Друзья ученого не помнят, чтобы он хоть раз в жизни уезжал в отпуск, он говорил: «Дела…»
У него были нескончаемые музейные дела. Если он уезжал из Москвы, то опять же по музейным заботам. Два раза он был в Европе, изучал работу двадцати лучших естественных музеев и решил: «Наш музей должен быть на пять голов выше».
И он сделал его таким. Он решил не просто показать: «Живут или жили на земле такие-то птицы и звери». Он поставил задачу величайшей трудности: добыть, например, фазана, но такого, чтобы был намек на изменчивость вида, добыть лисицу, но с такой окраской, чтобы видно было: природа не застывает на месте.
А все экспонаты, поставленные в ряд, должны убедительно показывать непрерывную эволюцию всего живущего. И он находил редчайшие экземпляры животных и птиц. Ученые говорят: это может встретиться в миллионе случаев один раз. И он умел находить этого «миллионного» фазана, соболя, тетерева. О музее говорили, как о большой редкости мира.
Музей продолжал расти. Молодая Советская власть всячески ему помогала. Нарком просвещения А. Бубнов писал: «Дарвинский музей — ценнейшее культурное учреждение мирового ранга…» Контора «Союзпушнина» считала своим долгом при поступлении очередной партии мехов первым пригласить профессора Котса. Из сотен тысяч шкурок он отбирал нужные. Во всех музеях мира, вместе взятых, сегодня нет такой коллекции пушных зверей, как в дарвинском музее. И опять-таки подчеркнем: это не просто коллекция редкостей, это материальное, наглядное выражение одной из величайших идей биологии.
Музей создавался с благородной целью пропагандировать учение Дарвина. И он стал лучшим пропагандистом учения. Но в собрании заложено нечто, приобретающее сегодня особую ценность. Наука биология сегодня становится наукой номер один благодаря прорыву в таинственный мир загадок наследственности.
Ученые распутывают тончайшие шифры наследственности. Конечно, молекулярный уровень исследований требует каких-то «сопоставлений, увязок» с многообразием форм жизни, требует иллюстраций из понятного и знакомого нам мира природы. Откроем шкафы музея. Собиратель профессор Котс, может быть, и сам, не подозревая того, сделал величайший подарок современным генетикам. Вот они — примеры мельчайших наследственных изменений в природе.
Редчайшие систематизированные экспонаты могут служить иллюстрацией новых идей и сами способны дать идеи современной генетике. С этой стороны собрание музея, опередившее время, еще не оценено по достоинству.
Но даже и без этого… Послушайте, что говорили люди, посетившие музей. Это малая толика из огромного числа отзывов. «Обойдя все почти музеи Москвы и сопоставляя с другими, мне этот музей понравился больше других» — рабочий из Иванова Л. Кокошин. «Это есть нечто абсолютно единственное в мире» — Гарольд И. Кулидж (Кембридж). «Я был в Кембриджском музее… в музеях Лондона, Парижа, Праги, Копенгагена, Берлина и других городов Европы. Нигде нет ничего напоминающего то, что собрано Александром Федоровичем Котсом» — академик Е. Н. Павловский.
«Для меня это откровение» — доктор М. Д. Роопваль (Индия). «Я не знаю ни одного другого музея, который трактовал бы предмет таким же образом» — доктор В. Эдвардс (Англия). И так далее. Записи сделаны под впечатлением увиденного. И дело не только в редких коллекциях, дело в умении расположить и подать экспонаты.
«В музее я породнил природу и искусство». Это давало необычайный эффект воздействия. Это и объясняет обилие отзывов в старых пожелтевших тетрадках. В одной из записей ценность музея определена просто и точно: «Огромное национальное достояние».
Конечно, у большого ученого было много друзей и сподвижников. Он вел переписку с биологами всей земли, правой рукой его по работе в музее были талантливые, ныне живущие художники-анималисты Василий Алексеевич Ватагин, Алексей Никонорович Комаров. Из Калужской губернии, из крестьянской семьи, ходившей в Москву на заработки, выросла в музее целая династия художников-таксидермистов Федуловых. Два брата и сын одного из братьев, ныне живущий Дмитрий Яковлевич, сделали те самые тысячи прекрасных экспонатов, начиная от крошечных, величиной со шмеля колибри до слонов и белых медведей.
А теперь надо вернуться к началу этих заметок. Музей закрыт. Пылятся скрытые от человеческих глаз экспонаты. Непролазная теснота, сырость. Семь человек (нынешний штат музея) прилагают усилия, чтобы спасти от гибели большие ценности. Следует сказать теперь главное.
* * *
«Музею срочно нужно специальное помещение».
