Том 5. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы — страница 55 из 87

— Покрой меня. Мне холодно.

Он покрыл ее. Она прильнула к нему всем телом с такой силой, будто ее тело превратилось в кровососную банку. Время от времени стонала, как больной ребенок.

— Ай! — стонала она, так как больные места на ее теле давали себя знать, потому что теперь ее боль разошлась на множество мелких ощущений боли.

Мало-помалу из этого мучительного ощущения развивалось приятное ощущение, подобно тому как после прививки черенок сплетает свои волоконца с волоконцами дерева и один и тот же сок питает и нежит их.

— Ай! — стонала она; но это уже не было больше стоном ребенка.

Это был тревожный сигнал победоносной страсти. И кровь приливала, и жилы наполнялись, и кости крепли. Снова становилась она величественной и мощной. И еще раз попытались они из двух своих жизней создать одну смерть, которая была бы подобна жизни.

Она говорила:

— Приходит смерть.

Но она не умела повторять уже сказанные слова и сказанного, может быть, для обозначения другой тайны. И снова упали, они и снова поднялись. И ночь протекала.

И снова упали они, словно с тем, чтобы не подниматься больше. Животная дремота спустилась на их разгоряченные тела и раздавила их своей тяготой. А через щели ставень вливался день, сначала бледный, потом сверкающий. И неожиданно раздавшийся стук в дверь не мог прервать их сна, который поистине был братом черного ангела.

Чувствуя, что ее толкают, несчастная женщина проснулась и привскочила; и снова закричала от ужаса, так как ей показалось, что у ее изголовья стоит женщина с рыжими, гладко причесанными волосами, с чешуйками на лице, с глазами альбиноски, женщина в полосатом переднике, от которого исходил зловещий запах, женщина, работавшая над саваном, в котором она спала.

Это была не она, это еще была не она.

Это была женщина, прислуживавшая в помещении, которая, не слыша ответа на свой стук, решилась войти в комнату и разбудить ее.

— Синьора, синьора, пришла Кьяретта. Она говорит, что ей нужно немедленно видеть вас.

Несчастная женщина не в силах была стряхнуть с себя оцепенения сна.

— Кьяретта! — бессвязно проговорила она, падая опять на подушки. — Что ей надо?

— Проснитесь, синьора, проснитесь же! — настаивала женщина.

Паоло открыл глаза и в полумраке комнаты, в которой горела еще притушенная лампа, а в щели пробирались утренние лучи, почувствовал в воздухе таинственное веяние, сопровождающее беду. Быстро вскочил на ноги, накинул на себя платье, вышел в коридор, увидел Кьяретту, которая вся тряслась от рыданий.

— Что случилось?

— Синьорина…

— Вана?

Сначала она не в силах была говорить и только сделала ужасный жест, не оставлявший места для сомнения. Затем после нескольких настойчивых вопросов нашла в себе силы рассказать о случившемся в неясных и отрывочных речах: ужасное открытие, раскрытое окно, застывший труп… Голос опять изменил ей, так как она заметила между занавесок в дверях лицо, похожее на другое лицо. Изабелла услышала, поняла.

Тогда оказалось, что легче было бы обмывать и одевать девичий труп, что даже для этого потребовалось бы меньше усилия воли, чем для того, чтобы ухаживать за этим живым телом, еще влажным от пота, еще пенящимся от сладострастия, покрытым постыдными знаками, изнеможенным от долгой, мучительной оргии; потому что ужас потрясал ее безостановочно, как когти зверя, вонзившиеся в полумертвую жертву и стремящиеся покончить с ней без пролития крови.

А что было после: безжалостно ворвавшийся свет дневной, сверкание солнца на мостовой, приезд к дверям, полуоткрытым ради траура, восхождение по лестнице, чуть что не на коленях, появление на пороге гнусного отца и свирепой мачехи, прибежавших в расчете на добычу, затем встреча с непрошеными гостями, явившимися во имя закона, и затем отвращение и безнадежность.

А безмолвия не было и не будет.

