Том 5. Двадцать первый век — страница 24 из 32

ты там же, ты тот же, ты просто меньше говоришь.

Но это ты.

Смешно, да?

А еще эти попытки судорожно набрать эрудицию.

Срочно: Ницше, Спиноза, Шопенгауэр, Павич, Кундера, снова Гоголь, снова Чехов и для досады – детектив.

Ну да, ну все игра в бисер, в чужой, тяжелый, внутренний бисер.

Проникновение за семь печатей.

Проклятия в свой адрес...

И Чехов, Чехов...

Ну как же, для культуры, для языка, для стиля...

Казалось бы, уж сколько читано, уж сколько пройдено. Оглянулся – ты там же.

Как будто не читал.

Хоть бы стал лучше, сволочь.

По-прежнему, чтоб не обидеть, приходит вовремя.

Денег не одалживает ни сам, ни самому.

Прочитанное стирается ввиду ненужности.

Как английский.

Хотя три раза ходил на курсы – «лэгс», «хэнд», «ай си», «май хард» – и ни черта.

Выветрилось, как математика, как пунктуация, как второй юношеский по гимнастике.

Жизнь требует другого.

Отложил книгу, слез с кровати, вышел из читальни – и опять там же на радость Президенту.

Смешно, да?

В «аспекте койки» – как сказал мой друг Ганапольский актрисе Светлане Крючковой – все без изменений!

Курица прожила свое и бульоном укрепила здоровье автора.

Столько сменилось дней рождения!

Столько отмелькало международных женских дней!

Столько просвистело секретарей ЦК и президентов!

И так мало изменилось.

Смешно, да?

Скорый поезд отправился в дорогу, тепловоз гудит, ветер свистит, за окнами мелькает, вышел из вагона – там же.

Смешно!

Игра на время, не на расстояние.

Ты вышел из вагона таким, каким вошел, но встретили тебя уже другие люди.

Здравствуйте, спасибо, что пришли.

Смеркалось

А тут товарищ пришел – без кола, без двора, без денег, без семьи и без одежды.

– Ты так ничего и не достиг, – сказал он мне. – Берись за что-нибудь серьезное. Возьмем меня…

Его брать не хотелось… Кого угодно...

– Тогда возьмем тебя…

Взяли меня и выпили… И обсудили мои дела, мои несчастья, моих детей, мою жену, мой дом, просто потому что они были.

Хотели перейти к нему.

Не перешли… Он не представил предмета обсуждения…

Снова приступили к моим делам.

Пошли в кафе, продолжили.

К нам подсели… За нас платили.

Мы обсудили только половину моих дел.

Мешали. Целовали. Вспыхивали.

Спрашивали:

– Кто это?

Я говорил:

– Мой друг.

Я был весь в блестках от животиков.

– Так нельзя, – сказал он, очищая мое лицо от блесток. – Создай хоть что-нибудь серьезное... Ты гибнешь…

Я ему поверил. Он все прошел… Три дня я пил. Поссорился с женой. Тошнило… Сел за стол и написал: «Смеркалось…»

Потом валялся… Потом пил. Потом валокордин… Потом рассол… Потом отраву одной тетки с ведрами, потом был мануальщик с нехорошими руками, мял тело серое…

От «смеркалось» у меня мутилось, колебалось, и тошнилось, и рвалось… Другого начала так и не придумал…

Смеркалось… Темнело… Розовело… Валялось…

Когда интригами не мыслишь и никого не отравил, не убивал старух от пуза веером из автомата, не давил мужчин бульдозером, не писал сверху на толпу, не занимался сексом в людном месте – пустая жизнь. Ни вспомнить, ни продать.

Конечно, хочется не только выступать, но и руководить, и быть деловым, и строить, и производить, и обучать, лечить.

Но я-то, к сожалению, умею лишь одно.

И, к счастью, это делаю.

Другого нет.

И страдаешь.

И переживаешь.

И тянешься, и учишься, а не умеешь.

И сколько раз я начинал серьезный труд, я выводил: «Смеркалось» – и ждал слов.

Они не приходили.

Или: «Однажды голубым воскресным утром» – и снова ждал.

Уже дошел до стука в дверь.

То есть: «Однажды утром вдруг постучали».

Долго возился со словом «вдруг». Если стучат, конечно «вдруг».

Я уже доходил до фразы: «Знойное лето сменилось дождливой осенью» – и ждал, что подскажет этот необычный оборот.

Кроме продолжения: «Дождливая осень сменилась снежной зимой, прохожие скользили на работу. А на работе все замерзло. Только рассвело – давай смеркаться… То есть смеркалось весь день. Стало опасно... Федор взял разводной ключ и вышел на улицу».

Это уже опасно. Когда выходит Федор, всегда опасно. Даже когда он не выходит, а просто берет разводной ключ.

Сколько он этим ключом натворил… После его ключа не работает кран, телевизор, жена, сосед. Федор сел в тюрьму. Ключ перешел к сыну.

Федор сидит, я сижу. Ждем продолжения.

Смеркалось, мать его… По-прежнему… Нет, светало… Да, светало. Снежная зима сменилась холодной ветреной весной.

А Федор все сидит…

И правильно.

Принесли баланду – выпил.

Картошки вытряс в рот.

