Том 5. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы — страница 65 из 87

Вдруг откуда ни возьмись — пушистая компания ангорских кошек: дымчатые, белые, как сливки, синеглазые и с красными глазами.

Вдруг еще одна — блестящих, как стеклярус, черных обезьянок с бледными морщинистыми лапками, с золотыми колокольчиками на хвостах.

И киски, и мартышки носятся за звонким жемчугом, хватают бусины, кидают, ловят, резвятся, забавляются, дерутся, и все их позы, жесты, знаки в простоте своей прелестны и свежи.

А нитки наверху все рвутся, распускаются, все рассыпаются на зерна, словно там каким-то чудом происходит превращенье в бусы чувственного смеха Юности. (Что Амариллис там, внизу, средь розовых кустов, не потеряла ли сознание? Не отдала ли душу?)

То были сонаты Доменико Скарлатти[23].

У молодого музыканта было чисто выбритое худощавое лицо со щетинистыми родинками, как у Франца Листа, на почти что греческом носу очки в золотой профессорской оправе, старомодная припудренная грива на манер Якопо Пери[24], галстук, завязанный двойным узлом, на длинном черном бархатном жилете, как у франтов с литографий Гаварни[25]; но в упоительном искусстве своих пальцев и души являл себя он подлинным «маэстро клавесина», достойным восемнадцатого века и божественного Неаполитанца[26].

Живость, дерзновенность, искренность, изящество, веселость, переменчивость и сладострастность этой музыки чудесным образом опять дарили мне утраченное ощущенье жизни, возвращали ему свежесть. Каждая соната, развивая в обеих партиях одну и ту же тему, казалось, складывалась из коротких линий, равно совершенных и несхожих, неожиданными модуляциями заставляя проявляться по-иному самые прозрачные из элементов.

Смежив веки, предавался я чарующим фантазиям, когда вдруг до меня донесся слабый шелест и женский аромат, какой исходит от примятого куста, так что подумалось мне было: потревожила меня моя же собственная греза. Амариллис?

Но, обернувшись, я увидел: рядом собралась расположиться молодая дама, и тотчас отметил свойство ее глаз: казалось, двигалась она вслепую. И сразу мир, рожденный у меня в душе той музыкою, рухнул и растаял, будто бы я выронил одну из тех хрустальных сфер, которые в руках английских ангелов Творения изображают шар земной. И струи не разили больше, как кинжалы, не разнизывались ожерелья. Душа, покинувшая как по волшебству свои пределы, отпрянула на несколько веков назад.

Наше бытие — магическое действо, не освещаемое светом разума, и тем оно богаче, чем более бывает от него удалено, разыгрываясь втайне, часто вопреки всем видимым законам. Когда нам мнится, будто бы мы спим и видим сны, то в сон на самом деле погружен Волшебник, переставший неожиданным и безошибочным своим искусством наши свойства сопрягать со свойствами того, что окружает нас. На время предоставлены самим себе, наверно, мы могли бы наблюдать за ним и познавать его, могли б разгадывать и тайну собственного бытия — не выключай он что-то в нас, как делает рабочий, запуская гвоздь или осколок в механизм, чтоб вывести его из строя. Сам же человек не спит с начала мира, и неидущий сон не в состоянии зарезать никакой Макбет[27].

Что люди спят — такая же иллюзия, как время и пространство.

Постели наши — только символ ритуала, не понятого или понятого ложно, как в Древнем мире — ежегодный катафалк Адониса, а ныне — Иисуса, возводимый в нефе перед Пасхой. Там лежит не человек, а восковая кукла Божества.

У незнакомки были очи из тех, что повергают нас в отчаяние и растерянность, как гладкая отвесная скала без перевалов. В оправе четких, жестких век они казались драгоценными камнями, напоминая мне глаза какого-нибудь бронзового бога или же атлета, сделанные из стеклянной массы или отливающего синью серебра и вплавленные или вставленные в выемки в металле, чтобы вечно требовать от смертных восхваления и подношений, не давая ничего взамен.

Цвет же неприкрытого лица ее, напротив, был так нежен, что взволновал меня, как никогда не удавалось даже первой плоской розочке, раскрывшейся на персиковой ветке. Бледное, оно светилось — может быть, благодаря особой крови или мощной лепке, ибо прежде я не видел лиц, изваянных природою с такой скульптурной щедростью, чтоб заставляли они думать и о величественном сотрясенье тверди в благородных землях, и в то же время о неповторимом сопряжении долин с холмами в самую погожую и тихую погоду.

Прикрыв глаза рукой, склонивши голову, я несколько мгновений слушал ее дыханье по ту сторону — а может быть, из глуби — музыки, что не струилась больше вдоль клавиатуры, а делалась безбурной, ровной, как в вечерний час отлива оставленные морем озерца, возвышенную красоту которых моя фантазия, питаемая Средиземноморьем, объясняет появленьем там одной из статуй, затонувших у Киклад[28].

