— Где ты откопала эту штуку? Она похожа на орудие пытки.
Она засмеялась; затем ее красноречивый смех сменился грустным выражением.
— Посмотри: гребень немножко заржавел, и в цилиндре не хватает нескольких игл. Сколько раз я обдирала себе об него пальцы, когда он, бывало, застрянет. Мне было шесть лет, когда я нашла этот ящик в одном из комодов. Он, наверное, лежал там со времен Нонны Дианы и сделан был в Вене около тысяча восемьсот пятидесятого года. Как объяснить, что какая-то старая механическая игрушка делается для нас своего рода другом, срастается с фибрами нашего существа и мы не в силах расстаться с нею из страха, что вместе с этим умрет какая-то частица нашего существа? Посмотри, тут есть что-то вроде двойного крылышка, укрепленного на стержне. Если его завести, оно начинает вращаться с головокружительной быстротой и жужжит, как осиное гнездо, пока не начнется сонатина. Это было пищей для моих снов в детстве. Я и теперь не могу его слушать без некоторого волнения в сердце. Не было вещи, которая была бы для меня до такой степени собственностью, как это «скарабилло» (я сама не знаю, почему дала ему такое имя). Я защищала его от Ваны, от Альдо, от всех на свете. Я любила его больше всех игрушек. Все мое детство меня баюкал его позванивающий голосок, который не похож ни на какие другие звуки. Кто слышал его музыку? Откуда взялись эти миниатюрные танцы? Я помню, что на крышке оставался еще обрывок бумаги, на которой помещался список всех сонатин. Потом он затерялся. Но он оставался несколько лет. Одно, что можно было прочесть на нем, это: La pavane lacrymée.
Она нагнулась, взяла ключ и завела машинку. Послышалось гуденье пчелы в кувшине. Она подставила руку, чтобы почувствовать ветерок, производимый вращающимися крылышками. Потом закрыла крышку и завернула ящик в кусок шелковой материи, которая оказалась покрывалом от дароносицы.
— Я его всюду возила с собой. Иногда он целыми месяцами лежит и спит у меня на дне чемодана или ящика комода. Затем я опять бужу его. Он до сих пор чарует и баюкает меня. Я помню, что, когда я была девочкой, я ставила его на землю и исполняла вокруг него разные танцы, вроде сарабанд. Но как это вышло? Но как это вышло, Айни, что сегодня товарищ дней моей невинности аккомпанировал пляске моей погибели?
Она засмеялась грустным смехом; потом умолкла, прислушиваясь к слабым, бесконечным звукам музыки. Стояла великая тишина, и изредка был легкий шорох, легкий скрип, и мерцание бледной звезды, и полет летучей мыши. Под полной луной слегка начинали обозначаться тени.
Они сидели за столом около балкона. Ветви сосны касались железной решетки, шевелясь во мраке с тем медленным звериным движением, которым отличаются подводные растения.
— Как мне нравится сегодняшний вечер, Айни! — сказала Изабелла тихим голосом в облаке ароматного папиросного дыма, опершись голыми локтями о стол, покрытый скатертью, и кругообразно размахивая вокруг лица длинными руками без всяких украшений. — Пожалуйста, сделай еще так.
Она проделала одно нервное движение, которое у него выходило обыкновенно невольно: он сморщивал переносицу, затем втягивал ноздри и подергивал верхней губой — так себе, легкое сокращение мускулов, пустяк. Он улыбнулся.
— Ты смеешься надо мной?
Он весь потонул в ее существе. Глядел на нее, пожирал ее ненасытным взором, жаждал ежеминутного обладания ею, напряженно следил, чтобы ни одно ее движение не ускользнуло от него. Он сам мог бы тысячу раз повторить подобные же слова: «Сделай еще раз так!»
— Можно ли определить, что нас более всего привлекает в любимом существе? — сказала она, глядя на него тем же жадным, пламенным взором. — Смех, еле заметная складка губ, манера закрывать веки — одним словом пустяк. А в этом все, в этом промелькнувшем на твоем лице движении, незаметном тебя самого, ты сказываешься весь.
— Ах, но кто может сказать, какова ты?
Она протянула к нему руки, которые были глаже и холоднее фарфора, стоявшего на столе.
— Какова я? Какова я?
— Откуда ты взяла этот жасминный запах? Это что-то одуряющее.
— Разве ты не знаешь, что у меня есть целый сад из жасминов, между двумя склепами?
— В Вольтерре?
— Сад, огражденный с четырех сторон густой стеной из жасминов, и я не могу решить, которая сторона больше пахнет, восточная или южная.
— Понюхай!
Склонившись над ним, она мягким движением провела по его губам сначала одной рукой, потом другой, от пульса до углубления в сгибе руки, где просвечивают зеленоватые жилки, от локтя до подмышек, где виднелось несколько золотых завитков.
— Понюхай, — говорила она своим особенным голосом, умевшим творить нерукотворное, — свежо пахнут? Легкий дождь падает на жасминовые кусты у стены, сохранившей еще теплоту солнца. Одной капли достаточно, чтобы наполнить сердце каждого белого цветка. Это уж не капля дождя, но капля духов, крепчайших духов, вроде тех, которые изготовляются в Ширазе, в Испагани, в странах, которые ты видал, которые засели в глубине этих глаз, принявших благодаря этому вид бирюзы, притом больной бирюзы, больной от меня, неизлечимо больной от меня, бедный Айни!