Сидит. Ждет, что будет дальше…

И я жду…

Ему хуже, он в тюрьме.

Пора освобождать…

Слова все не идут. Сюжета нет…

А он сидит…

Как я подумаю, что ему еще сидеть и ждать меня…

А я валяюсь на диване, жую, пью кофе, жду вдохновения – а он сидит.

К чертям!

Я так народу перебью невинного…

И эти тоже застыли в поцелуе в саду весной, когда смеркалось…

Уже светает, уже теплеет, а они стоят…

Я даже в их положение не хочу входить.

Столько суток в поцелуе – это ж потом не видеть, не хотеть, не целовать всю жизнь всех женщин…

А тут родители жены приехали… Да нет… Ко мне… Мы тут собрались за столом. А те стоят… А тот сидит. А автор пьет…

Не лезь в чужие судьбы… Пусть сюжетом им будет жизнь. И даст ее им женщина… Они сейчас и пишут, и рожают…

Опять смеркалось – хотя уже я в этом не уверен…

Не смеркалось, а реальный день клонился к вечеру, и солнышко сияло, и море синее, и крики отдыхающих, и все сияет празднично, а я пишу: «Смеркалось» – и тяжелею от натуги…

Ну, что дальше? Но!.. Вперед, кобыла… Ей от вечного «смеркалось» тоже тошно… И Федора бы надо выпустить, и тех двоих...

И ни черта…

Ну пусть стоят… А тот сидит… А автор спит…

Может, приснится... Берег. Ночь. Туман. Маяк. Весло. Багор.

И женщина, укутанная в шаль. Милиция. Патруль. Мужчина схвачен. Юноша в кустах. И на песке предмет, что утром будет найден студентом Гришей.. От чего он и скончается…

Вот от чего?..

Вот от чего?

Опять смеркалось…

Всё невпопад!

Я читал стихи и отвечал на звонки.

Я держал трубку, я читал в трубку.

И вечный бой.

Покой нам только снится.

И пусть ничто не потревожит сны.

Седая ночь,

и дремлющие птицы

Качаются от синей тишины.

– Птенчик, почему же ты не звонишь?

– Почему я не звоню, я звоню.

Простите нас.

Мы до конца кипели,

И мир воспринимали, как бруствер.

Сердца рвались. Метались и храпели.

Как лошади, попав под артобстрел.

. . . . . . . .

– Чего ж ты замолчал?

– Что, читать дальше?…

– Почему не звонил? Что делаешь?

– Ничего. Так…

– Чего это ты странный такой?

– Я не странный.

– Нет. Ты странный. Что произошло?

– Ничего.

– Ты что-то скрываешь.

– Нет, ничего, честное слово.

– Ну, что ты мне скажешь?

– Ничего… – Я прочел в трубку:

...Скажите ...там

чтоб больше не будили.

Пускай ничто

не потревожит сны.

...Что из того,

что мы не победили,

Что из того,

что не вернулись мы?..

. . . . . . . .

– Что ты там делаешь?

– Ничего. Просто…

– Я еду к тебе.

– Понимаешь… Я сейчас…

– Кто у тебя?

– Никого нет. Честное слово.

– Я тебе не верю. У тебя женщина.

– Нет, нет. Честное слово.

– Почему же ты не хочешь, чтобы я приехала?

– Почему я не хочу, я просто… Ну просто. Ну, я же читал тебе только что.

– Всё. Я еду.

– Ну Катя!

– Я еду…

– Приезжай…

Чужая душа…

Мусор

Я создан на потребу.

Для чьего-то удовольствия.

Для чьего-то огорчения.

Сижу в хламе.

Возвращаюсь в хлам.

Создаю мусор и погружаюсь в него.

Засыпаюсь и засыпаю.

Из дневного мусора в вечерний.

И возвращаюсь в свои слова.

Мусор – это то, во что не веришь.

А как все просто оказалось.

Все мертвое.

Компьютеры, автомобили, телевизоры, самолеты.

Всё корпуса, пока ты не войдешь и не заполнишь собою.

Круглое и прямоугольное.

Ты только примешь его форму.

Они продали только форму.

Они кричат нам – заполняй ее собой.

Вы имеете повтор себя.

И даже не повтор себя, а отпечатки своих слов и мыслей.

Но разлинованных, но собранных.

И это всё?

И это всё.

А это значит, что опять я должен в одиночестве без этого всего…

Без этого всего…

Без этого всего…

Без этого всего…

О чем я говорил.

Сидеть под шум волны и думать.

И переживать.

Смотреть на сына и переживать.

Его недетские желания.

Его прыщи.

Его неправду.

Его взгляд на меня.

Защиту его матерью.

Фальшивые звонки друзей.

И перебои пульса.

И шепот: «Мама, мама!»

И боль в своих ногах.

И красоту чужих.

И мысленно оглаживая их округлость.

И то, что они теплые, в отличие от всех фарфоровых и мраморных.

Да, просто теплые, прекрасные и теплые. Чужие.

И у щеки дыхание.

Вдруг. И по щеке губами медленно…

До рта. До губ. До мягких.

Из чужих в родные.

И плечи Митьки, когда он замирает: «Ну тискай, только побыстрей».

И солнце жарит.

И пахнет лес в жару.

И выжженный ковыль.