Чувствовать живую душу рядом так чудесно, что и сам не знаю я, какое заблуждение или трусость столь подолгу заставляют меня жить среди деревьев или на пустынных берегах. Но следует отметить: даже очень сильные, активные натуры противятся последующим усилиям, и нужен чрезвычайный интерес, чтоб, сладив с закоснелою привычкой, уловить подспудный ритм чужого бытия.

Внезапно на меня нахлынула волна печали, будто бы созданье это вновь проделало мой путь между домов с больными, вытерпело взгляд венчавших два морщинистых мешка старушечьих свирепых глаз и принесло мне снова мои мысли цвета пепла, сминаемые тою грязной растекавшейся рукой.

С силою галлюцинации, такой же неопровержимой, как реальность, охватило меня вдруг неясное, расплывчатое ощущение тревоги и беды, не связанное с этими лицом и телом, но разлитое вокруг — как будто я поднялся по зловещей лестнице и, нерешительно пройдя унылым коридором, оказался в полутемном помещенье со следами преступления. Наверно, я бы обнаружил в сумраке улики, если бы, открыв лицо, не повернулся в сторону соседки с невольной неучтивостью, которая, похоже, ее не столько оскорбила, сколько удивила.

Красота ее вошла мне в душу, словно заняв место, ей принадлежавшее, как в свой футляр ложится редкая вещица, в оттиск — выпуклый рельеф. Тяжелое предчувствие сменилось у меня иным волненьем.

Силуэт ее был подчинен закону великих изваяний: где бы я ни представлял начало линии, она в текучести своей обречена, казалось, возвратиться к той же точке: начавшись у затылка, там и завершалась, у колена — к нему же и влеклась со свойственными ей одной лишь цельностью и совершенством и в единственно ей подобавшем ритме, как каждой музыкальной форме сообразен лишь один размер — «в три четверти» звучавшему Анданте, «в шесть октав» — Аллегро Доменико Скарлатти.

Она была в шиншилловом жакете легче пуха пепельного лебедя, в нецеломудренно ее стянувшей, словно путы, юбке цвета беж. Волосяная шляпка, украшеньем коей кроме ленты служили перья нумидийской цапли, похожие на два ножа, не скрыла мягкого каштанового с золотым отливом шелка локонов, державшихся благодаря не шпильке и гребенке, а лишь собственной их густоте и силе.

Затянута в изысканный наряд была она по моде, словно бы подготовлявшей дам к тому, чтобы они удобно разместились в саркофагах фараоновых принцесс. Пространства, сидя в кресле, заняла она не больше, чем его имелось в этих деревянных разрисованных египетских гробницах. Под новомодными одеждами, однако, проступала линия, которая, рождаясь у щеки, очерчивала всю ее до пят такой, какой художники, должно быть, представляют Леду с древнего Эврота[29]. Ниже талии, казалось, прелести ее устремлены навстречу тайне «божественного лебедя», как выразился Полифило[30].

И снова мне подумалось о Леде Леонардо[31], которую приятелю Пуссена Кассиано дель Поццо удалось в 1625 году увидеть в Фонтенбло[32], а я по-прежнему мечтаю отыскать каким-нибудь невероятным образом.

— Бетховен? — удивившись, шепотом нарушил я не знаю сколько длившееся отрешенное молчание, когда вернул меня к реальности аккорд звучавшей музыки.

Из любопытства опустила она взгляд в лежавшую на муфте у нее программу и, видя, что я жду, откликнулась:

— Фердинандо Туррини[33].

Имя итальянца назвала с какой-то детской и почти жеманной робостью, залившись краскою, преобразившей лик ее, как алый сок, которым свои горестные лица натирали девы из Апулии, готовясь заключить в объятья статую Кассандры на ее могиле[34].

— Что же думать? — вопросил я с трепетавшим сердцем, радуясь предлогу. — Слышал ли он раннего Бетховена? Не знаю, право. Если нет, то как оригинальна, как значительна эта Соната ре бемоль!

И тут же я увидел, сколь она к подобным тонкостям и темам от природы равнодушна — так певцу довольно первой пробной ноты, чтобы убедиться: в этом зале акустика плоха. Глаза ее меж четко обрамленных век вновь сделались непроницаемы. Я бессознательно чуть-чуть склонился к ней, приблизился к пределам тайны — но уже в растерянности, без порыва, в первые мгновения позволившего мне постигнуть, как она несчастна.

Струимый ею аромат лишал меня желания разгадывать ее загадку; смотрел я на нее теперь, как на бесценное сокровище, к которому проделан бесконечно долгий путь. Подобно неожиданному дуновенью, всколыхнувшему над головой моей сосну, катилась на меня волна далекой жизни, грозила опрокинуть, захлестнуть. В смятении я чувствовал, что обречен, что близок к добровольному безумию — к завороженности, от которой шаг до страсти.

Действительно, рассматривал я каждую ее черту в особенном каком-то свете, будто бы сквозь дымку времени — так, прежде чем с великой бережностью завернуть и спрятать на хранение вещицы, их разглядывает тот, кто знает, что настанет день, когда они пробудят драгоценные воспоминания, подарят упоение, лишь только он возьмет их в руки. И в сложном ощущении моем прошедшее сходилось с будущим, а настоящее служило лишь закваской.