, они решились подняться наверх по лестнице — пятнадцать ступенек, вечерами в свете прожектора по ним слетает балет. Ступеньки ведут к уборным, а рядом, в тесной раздевалке танцовщиц, Адель и Курт улеглись спать. Может быть, они вздыхают среди дурных сновидений…

Был серый час беспокойного сна. Викки Майер-Бойерлейн покоится на своей деревянной с красивыми прожилками, с выгнутой спинкой кровати, необычайно широкой, под небом голубого балдахина, и во сне желает владеть многим, что не ей принадлежит. Синий камень, стонет она в подушку, синий камень ей пришлось отдать! Курт, ее собственность, на службе у Адели, мечется под небом балдахина Викки. Ребенок, ребенок ее брата, ее собственная любимая кровь, рыдает Викки, принадлежит посторонней женщине.

Изящно подстриженная, темно-каштановая голова мечется по желтой шелковой подушке, и Викки во сне говорит Марии: «Мария, не уходи! Мария, ты останешься здесь, ты будешь сидеть в комнате и шить, я хочу держать тебя в своем доме и знать всегда, что ты делаешь, Мария». Потому что у Викки это выросло в страсть. Если бы Мария не шила у нее днем, Викки явилась бы ночью в «Гарем» — с нее бы сталось! — явилась бы с полицией и потребовала бы его закрытия, потому что там совращают малолетних. В числе малолетних — ее братец! Она как сумасшедшая грозила этим Марии и во сне, конечно, шепчет то же самое.

Замечательно, что даже у Бойерлейна были все шансы увидеть во сне Марию. Он все больше и больше убеждался в ее значительности с тех пор, как сам подстроил, чтобы синий камень был найден в ее швейной корзинке. Это привлекло к ней его внимание. С этого времени он стал приглядываться к ней. Викки, умолчавшая перед ним о ребенке, конечно не сказала ему ни слова и о баре. Но несомненно он успел заметить, что Мария сильно изменилась. Если привратник Альфред не ошибся, синдика недавно даже видели в одном из задних отделений «Гарема»: он постарался остаться незамеченным, но следил за Марией.

Мария сама едва этому верила — о Бойерлейне и всем прочем: о Викки, Курте, Адели — неужели все это правда? Студеный ветер с моря шел навстречу ей, полицейский давно остался позади. «Я — девушка из Вармсдорфа на Балтийском море, — уговаривала себя Мария. — Я была бедным ребенком из самого низшего слоя. Нашу хибарку смыло прибоем. Море унесло и моего отца. Раньше оно унесло мою маленькую сестричку. На каменном молу еще стояли рядышком два башмачка, когда ее уже не стало». «Приластился лис и Зайку загрыз», — пел в ней детский голос.

«Я стала портнихой, потом батрачкой, и моим другом был Минго, всегда один лишь Минго. Не в укор другим — что же поделаешь, мне больше никто не нужен! Я иду к своему ребенку, он мой». Она зашагала быстрее. «От других мне ничего не надо, мне бы только зарабатывать свой хлеб, зарабатывать на теплые одеяльца для ребенка, на молоко, на мягкие ботиночки — тяжелым трудом!»

Мария знала, что на Адель она работала точно так же, как раньше на крестьянина. Посетители что тут, что там требовали того, что можно получить за свои деньги, — разницы никакой. Мария, возвращаясь домой между четырьмя и пятью часами утра, ступала так же твердо, как в былые дни, когда в этот самый час она вставала. В ее поступи проявлялись одновременно неосмотрительность и сила. Минго, бывало, говорил: «Ты что ни шаг, то падаешь!» Она скользила у его бедра, сникала в его объятия — вновь и вновь, такова была ее поступь.

В утренней свежести 15 мая, когда минута проходила за минутой и никто не попадался навстречу, Мария вдруг почуяла силу, пробудившуюся в ней, когда, казалось, она могла только падать — падать и сама себя подхватывать. И в первый раз она почувствовала, почему заняла свое место среди людей — не потому, что хотела, и уж наверное не потому, что стремилась к этому. Но люди увлекли ее за собой. Каким же образом? Они погрешали против нее и потом уже цепко за нее держались. Как же это получилось? Мария видела, что Викки стала другой и что Курт теряет почву под ногами. Между тем ее собственные крепкие ноги шагают быстро. Она чует в себе пробудившуюся силу.

Уже открывая наружную дверь, Мария услышала, что ребенок кричит. Она пришла в ярость: ведь она платит госпоже Цан за то, чтобы та по ночам присматривала за ребенком! Крик доносился не из ее собственной комнаты, Мария опрометью бросилась через кухню и только в узкой спаленке включила свет. На кровати лежал ребенок, рубашечка на нем задралась, одеяло совсем сползло. Растянувшись на полу, полуодетая спала госпожа Цан. Мария была в таком бешенстве, что принялась трясти женщину, еще не взявши на руки ребенка.