Эти слова были сказаны еще до войны. После войны тридцать ведущих ученых, докторов естественных наук, обратились в правительство со специальным письмом о нуждах музея. 6 апреля 1946 года было разрешено проектировать здание и были отпущены нужные средства. Решение не было выполнено. Сейчас даже трудно сказать, почему не было выполнено. Через десять лет по ходатайству множества людей было принято новое решение. Был заказан проект специального здания. Его выполнил архитектор Е. В. Козлов. Здание вполне отвечало задачам музея. В Москве, в районе Фрунзенской набережной, началось строительство. Это были счастливые дни для всех, кто знал музей. Хранитель музея в те месяцы не спал ночей, просматривал картоны, уточнял размещение коллекций в просторных залах. Газеты откликнулись на событие, которого долго ждали. «Нигде в мире, в том числе в Англии, на родине Дарвина, нет подобного музея. Строительство нового здания приветствуют ученые многих стран», — писали «Известия». Там же была опубликована заметка из Лондона. В ней говорилось о зависти англичан, которые не имеют столь значительного музея. И вдруг гром среди ясного неба: строительство прекратить! Мотив: «А зачем нам музей лучше, чем в Англии?» Очень возможно, что при решении посчитали: речь идет о музее, где собраны вещи, труды ученого. Но в том-то и дело, что это не «музей Дарвина» а музей дарвинизма!
Так или иначе строительство было прекращено. На этом месте возвели балетную школу Большого театра. И ходатаям музея надо было начинать все сначала. Те, кто знает последние дни Котса, помнят его слова: «Теперь все погибнет».
Да нет же, не должно погибнуть дело, нужное людям! В октябре 1964 года было принято еще одно решение: строить! Отпущены деньги, решено использовать прежний проект с некоторыми доработками, учитывающими достижения строительной техники. Строительство внесено в «титульный список». Все, кажется, хорошо. Но дело на прежнем месте.
Есть постановление Моссовета, есть десяток разных согласований, но Главное архитектурно-планировочное управление не может подыскать земельного участка в Москве. Обещались различные сроки: «Месячный срок, трехдневный срок». Все сроки прошли. Средства, отпущенные на 1965 год, не использованы. В этом году строительство опять внесено в «титульный список».
Но все идет по прежнему кругу. И потому совершенно необходимо обращение к министру культуры, председателю Моссовета, начальнику архитектурно-планировочного управления.
Уважаемая Екатерина Алексеевна Фурцева, уважаемый Владимир Федорович Промыслов, уважаемый Геннадий Нилович Фомин, за вами слово в этом многострадальном деле.
* * *
Дело нашей совести — найти достойное место ценностям, собранным для народа. Это нужно науке. Это нужно для просвещения — многие тысячи людей могут получить наглядный ответ на вопрос: почему он таков, окружающий нас органический мир? В Москве почти тысяча школ. Урок естествознания, проведенный в стенах музея, стоит многих часов занятий.
Стало быть, и простой хозяйский расчет говорит в пользу музея. Музей, так же как «Третьяковка», как Большой театр, может стать гордостью государства. Наконец, и уважение к подвигу человеческой жизни должно быть положено на весы. Иначе нельзя. Наше общество, как никакое другое, должно ценить человеческое бескорыстие, увлеченность и благородство в служении людям.
15 апреля 1966 г.
Микрофон на березе
Кто-то из журналистов сказал: приезжающий в Токио на неделю пишет книгу, пробывший месяц — пишет статью, живущий в Японии годы не берется писать. Что-то похожее происходит, когда хочешь рассказать о человеке: дольше знаешь — труднее искать слова.
Бориса Вепринцева я знаю пять лет. В первую неделю знакомства, когда он был биофизиком-аспирантом, я не мог написать, потому что он твердо сказал: «Не надо, будет мешать работе».
Я тогда спрятал блокноты, не стал расспрашивать.
Мы подружились. Сообща съедено много соли и много черствого хлеба в блужданиях по лесам, и хотя по-прежнему существует табу: «это будет мешать…» и я чувствую себя человеком, «прожившим в Японии многие годы», все-таки рассказать надо. Сейчас я отложил карандаш и в который раз прослушал пластинку… Это не музыка. Но, может быть, именно эти звуки послужили началом человеческим песням и нынешней музыке. Наверняка все начиналось с этих звуков, которыми и сегодня наполнены леса и рощи.
Ничто лучше, чем эти звуки, не может в нас разбудить задремавшую радость. Но часто ли суета городской жизни отпускает нас в зеленый мир леса, лугов и речек?
И вот нашелся охотник, собравший лесные звуки для нашего дома. Стоит мне повернуть ручку у желтого ящика и… сейчас вот кричат лесные лягушки-жерлянки и кричит коростель.
Кричит коростель… Для меня это один из самых дорогих звуков.
Перед глазами встает деревенский двор, окруженный плетнем, старые вязы, за вязами — кусты лозинок. В лозинках вечерами стоит туман. Из тумана виднеются лошадиные головы. И кричит коростель. Немудреные, монотонные звуки, которые родились, наверное, до появления на земле человека.
Буквами их написать невозможно.
Но кто слушал хоть раз, как в тумане кричат коростели, поймет, почему еще и еще раз хочется перевести иголку на то место пластинки, где орут краснопузые лягушки-жерлянки и кричат коростели. Или вот журавлиные крики… Кто скажет, что слышал, как кричат журавли? На тысячу, может быть, один человек придется, слышавший журавлиные крики. Соловей, дрозды, глухарь, весенняя барабанная дробь дятла, шмель запутался в траве, гудит, бьется, птичья мелкота верещит.