В одном месте узкая тропа на восемнадцать дюймов расширена каменной кладкой, а поскольку здесь крутой поворот, то ее в незапамятные времена обнесли деревянной оградой, сплошь обшитой досками. От ветхости доски расшатались и прогнили, а каменную кладку источило прошедшими недавно проливными дождями. Одной проезжавшей здесь молодой американке сильно не повезло: ее мул, оступившись на повороте, пустил задней ногой под откос всю источенную часть каменной кладки заодно с вывернутым столбом; рванувшись что есть сил, мул кое–как удержался на тропе, но на девушку в ту минуту жалко было смотреть: ее щеки могли поспорить белизной со снегами Монблана.
Тропа эта не что иное, как выемка, выдолбленная по стене обрыва; у путника под ногами каменный карниз шириной в четыре фута, а над головой каменный навес шириной в те же четыре фута, – все вместе напоминает узкую веранду; выглянув из этой галереи, путник видит перед собой на расстоянии брошенного камня такую же голую каменную стену, уходящую вверх и вниз и образующую противоположную сторону теснины или трещины. Чтобы увидеть подножие своей стены, путнику нужно лечь наземь и высунуть нос наружу. Я этого не сделал, потому что боялся испачкаться.
Примерно через каждые сто ярдов на особенно опасных местах поставлены декоративные ограды или заборы: но все они обветшали, а иные завалились в сторону пропасти и не внушают обманчивых надежд людям, нуждающимся в опоре. В одном месте от ограды уцелела только верхняя доска; какой–то юный англичанин, бежавший вниз во всю прыть, с размаху бросился к ограде и всей тяжестью облокотился на предательскую доску, очевидно желая заглянуть в пропасть; доска — ни много ни мало — на целый фут отклонилась в сторону пропасти! Я чуть не задохнулся от ужаса. Но что до юноши, то он только удивился и так же, махом, побежал дальше, как будто и не подозревая, от какой крупной неприятности он еле–еле избавился.
Альпийские носилки представляют собой обитую подушками коробку, прикрепленную к двум длинным шестам, или же кресло с подножкой. Их несут посменно дюжие носильщики. Сидеть в носилках удобно, и в них меньше трясет, чем в любом экипаже. Мужчину редко встретишь в носилках, ими пользуются женщины,— они сидит бледные–бледные, точно душа с телом расстается, смотрят обычно себе в колени и на пейзаж не обращают внимания.
Но особенно пугалась высоты лошадь, которую проводили мимо нас. на поводу. Бедняжка выросла на зеленой мураве Кандерштегской долины и впервые попала в такое страшное место. Она то и дело останавливалась, косила глазом на головокружительную бездну, широко раздувала ноздри, и ее селезенка екала так громко, как будто лошадь возвращалась со скачек. При этом ее все время била дрожь, как в параличе. Красивое животное казалось живою статуей, олицетворяющей страх, но сердце сжималось глядеть на ее страдания.
С этой погибельной тропой связана одна трагическая история. Бедекер со свойственным ему лаконизмом рассказывает ее в трех строках:
«Спускаться верхом на лошади не рекомендуется. В 1861 году графиня д'Эрлинкур, выпав из седла, свалилась в пропасть и убилась насмерть».
Мы заглянули вниз и увидели памятник, поставленный в ознаменование этого события. Он стоит на дне теснины, в нише, выдолбленной в скале, защищающей его от бушующих вод и бурак. Старик проводник, который все молчал, а на вопросы отвечал односложно, на этот раз проявляя необычную словоохотливость. Он рассказал нам, что графиня была юной и прекрасной — в сущности, еще девочка. Она незадолго до этого вышла замуж, то было ее свадебное путешествие. Ее молодой супруг ехал чуть впереди; одни проводник вел под уздцы лошадь графа, другой — лошадь графини.
— Проводник, что вел под уздцы графскую лошадь, — рассказывал старик, — случайно оглянулся, бедняжка сидела ни жива ни мертва и не отрываясь глядела в пропасть; и вдруг она медленно склонила голову, медленно подняла руки к лицу – вот так, прижала пальцами веки – вот так, потом покачнулась в седле, пронзительно вскрикнула, в воздухе только взвилось ее платье – и все было кончено.
И после паузы:
— Да, да, проводник все это видел, видел собственными глазами. Он видел все в точности так, как я рассказал вам.
И после следующей паузы:
— Да, да, он видел все именно так. Боже мой, это был я. Я и был тот проводник!
То было величайшее событие его жизни, не удивительно, что старику запомнилась каждая мелочь. И мы выслушали все, что он мог нам рассказать: как все произошло, и что было потом, и что говорили о печальном случае в народе, – поистине, это был горестный рассказ.
Мы находились уже на последнем витке штопора, как вдруг на высоте в сто — сто пятьдесят футов от подножья обрыва у Гарриса сорвало ветром шляпу и покатило вниз к крутой осыпи из щебня и осколков камня, сброшенных непогодою со стены обрыва. Не торопясь спустились мы вниз по осыпи, рассчитывая баз труда найти беглянку, да не тут–то было. Часа два провели мы в поисках – не потому что дорожили этой старой соломой, но из чистого задора, — мы понять не могли, куда она запропастилась в таком месте, где все просматривалось с первого взгляда.