Тело хозяйки можно было поворачивать без сопротивления, она была смертельно бледна, дыхания не уловишь — только запах, отлично знакомый Марии. Она подумала было, что женщина мертва, но ярость ее при этом не улеглась. Притащить ребенка сюда, в затхлую конуру! Мария трясла бесчувственное тело хозяйки и кричала на нее, между тем как ребенок плакал. В дверях уже давно стояли обе голландки в грязных халатах, с серыми одутловатыми лицами и серыми крысиными хвостами на затылках.

Мария подняла, наконец, глаза. Она угомонилась в то самое мгновение, когда замолк ребенок. Однако тотчас же она только пуще вскинулась:

— Ушей у вас, что ли, нет? Ах вы старые стервы! Мой ребенок надрывается всю ночь в конуре, а вы нарочно не посмотрите! Стервы!

— Чего вы от нас хотите, фрейлейн? Мы с вас ничего не получаем, — проговорили они обе по очереди, не перебивая друг дружку.

Мария раскричалась громче. Они же, словно ничто не могло их сбить, продолжали:

— Вы нам запретили, фрейлейн, ухаживать за вашим ребенком. Вы сказали, что побьете нас, когда мы однажды ночью бескорыстно и благородно перенесли его с кроваткой и со всем в нашу мастерскую, где мы всегда вытираем пыль и прыскаем водой и у нас пахнет сосновым настоем.

— Да вы, стервы, тонете в грязи! — крикнула Мария, но против их спокойной, ровной речи резкость была бессильна. — Что вы сделали с госпожой Цан? — орала Мария. — Вы способны на все, потому что хотите захватить квартиру, когда ее пустят с молотка. Вы думаете, я не знаю, откуда у вас деньги!

Деньги они получали от Викки! Замечательно только, что они не стали этого отрицать.

— Конечно, госпожа директорша очень добра. Наше консульство о нас печется, госпожа директорша нам дает, но и мы благонадежные женщины. Деньги у нас в хороших руках. Мы не пьем…

Они показали обе враз двумя бесцветными пальцами на распростертое тело. У Марии отнялся язык. Запах спирта она уже раньше узнала, только не хотела верить. А речь соседок текла и текла, уныло и бесперебойно.

— Эта набожная женщина пьет, — говорили они хладнокровно, по-прежнему одна за другой.

Мария в ужасе успела сообразить: Конечно! Вот что происходило с госпожой Цан, когда я думала, что она молчит часами, потому что внутренне беседует с богом! Хороша же я! Умею распознать по человеку, когда ему суждено умереть, а пьяница так меня провела! Я однажды сама купила ей рому, потому что у нее «с чего-то засосало под ложечкой».

— Мы тоже славим бога, — заявили поочередно голландки, — за его милостивое заступничество через наше консульство и через госпожу директоршу. Но мы не пьем. Мы считаем, что лучше не пить, — повторяли они одна за другой — тупо, упрямо и со скромностью, раздражавшей Марию.

Но что тут возразишь? Она спросила наконец:

— Очевидно, госпожа директорша платила вам деньги, обязав вас следить за моим ребенком. Почему же вы дали ему кричать?

— Нет, следить мы не обязывались. Мы последили бы все-таки по доброте сердца… Да, по доброте сердца, — подтвердила вторая. — И еще потому, что ребенок своим криком не дает нам спать. Но…

Первая угадала, какое здесь разумелось «но».

— Вы сказали, фрейлейн, что вы нас побьете, а вы сильная девушка, мы не хотим, чтобы нас избили. Конечно, у вас тяжелая профессия. Когда светает, мы слышим, как вы входите в квартиру, вы не даете себе труда соблюдать тишину. Но мы вас не корим.

Они все время взаимно подтверждали свои слова.

— Нет, мы вас не корим. Мы убеждены, что ваша тяжелая профессия принуждает вас пить много вина. Но вы молоды и вино не валит вас с ног, как эту набожную женщину, напротив — вы от него становитесь еще сильней и опасней… Да, еще сильней и опасней.

— А ну, убирайтесь вон! — сказала Мария в изнеможении.

Тотчас две кургузые фигурки склонились перед ней, и обе одновременно поворотили спины.

— Стойте, — окликнула Мария. Она бросилась вперед, схватила обеих женщин за плечи, повернула их и опять со всей яростью закричала в их замкнутые лица: — Сознавайтесь, за что Викки дает вам деньги? Сознавайтесь, стервы!

— Мы просим извинения, — отозвались они терпеливо. — Госпожа директорша меньше доверяла набожной женщине, чем вы, фрейлейн. Вы нас не стали бы слушать, а она выслушала. Она давала нам деньги только из осторожности. Если из-за пристрастия этой набожной женщины к водке с вашим ребенком что-нибудь приключится, все-таки мы обе тут на месте.