Он был благодушен и приветлив, еще почти черные волосы обрамляли его выстриженный затылок, на лице оливкового цвета блестели, подобно топазам, яркие карие глаза.
— Вот душистый тимьян, — прибавил он, — предлагая ей букет полевых трав.
Хор юных голосов раздался из храма.
— Это послушники. У нас их пятнадцать человек.
Он проводил посетителей до монастырской стены.
На плотине, у подножия кипариса, сломанного грозой, добродушный францисканец, указывая на острова, превозносил богатство их растительности и перечислял все виды местных плодов в связи с временами года, обращая их внимание на барки с новой зеленью, плывущие по направлению к Риальто.
— Laudato si, mi signore, per sora nostra matre terra! — произнесла женщина, держа в руках цветущую ветку.
Францисканец, растроганный красотой этого женского голоса, замолчал.
Высокие кипарисы окружали монастырскую ограду, и два из них, самые старые, носили следы молнии, сокрушившей их вершины и попортившей стволы. Их неподвижный контур выделялся на гладкой поверхности луга и моря, сливавшихся на горизонте. Бесконечное зеркало вод было совершенно спокойно. На дне, подобно несметным сокровищам, просвечивали водоросли, болотные кустарники казались янтарными ветками, песчаные отмели переливались перламутром. Опаловое море не отличалось от плавающих в нем медуз. Глубокое очарование разливалось по пустынной местности. Неведомо откуда доносилось пение крылатых обитателей неба и мало-помалу замирало в священной тишине.
— В этот час на Омбзонских холмах, — сказал похититель ветки, — около каждой маслины, будто сброшенная одежда, лежат вязанки срезанных ветвей, и дерево кажется еще более стройным, так как эти ветви прикрывают выбивающиеся из-под земли корни. Св. Франциск проносится мимо, одним мановением своей руки смягчая боль израненных деревьев.
Капуцин перекрестился и стал прощаться.
— Христос с вами!
Посетители провожали его взглядом, пока он не исчез в тени кипарисов.
— Он обрел мир, — сказала Фоскарина. — Не правда ли, Стелио? Какое спокойствие в его лице и в голосе. Посмотри на его походку.
Полосы света и тени чередовались на его бритом затылке и на его рясе.
— Он дал мне кору сосны, — сказал Стелио. — Я хочу послать ее Софии, она очень религиозна. Вот, понюхай: смолистый запах уже пропал.
Она приложилась к реликвии, как сделала бы София. Пусть уста любящей сестры коснутся этого места.
— Да, пошли.
Молча, с опущенными головами они последовали за человеком, который обрел мир, и направились к берегу, пробираясь сквозь ряды кипарисов, увешанных шишками.
— Неужели тебе не хочется повидаться с ней? — с робкой нежностью спросила Фоскарина у своего друга.
— Даже очень.
— А с матерью?..
— Конечно, всем сердцем я стремлюсь к ней, ведь она ждет меня каждый день.
— А ты не собираешься поехать к ним?
— Да, может быть, и поеду.
— Когда же?
— Право, еще не знаю. Но мне бы очень хотелось повидаться с сестрой и матерью. Очень, Фоскарина!
— Почему же ты не едешь? Что же тебя удерживает?
Он взял ее руку, повисшую вдоль тела. Они продолжали так идти дальше. Косые лучи солнца падали справа, и тени их на траве рука об руку двигались рядом с ними.
— Говоря сейчас об Омбзенских холмах, ты верно думал о холмах своей родины. Об этих обрезанных ветвях олив я слышу уже не в первый раз. Я помню, ты как-то рассказывал мне о стрижке… Ни в какой работе не встречает земледелец такого глубокого проявления безмолвной жизни, как среди деревьев. Когда он стоит перед грушей, яблоней или персиком, держа в руках серп или нож, иногда способствующий росту, иногда причиняющий смерть, то, кроме опасности, приобретенной им жизнью между землей и небом, его должно осенять еще и откровение свыше. Дерево переживает кризис, все его соки приливают к разбухшим почкам, готовым раскрыться. Человек с его смертоносным оружием должен поддерживать в нем равновесие во время таинственного акта оплодотворения! Деревья еще не ведают ни о Гезиоде, ни о Вергилии, они живут лишь с целью давать цветы и плоды, каждый побег — это живая артерия, как на руке самого оператора. Которую же срезать? Свежие соки залечат ли рану?.. Так ты рассказывал мне однажды о своем винограднике. Я помню. Ты говорил мне, что все раны должны быть нанесены с севера, чтобы солнце не видело их.
Она вспоминала слова молодого человека, когда он прибежал к ней, весь запыхавшийся во время грозы, только что перенеся на своих руках тело героя. Он улыбнулся, продолжая держать любимую руку. Цветущая ветка распространяла аромат горького миндаля.
— Помню, — сказал он. — И Лаимо, толкущего в ступе известку для раствора св. Фиакра, и Софью, разрезающую куски жесткого полотна для перевязки самых широких ран после прививки…
Он ясно видел перед собой крестьянина на коленях, растирающего в каменной ступе бычий навоз с глиной и ячменными зернами, по рецепту старинных мудрецов.