* * *

Потянулись дни, в течение которых жизнь в самом деле могла показаться историей, рассказанной пьяным человеком; это было видение, красное от ярости и стыда. Горе искало повсюду исхода и повсюду находило тупик, стену, преграждавшую путь, или скрытую ловушку. В тот памятный вечер в Мантуе какое-то безумие гнало юношу вдоль незнакомых стен, с порога на порог, из коридора в коридор, из комнаты в комнату, по развалинам невозвратного прошлого; каждая дверь таила угрозу; каждая лестница — ужас; каждый коридор — пропасть. Теперь то же самое делал не он один, но каждый из переживших катастрофу, и не во дворце Летней Мечты, но в сплетениях и извивах событий и судеб, в мучительных преградах и неотложных нуждах, в тайнах собственной души и в совпадениях внешних событий. Каждый предстоявший поступок как будто вызывал призрак преступления.

И в один из часов, который показался чернее других, Паоло Тарзису представилось, будто он получил от своего верного даже после смерти товарища весть; из бесконечной дали времен пришли и встали ему на сердце древние, знакомые слова: «Но подойди же ко мне поближе, чтобы в объятиях друг друга мы могли найти радость в смертных слезах». Но на этот раз не он обращался с ними к товарищу, последний обращался с ними к нему. Желание печальной невесты стало также и его желанием: «Я приду, еще немного — и я приду».

Приближалась героическая годовщина. Уже истекал девятый месяц со дня печали. Население Брении, приготовляясь к новым Дедаловым празднествам, постановило украсить равнину, лежавшую под огромным воздушным ристалищем, каким-нибудь знаком в честь павшего. По окончании последних состязаний статуя Победы была отвезена на деревенской телеге, запряженной быками, обратно в свою клетку, к подножию Киденского холма; но римская колонна с глубокими желобками по-прежнему стояла посередине поля со своей коринфской капителью, украшенной испорченными акантами; только не было на ней статуи… Согласно постановлению народному, на место прежней статуи должна была стать новая, отлитая из бронзы на общественные средства, и остаться там на вечные времена в память лигурийского героя.

Теперь статуя, заказанная болонскому скульптору Якопо Караччи, стояла в готовом виде в мастерской формовщика. Художник сделал два экземпляра, из которых один предназначался для поля состязаний в Брении, а другой, воздвигаемый на собранный во всех коммунах Лациума деньги, — для Ардейской скалы. Теперь художник приглашал Паоло Тарзиса присутствовать при отливке памятника.

Уже много дней прошло, как строитель крыльев, прикованный к земле, не дышал, но задыхался под тяжестью насевшею на него инкуба. Он быстро приготовился к путешествию, чувствуя от этого неожиданное облегчение, — так необходимо было для него очутиться где-нибудь в другом месте, убежать от своих призраков, полной грудью вдохнуть утренний воздух.

Стояло апрельское утро, но картина была мрачная. Горы были окутаны темными тучами, в Апеннинах дуль холодный ветер. Два раза он останавливал машину, раздумывая, не вернуться ли ему назад; два раза ему удалось справиться с мучительными предчувствиями.

В Болонье его тоска не могла утихнуть сама собой, и ему захотелось услышать голос находившегося далеко бедного создания. Он долго ждал на междугородной телефонной станции. Удары сердца его наполняли шумом всю разговорную будку, в телефонной трубке слышно было какое-то непонятное жужжанье, и он тщетно повторял в черную воронку свои тревожные вопросы.

Затем он пошел в мастерскую формовщика. Шел мелкий дождь, в большой мастерской был уже разведен горн. Дым поднимался к балкам, стелился по кучам земли, по грудам кирпича, забирался в щели и дыры в стенах. И в уме его промелькнуло воспоминание об адской котловине у Монте-Черболи.

Якопо Караччи провел его по краю канавы, в которой во тьме молча копошились рабочие. Под свисавшими сверху цепями и веревками между топливом, тиглями и кусками металла провел его к двум вылепленным из мастики фигурам, еще не покрытым формой для отливки.

