На лестнице Минго встретился с юным Куртом, который был не в лучшем состоянии, чем он.
— Майер, — сказал Минго, — я знаю, что ты пришел за Марией. Но сейчас у нее температура сорок, мы пока что — добрые друзья. Понял?
Курт сел на ступеньку и разразился слезами. Минго достал платок и высморкался, — лишь бы что-то сделать. Время шло, а они, изнеможенные, убитые отчаянием, сидели оба в бездействии, пока не послышались внизу шаги. Тогда они поспешили коротко договориться.
— Ты остаешься дома, — решил Минго. — Тебе скорее, чем мне, удастся выведать, если тут затеют что-нибудь против нее.
— Я ненавижу Викки!
— Только ты не беспокой Марию! Она сейчас не перенесет ни малейшей грубости с чьей бы то ни было стороны. Смотри же!
— Смотрю в оба.
Минго больше ее не видел, и так тянулось четыре недели. Только через Курта, которого он каждый раз вызывал из дому, он узнавал, в каком она состоянии. Несколько дней она была на пороге смерти. Курт сам только через щелку в дверях отважился взглянуть на нее, лежавшую под одеялом. «Она еще очень-очень красная», — так сообщал он. Оба понимали: скоро она станет совсем белая. Но смерть мешкала, пока не уступила места медленному выздоравливанию.
— Как нам поставить Марию на ноги? Она еще не скоро сможет вернуться в кафешантан.
— Ей это и не нужно будет, — возразил Минго, забывая осторожность. («Какое Майеру дело?» Счастливый победитель не мог больше сдерживаться.) — Мария поправится у нас дома в Вармсдорфе, и как только мы поженимся, я верну ей ребенка!
— Этого ты не сделаешь, — сказал сквозь зубы Курт, скорчив «свирепое лицо». — Не для того я старался. Вся эта история с Аделью! Вы — господа, а я — жалкий кули? Нет! Или Мария, или… — Он не досказал. — Вот увидишь, как она поступит сама.
Пожатием плеч он дал понять, насколько больше он, а не отсутствовавший Минго, связан теперь с Марией — через ребенка, ресторан, завещание Адели и все, что они за это время пережили вместе, даже через его предательство — его, не Минго.
С Аделью Курт имел объяснение касательно Марии, после которого самочувствие Адели отнюдь не стало лучше.
— Если Мария умрет, то по твоей вине. Смотри ты у меня!
— Нам всем суждено умереть, — сказала Адель, проборовшись достаточно долго, чтобы тем самым снять с себя ответственность. — А моя миома? Мне уже поздно делать операцию. Ослабело сердце — из-за моей профессии, думает врач. Если я лягу в клинику, то лишь на собственный страх и риск. Мария молода, смерть не так-то легко управится с нею, а если и случится что, о ней хоть будут плакать!
На расспросы своих служащих она отмахивалась и отвечала, что Мария в отъезде, хотя никто этому не верил; Курт же позволял себе кое-какие намеки, только когда бывал пьян, но и тогда из его слов ничего нельзя было заключить. Пьяный он врал еще лучше, чем трезвый. Все же в «Гарем» проникли слухи. Буфетчицы тайно распространяли их среди завсегдатаев, справлявшихся о Марии; ее любили. В то же время они недоверчиво относились к посторонним, когда те проявляли любопытство. Среди текучей клиентуры опять замелькали физиономии шпиков. Адель замечала, что успех ее ресторана растет тем вернее, чем больше ходит толков о его темной закулисной жизни. Эти слухи уже не были домашним делом, в которое посвящался узкий круг завсегдатаев. «Гарем» благодаря необычайному приключению с одной из здешних буфетчиц сделался знаменит на весь Берлин.
Что миома! Что смерть и что полиция! Адель уступила настояниям своего пианиста, Эрнста Радлауфа: впечатлительного и честолюбивого юношу судьба Марии вдохновила на новую песенку, и он решил, что она во что бы то ни стало прозвучит с эстрады — если не в «Гареме», то где-нибудь в другом месте. «Где-нибудь!» Эта мысль для Адели была нестерпима. Радлауф был ее созданием. «Невеста моряка», впервые спетая ею, вышла за стены «Гарема», проникла даже в провинцию! «Никто, кроме меня, не исполнит первым «Зов ребенка»!»
Две-три недели ушли на подготовку. Адель была больше уверена в успехе, чем автор. Песенка переделывалась по ее указаниям, они репетировали сперва вдвоем, потом с оркестром в дневные часы, при закрытых ставнях. Но настал, наконец, вечер, когда все дозрело.
К одиннадцати часам все места в ресторане были заняты. Швейцар больше никого не впускал. Чувствовалось напряжение. Для маленькой подруги композитора оно перешло в страх, Лотта спряталась. Другое дело Адель, она, наоборот, обеспечила себе эффектный выход. Балет ушел, танцы и музыка на несколько минут прекратились; перестали даже подавать. Затем она вышла на эстраду.
Молчание. Можно было видеть только женщину бесформенного телосложения; казалось, она двигается лишь потому, что ее последние силы жалобно просят, чтобы их применили. Как еще она взобралась на подмостки! Безжалостная молодежь готова была громко рассмеяться, но публика не дала.
— Эрни, это мой шедевр, — шепнула Адель аккомпаниатору.
В это мгновение электричество в ресторане погасло, прожектор освещал только лицо Адели.