Он погружался в магнетическое оцепенение, в состоянии которого все — и запах, и голос, и тело — представлялось чем-то единым.
— Нюхай, нюхай! Дождь усиливается. Для роз это еще остается лаской, но жасмин слишком нежен. Одна ветка упала на землю. Кто это сказал, что она похожа на упавшую птичку со сломанной ножкой? Автор «Дивана», поэт, которого читает мне Альдо. Подумай только! У меня есть сад, который воспевают Низами, Джами и Гафиз, стоящий между двух этрусских склепов, на одном из вольтерранских холмов, недалеко от Дома Безумия. И у меня есть, кроме этого, газель.
Она почти сидела у него из коленях, прильнув и обвившись вокруг него своими членами, как усиками дикого винограда.
— Ты знаешь историю любви Лейлы и Меджнуна? Меджнун — значит безумный, безумный в опьянении страсти. Хочешь, я так буду звать тебя? В сети попалась однажды газель. Меджнун видит это, подбегает, покрывает ее поцелуями, залечивает ей пораненные места, вынимает ее из сети, покрывает ее ласками с головы до ног, потому что нежный взгляд ее больших глаз вызвал в его душе образ Лейлы, и отпустил ее на волю. У меня есть та же самая газель, только преображенная в деву кистью одного сиенского художника по имени Приамо ди Пьеро. Я тебе покажу ее. У нее тот же самый взгляд, каким она смотрела на Меджнуна. У нее длинная-предлинная шея, тонкое-претонкое лицо, узенький подбородок, напоминающий мордочку ее в ее диком фазисе жизни, руки у нее, как у меня, с расставленными пальцами. Но ноги у нее, вероятно, лучше моих, потому что если бы она встала со своего трона, то сияние вокруг ее лица разлилось бы до бесконечности, то золотое сияние, подобное сиянию блаженства, которое на фоне персидского неба блистало у нее некогда между рогами, похожими на маленькую лиру. И одета она в восточную одежду из красной парчи с золотыми цветочками гвоздики, которую прежде носила Лейла.
Опять создавала она музыкальными силами своей фантазии особые чары, являвшиеся искусственно созданным безумием. Он же слушал ее, казалось, не ушами, но губами, губами, прильнувшими к ее шее.
— Что ты делаешь, Меджнун?
Она соскользнула с его колен, села на свой стул. Улыбаясь, зажгла новую папироску. На шее у нее было розовое пятно.
— Тебе никогда не приходилось курить опиума или листьев конопли, там, в восточном порту?
— Я не люблю отравлять себя.
— А мою отраву?
— Только твою люблю.
Несколько минут она сидела, погруженная в свои мысли, с блуждавшей на губах улыбкой, показывавшей, что от внешней жизни она перешла к внутренней. А на столе стояли фрукты, варенье, светлые вина, хрусталь, серебро. В чашке валялся пепел и крошки табаку, а вокруг кипело вино без пены.
— Душа — это самый сильный яд, — сказала она.
Крошечные желтые абажуры на свечах обливали ее золотистым светом. Вокруг огня порхала какая-то ночная бабочка. Время от времени через балконную дверь в лучах луны доносился шепот сосны.
Вдруг, прервавши очарование этих мгновений, она сказала:
— Знаете, Паоло, ведь мы с вами помолвлены.
Он переспросил ее в удивлении.
— О, не бойтесь. Помолвлены ради смеха или ради слез.
— Я не понимаю.
— Ведь после наших полетов тайна наша уже не могла сохраняться между четырех стен. Я уверена, что она путешествует по великосветским кругам и уже проникла в жилище Ингирами через самые широкие ворота, через ворота с аркой. Не думайте, что я боюсь компрометировать себя. Но для нас полезно будет разыграть роль жениха и невесты, полезно не столько в смысле светских приличий, сколько для того, чтобы я могла провести вас в сад жасмина.
— Только роль? — спросил он в смущении, нерешительным голосом, с оттенком сожаления и любезного упрека, выраженного неуверенным тоном.
— Паоло, Паоло, ваше смущение очаровательно! — воскликнула она в веселом порыве. — Я уверена, что вы боитесь ловушки.
Он начал протестовать.
— Вы, я уверена, думаете, что я сказала вам это с целью пощупать у вас пульс. Но нет, нет! Это будет помолвка не в целях закрепощения, но в целях удобства. Я умру вдовой, умру Изабеллой Ингирами, умру с двойной литерой «И», над которой я до сих пор еще не ставила точки. Я ставлю ее теперь над одной и над другой, вот вам. Это приписка к мужниному завещанию. Если бы я вышла за вас замуж, я потеряла бы сад из жасмина вместе с газелью и со всем остальным. У меня осталось бы одно «скарабилло». Это было бы слишком неприятно.
Он в своем смущении продолжал протестовать не без некоторой грубости.
— Довольно, Паоло. Я освобождаю вас от торжественного оповещения. Останемся женихом и невестой на вечные времена, если хотите. Но тогда легче будет найти предлог для разрыва, — увы, много легче.
Она перестала смеяться. Взяла в зубы папироску и несколькими затяжками вся окуталась дымом. Он испытывал неловкость и не знал, что ему делать.