— Через десять дней, — продолжал он, — весь холм со стороны моря превратится в розоватое облачко. Софья в своем письме напоминает мне об этом… Она больше тебе не являлась?
— Она и сейчас с нами.
— Сейчас она сидит у окна и смотрит на море, освещенное закатом, мать сидит около, опершись на руку щекой: «Не едет ли Стелио на этой парусной лодке, что стоит там, против мельницы, дожидаясь попутного ветра? Он обещал мне приехать неожиданно морем на парусной лодке». И сердце ее замирает.
— Ах, зачем же ты заставляешь ее ждать напрасно?
— Да, Фоска, ты права. Целые месяцы я могу жить вдали от нее, не чувствуя пустоты. Но вдруг наступает момент, и тогда мне кажется, что для меня нет ничего на свете дороже этих глаз, тогда какой-то уголок моей души наполняется неутешной скорбью. Я слыхал, что тиренские моряки называют Адриатическое море Венецианским заливом. Я говорю себе сегодня, что мой родной дом стоит на берегу залива, и он кажется мне более близким.
Они подошли к гондоле и бросили последний взгляд на священный остров с устремленными к небу кипарисами.
— Вон канал Трех Гаваней, ведущий в открытое море! — сказал он, полный тоски по родине, уже воображая себя на парусной лодке, на пути к берегу, покрытому кустами тамариска и черники.
Они поплыли. Долгое время прошло в молчании. Небесная гармония царила над благословенным архипелагом. Лучи солнца тонули в водах, и воздушная мелодия парила над землей. На фоне роскошного заката Буран и Торчелло казались двумя затонувшими кораблями, затянутыми песком.
— План твоего произведения теперь закончен, — продолжала она нежно и убедительно, тогда как сердце мучительно билось в ее груди, — и тебе необходим покой. Ведь ты больше всего любишь работать дома? Нигде не успокаивается так твое волнение. Уж я знаю.
— Да, — сказал он, — когда мы обуреваемы жаждой славы нам представляется, что деятельность художника похожа на осаду крепости, что звуки барабана и воинственные крики действуют возбуждающе, тогда как ничто так не благоприятствует работе, как абсолютная тишина, непобедимое упорство, напряженное стремление всего существа к Идее, которую оно хочет воплотить и заставить восторжествовать.
— Ах, так это тебе знакомо! — вскричала она.
В глазах ее блеснули слезы, в голосе его слышались теперь мужественная воля, стремление к духовному могуществу, твердое решение превзойти самого себя и выйти победителем из жизненной борьбы.
— Так это тебе знакомо!
Она вздрогнула, почувствовав подвиг, в сравнении с этим мужественным решением все остальное казалось ничтожным, и слезы, выступившие на ее глазах, когда она принимала букет, показались ей слабостью, по сравнению с настоящими слезами, делавшими ее достойной своего друга.
— Иди же с миром, вернись к родным берегам и в родные объятия. Зажги свою лампу, наполненную маслом твоих олив!
Губы его были сжаты, брови сдвинуты.
— Любящая сестра снова придет заложить травкой трудную страницу.
Он опустил голову и задумался.
— Ты отдохнешь в разговорах с нею, сидя у окна, может быть, вы снова будете смотреть на стада, блуждающие по лугам и горам.
Солнце почти скрывалось за гигантской крепостью доломитов. Группа облаков, поминутно вспыхивающая багрянцем заката, похожим на кровь, в беспорядке неслась по небу, как будто там происходило сражение. Море казалось продолжением поля битвы, разгоравшейся среди неприступных башен.
Небесная мелодия потонула во мраке вместе с оставленными далеко позади островами. Над заливом веяло зловещим великолепием сражения, и, казалось, тысячи знамен склонялись к его водам. В напряженной тишине чудилось ожидание призывного звука королевских труб.
После продолжительного молчания он медленно произнес:
— А если она меня спросит о судьбе девственницы, читающей жалобы Антигоны?
Женщина вздрогнула.
— А если она меня спросит о любви брата, раскапывающего развалины?
Страшный призрак восстал перед глазами женщины.
— А если на той странице, где она положит листик травы, будет исповедь трепещущей души, ее тайной безнадежной борьбы с ужасным недугом?
Объятая ужасом женщина не находила слов. Они оба смолкли и пристально смотрели на остроконечные вершины горной цепи, охваченные пламенем заката, будто только что погруженные в огненную стихию. Это величественное зрелище, возникшее среди вечного пустынного пространства, будило в них сознание таинственной неизбежности и смутного непобедимого ужаса. Венеция тонула во мраке среди этих огненных видений, окутанная фиолетовой дымкой, с выступавшими из нее мраморными колокольнями — хранительницами бронзы, призывающей к молитве смертных.
Но все эти сооружения, созданные руками людей, для своих обычных потребностей, и сам древний город, утомленный веками кипучей жизни, со своими мраморными и бронзовыми развалинами, все, над чем тяготело бремя лет и воспоминаний, все, обреченное смерти, казалось теперь ничтожным наряду с громадными вершинами Альп, тысячами неподвижных скал, уходящими в небо, наряду с необъятной пустыней, ожидающей, быть может, появления юной расы Титанов.