Нe случается ли вам, читая в постели, положить разрезальный нож рядом, а потом вы его никак не найдете, если, конечно, он не с саблю величиной. Шляпа Гарриса по части упрямства могла перещеголять любой разрезальный нож, и мы махнули на нее рукой; зато мы нашли линзу от бинокля и, покопавшись в груде камней, постепенно обнаружили и другие линзы и металлическую оправу. Все это мы впоследствии отдали собрать, и владелец сорванца бинокля может получить назад свою потерянную собственность, представив необходимые доказательства и возместив нам издержки. Мы, собственно, надеялись найти и владельца и собрать его по частям, — это составило бы неплохой эпизод для моей книги; но на этот раз нам не повезло. Однако мы не отчаивались: оставались еще места, где можно было поискать как следует. Успокоившись на том, что владелец бинокля где–то здесь, мы решили переночевать в Лейке, а потом вернуться за ним сюда.
Мы сели, отерли пот с лица и стали толковать о том, что мы сделаем с останками, когда их найдем. Гаррис собирался пожертвовать их в Британский музей, я же предполагал отправить их вдове по почте. В этом разница между мной и Гаррисом: Гаррис все делает напоказ, тогда как для меня на первом плане — простое человеческое сердце, даже если такие чувства стоят мне денег. Гаррис ратовал за свое предложение — против моего; я ратовал за мое предложение – против предложения Гарриса. Постепенно разговор наш перешел в спор, а затем и в перебранку.
Наконец я сказал со всей свойственной мне твердостью:
— Мною решение принято. Тело получит вдова.
На что Гаррис ответил со свойственной ему запальчивостью:
— И мною решение принято. Тело получит музей.
Я сказал хладнокровно:
— Музей его получит, когда рак свистнет.
На что Гаррис:
— А вдове никакой свист не поможет, об этом позабочусь я.
После обмена кое–какими комплиментами я сказал:
— Уж больно ты хорохоришься, как я погляжу, насчет этих останков. Какое ты, собственно, имеешь к ним отношение?
— Какое отношение? Да самое непосредственное. Никто про них и знать бы не знал, кабы я не нашел бинокль. Труп принадлежит мне, и я сделаю с ним все что захочу.
Я был начальником экспедиции — следовательно, все открытия и находки принадлежали мне. Останки были моими по праву, и я мог настоять на своих правах, но, не желая портить себе кровь, предложил Гаррису разыграть их в орлянку. Я поставил на решку и выиграл, но то была победа впустую, ибо, хотя мы проискали весь следующий день, мы так и не нашли ни косточки. До сих пор не могу понять, что сталось с тем парнем.
Город в долине назывался Лейк, или Лейкербад. Мы спустились по зеленому откосу, поросшему горечавкой и другими цветами, и вскоре вышли на узкие улочки предместья и по лужам жидкого «удобрителя» зашагали к центру. Эту деревушку следовало бы вымостить или хотя бы устроить здесь перевоз.
Тело Гарриса представляло собой излюбленное пастбище серн: оно буквально кишело прожорливыми гадинами, вся кожа его, когда он раздевался, бывала покрыта сыпью, точно у больного скарлатиной. Увидев, что я направляюсь в харчевню под вывеской «Серна», он наотрез отказался за мной следовать. Он сказал, что в Швейцарии и без того хватает серн, и не к чему выискивать гостиницы, которые избрали их своей специальностью. Мне было решительно все равно, так как серпы ко мне равнодушны, у меня с ними чисто шапочное знакомство; но для успокоения Гарриса, мы отправились в «Отель дез Альп».
За табльдотом наблюдали мы такую сценку. Напротив сидел человек с угрюмой физиономией, и нe столько угрюмой, сколько надутой, и не так надутой, как свирепой, – не разбери–поймешь, а только заметно было, что он изрядно «заложил», но не хочет в этом сознаться. Он взял со стола закупоренную бутылку, и подержал наклонно над рюмкой и, отставив ее с довольным видом, сосредоточил свое внимание на еде.
Вскоре он поднес рюмку ко рту, но, конечно, она оказалась пустой. Озадаченный, он искоса посмотрел на соседку, почтенную седую даму, явно не способную ни на что дурное. Покачал головой, словно говоря: «Не похоже, чтобы она!» И снова занес закупоренную бутылку над рюмкой, боязливо водя по сторонам слезящимися глазами – не смотрит ли кто. Поев, он снова пригубил рюмку, и снова она оказалась пустой. Он искоса бросил такой обиженный и укоризненный взгляд на свою ничего не подозревающую соседку, что просто смех разбирал. Но дама знать ничего не хотела, кроме своего жаркого. Тогда он взял бутылку и рюмку, кивнул себе с понимающим видом, решительно переставил их налево от тарелки, снова налил, снова заработал ножом и вилкой, а потом уверенно взял рюмку — и опять она оказалась пустой.
Он остолбенел от удивления. Выпрямился на стуле и со скорбной миной воззрился сначала на одну, потом на другую соседку — обе деловито жевали. Тогда он тихонько отодвинул тарелку, поставил рюмку прямо перед собой и, придерживая ее левой рукой, начал наливать себе правой. На этот раз и он заметил, что оттуда ничего не льется. Он перевернул бутылку вверх дном — как есть ничего; и тут на лице у него появилась плаксивое выражение: «Ик!.. вылакали все до капли!» — пожаловался он сам себе. После чего, покорно отставив бутылку, продолжал есть всухомятку,