Она подала его карикатурой на себя самое. Живые змеи извиваются по лбу, белый подбородок очерчен кровавыми линиями, полузакрытые глаза мерцают гнилостным светом. «Наша добрая Адель в образе ядовитого цветка!» — думали ее знакомые и все-таки поддались впечатлению. Но вот она открыла рот — он неправдоподобно увеличен гримом, зубов не видно, — и этот рот хрипло произнес: «За горсть монет я продала дитя». Последовала увертюра — Эрни с оркестром.
Резко очерченная голова, рыжеволосая, охваченная мраком — ужас тьмы, — запела, если назвать это пением. Только того и можно было ожидать, что у нее окажется сильный, грубый, пропитой голос. Однако очень скоро голос прояснился, он перекрыл оркестр и зазвучал так свободно, что делалось страшно.
За горсть монет я продала дитя.
Крестины справила, а день спустя
Малютку увозили на закате
В двенадцатицилиндповом «фиате».
Оставь, к чему рыдать?
Ведь неизбежно мать
Должна дитя продать!
Растратил золото любовник мой.
Я брошена. Брожу в ночи хмельной,
Ищу дитя, отчаяньем объята,
И слышу нежный голос из «фиата»:
«Родная, брось рыдать!
В семье банкира, мама,
Я стану светской дамой!»
Застыло сердце. Мрак в душе царит!
Моей тоски и спирт не заглушит!
А голос из «фиата» — боже, боже! —
Всегда звенит в ушах, твердит все то же:
«Родная, брось рыдать!
Я стану важной дамой
И буду, мама,
На всех плевать!»
Певицу не прерывали — удивительно! — царивший полумрак не побуждал публику безнаказанно сыпать остротами. Так владела ею Адель. Наконец отрезанная голова медленно и выразительно закрыла глаза и рот. Змеи на лбу встали вертикально над переносицей и застыли. Голова была мертва. И сразу зажглось электричество.
Стареющая женщина, любимица публики, стояла на эстраде и принимала аплодисменты, частью искренние, частью нарочито преувеличенные. Тем не менее искушенная опытом Адель знала, что ее выступление удачно; она сказала Эрни Радлауфу: «Номер сделан» — и выводила его раскланиваться снова и снова. Успех неизбежно выродился в бесчинство, но Адель разъяснила своему партнеру:
— Ничего, Эрни, сейчас они фиглярничают, а все же их пробрало до мозга костей…
Адель была внутренне уверена, что у слушателей, пока она пела, явилось понимание жизни, которое потом сразу исчезло.
Оглядывая все лица в зале, Адель встретила одно, совсем нежданное. Мария! Она сидела на табурете перед стойкой Нины, точно гостья, и слушала песню о своем ребенке. Кроме Нины, до сих пор ее узнала только Адель, да и та сомневалась. Она подошла к ней.
— Мария?
— А что вас удивляет? — ответила Мария. — Я не умерла. Скоро опять поступлю к вам. Пока что меня еще держат в санатории, в Груневальде{21}.
— Значит, налаживается? Очень рада!
— Они мне за все заплатят!
— У тебя в самом деле отобрали ребенка?
— Мне его скоро вернут. Разрешите еще коньяку?
— Ты пьешь теперь, Мария?
— Нет. И я не продала своего ребенка. И не станет он светской дамой, потому что он мальчик.
— Это так поется.
— Я хотела только послушать песенку и видеть ваш чудесный успех, госпожа Фукс. Поэтому я встала и оделась.
На ней был осенний выходной костюм, но сидел он мешковато: Мария похудела. У нее было теперь узкое лицо и тонкие, длинные ноги.
— Можешь остаться такой, — высказалась Адель, но при том переглянулась с Ниной.
Обеим не понравился ни внешний вид Марии, как ни была она сейчас красива, ни вся ее повадка и в особенности голос. Им оставалась неясна сущность перемены, слишком она смущала.
— Ты видела Курта?
— Кто такой Курт? Ах, да, наш Курт.
— Я думаю, он не прощает мне успеха и поэтому сегодня не показывается. Он хочет быть здесь единственным властителем. Но мы еще посмотрим! Где твой Минго?
— Минго? У нас дома.
— Дома, когда ты больна? Мальчик неправильно себя ведет. В этом отношении Курт все-таки рыцарь, не отходит от меня ни на шаг. Но он за это время навестил тебя хоть раз?
— Еще бы! — сказала Мария, но каким-то новым голосом — не возьмешь в толк.
Адель утратила всякую уверенность — Стрелять в тебя! Уж это, во всяком случае, не было сговорено между мной и… ею!
И она тут же завязала громкий разговор с гостями.
— В самом деле, — сказала Мария Нине. — Факт! Я вижу по людям, когда они должны умереть.
— Песенку ты прослушала, — ответила ей приятельница, — теперь поезжай-ка лучше в свой санаторий. Если другие тебя увидят…
Но буфетчицы были чрезвычайно заняты, и никто в зале не обращал внимания на Марию. «Может быть, из-за ее мешковатого осеннего костюма? — раздумывала Нина. — Надвинула шляпу на лоб и смотрит из-под полей лишь на коньяк, но дело не только в этом. Ни одна душа ее не узнает», — решила Нина и, охваченная страхом, крикнула рассыльному, чтобы тот нашел такси.