Воздухоплаватель затрепетал и озарился весь. Перед ним стояла мощная фигура с распростертыми крыльями. Кто это был? Дедал? Или Икар? Или Демон безумного человеческого полета? Это не был арийский художник, творец коварной коровы, и это не был его неосторожный сын; перед ним стояло крепкое тело человека средних лет, выдававшее зрелую силу в связи с законченным совершенством развития форм. Можно было подумать, что один из рабов Микеланджело, один из тех четырех, которых титан-художник сделал только вчерне и которых его племянник Леонардо преподнес герцогу Возимо, успел наконец движением плеча и колена высвободиться из каменной группы и руками своими схватил два крыла, как два больших щита, и, поднявшись на носки, приготовился к полету.

«Ардея»! Победитель на состязаниях в Брении услышал внутри себя крик толпы и по-старому дрогнул былым опьянением, как в тот миг, когда забилось в нем новой и радостной жизнью целое племя; снова пережил те незабвенные мгновения, когда между одним его крылом и другим встал невидимый пилот, подобный духу ветра, когда сердце у него затрепетало от зародившейся в нем мысли подняться еще выше, когда не одна статуя Победы, но вся слава его племени оказалась вознесенной на верхушку римской колонны.

Невозможно было бы изобразить в искусстве в более высоком стиле порыв человека и толпы. Он с убеждением высказал эту мысль художнику, и тот был тронут этим; между прочим, он и внешним видом своим напоминал Буонарроти — у него было лицо Силона с коротким носом и с бородой и маленькое сухощавое тело, похожее на жгут, скрученный из веревок.

Но металл для отливки все еще не был готов; в горне был слишком слабый жар. Еще не были готовы ни отливная форма, ни канал: рабочие работали еще в канаве. Мастер-литейщик посмотрел на пасмурное небо, потянул носом воздух, как боцман на корабле, и решил, что работу нужно будет начать поздно, к ночи. Паоло Тарзис вышел, но обещал вернуться.

Он начал бродить по городу, имевшему, со своими однообразными портиками, печальный вид. «Товарищ, товарищ, я тебя обрел вновь!» — говорил он, мысленно обращаясь к крылатой статуе и к живому образу своего брата. Хотя одна часть его души мучительно тянулась к находившейся далеко отсюда женщине с ее ужасной судьбой, но у него от этой отдаленности и от перемены места невольно промелькнуло чувство свободы. Ему показалось, что после стольких мучительных и беспокойных вечеров для него настал вечер, который он мог провести в обществе друга. Внутри него, как второе сердце, забились воспоминания, и в памяти его выплыли выражения, взгляды, движения светлого друга; он предстал перед ним таким же живым, как в те минуты, когда они вместе с ним наблюдали из-под навеса за указаниями скорости ветра, с сожалением смотрели на так называемый птичий двор, отпускали насмешки и с улыбкой соревнования, игравшей в честных глазах, делали свои предположения. Он чувствовал в себе его присутствие, как в те незабвенные часы безмолвия, когда один и другой представляли собой одну гармонию; он чувствовал его присутствие с большей ясностью, чем если бы он шел рядом с ним сейчас по безлюдной галерее; он чувствовал, что занят им сейчас всецело, как будто до этой минуты он таил его в себе, питал его кровью своих жил и давал ему дышать своими легкими, страдать и радоваться вместе со своим сердцем, мечтать вместе со своей грустью, ждать вместе со своим терпением и надеяться вместе с своей верой. «Товарищ, товарищ, я вновь тебя обрел. Думал ли ты, что мы можем опять сойтись после пережитых мною погибельных часов? Думал ли ты, что мы можем вновь совершить вместе полет, как в тот день, когда я летел позади тебя, догоняя тебя, и в вихре воздуха кинул тебе условный сигнальный возглас? Твоя победа будет моей победой. Моя победа — твоя. Так думал я, так думал ты. Теперь, видишь ли, они сделали нам две статуи, они подарили нам пламя и металл, они будут отлиты одна за другой из одного и того же горна, в честь твоей победы и моей, в память тебя и в память меня. Могли ли они в твою годовщину вырезать твое имя без моего? Ради тебя и ради меня могу ли я