и, очень светлые глаза и прозрачные ноздри, — короче, это было соединение всех прелестей блондинки с непокорными волнами черных кудрей. При всей ее красоте и изяществе на ее наряде и всей фигуре лежало некоторое нерадение, равнодушие к своей внешности: во всем видна была мать, которая сама кормит своего ребенка.
Лишь только увидела она остриженную собаку, как ею овладел приступ смеха, которого она никак не могла удержать.
— Ха, ха, ха, ха!
Как?! Наталья могла смеяться, когда умирал бедный Санчо? Чувствительные девочки бросили негодующий взгляд на бесцеремонную и жестокосердую золовку. Та, продолжая смеяться, как ни в чем не бывало подошла к дивану и нагнулась к животному вместе с ребенком. Голенький ребенок начал тянуться своими беспокойными ручонками к собаке, он барахтался, полный естественной радости, и бормотал непонятные слова еще влажными от молока губками. И доброе животное, привыкшее подставлять свою голову этим ручкам, почувствовало во всем больном теле прилив нежной дружбы, и в его глазах заискрилась последняя вспышка признательности.
— Бедный Санчо Панса, — пробормотала Наталья и отняла от собаки ребенка, который чуть не испачкал пальцы пеной. Ребенок скривил свою влажную мордочку, собираясь заплакать, но мать тотчас закружилась с ним по комнате, начала качать его и подбрасывать вверх. Вот она остановилась у музыкального ящика и завела его ключиком. Обезьянка открыла свой рот, захлопала глазами, завертела хвостом и, казалось, вся ожила под знакомые звуки гавота. Задрожала комната от веселой пляски, и головка Натальи закачалась в такт. Комната была озарена приятным светом, от стоявших на балконе вазонов с цветами распространялся нежный запах гвоздики.
Вероятно, Санчо уже ничего не слышал. Жгучий горчичный пластырь на его затылке заставлял его по временам вздрагивать, он слабо взвизгивал и опускал голову. Стиснутый зубами, посиневший, почти черный язык утратил уже всякую подвижность. Глаза, покрытые теперь синеватой влажной пленкой, выдавали страдание лишь тем, что в углах глазных впадин быстро мелькал кусочек белка. Лишь ресницы чуть-чуть вздрагивали, когда судорога пробегала по всему телу. Изо рта обильно лилась пена. Приближался момент удушья.
— Наталья, перестань! Разве ты не видишь, что Санчо умирает? — гневно спросила Изабелла и залилась слезами.
Но гавота нельзя было прекратить на середине. Тихо и мягко лились звуки над умирающей собакой. Сумеречные тени медленно заползали в комнаты, и занавеси колебались от ветра во все стороны.
Донна Летиция не в силах была смотреть на страдания животного: заглушая всхлипывания, она вышла из комнаты. Со слезами на глазах одна за другой последовали за ней девочки. Их молодые сердечки сжимались от горя. Осталась только Наталья, которая с любопытством нагнулась к умирающей собаке.
И как раз в тот момент, когда раздался заключительный припев гавота, добрый Санчо скончался под музыку, как герой одной итальянской мелодрамы.
Смерть Кандии
Донна Кристина Ламоника спустя три дня после пасхального обеда, который в доме Ламоников по традиции отличался особым великолепием и обилием званых гостей, пересчитывала столовое белье и серебро, аккуратно раскладывая все эти вещи по шкафам и сундучкам для будущего званого пира.
При этом занятии, по обыкновению, присутствовали и помогали донне Кристине служанка Мария Бизаччиа и прачка Кандида Марканда, которую звали просто Кандией. Большие корзины, наполненные тонким полотном, стояли рядами на полу. Серебряная посуда и прочие принадлежности сервировки ярко блестели в большой плоской корзине, все вещи были массивные, грубо сработанные деревенскими кустарями и напоминали церковные сосуды. Видно было, что серебро это принадлежало богатой провинциальной семье и переходило из рода в род. В комнате стоял свежий запах вымытого столового белья.
Кандия вынимала из корзин скатерти, салфетки, она показывала госпоже каждую штуку и передавала ее Марии, которая наполняла бельем ящики, в то время как госпожа насыпала в складки ароматные травы и вела счет белью в особой книге. Кандии было около пятидесяти лет. Это была высокая, худая, костлявая женщина, спина ее была несколько сгорблена от долголетнего занятия своим ремеслом, руки очень длинные, а на черепашьей шее сидела голова хищной птицы. Мария Бизаччиа была ортонка, с лоснящимся лицом молочного цвета и светлыми глазами; она сопровождала свою мягкую речь медленными и гибкими жестами; видно было, что она постоянно возилась с пирожными, сиропами, консервами и вареньем. Донна Кристина, тоже ортонка, воспитанница бенедиктинского монастыря, была маленького роста, с несколько выдающимся вперед торсом, у нее были рыжеватые волосы, усеянное веснушками лицо, длинный толстый нос, скверные зубы, прекрасные невинные глаза. Вся фигура ее напоминала священника, одетого в женское платье.
Три женщины были поглощены своей работой, затянувшейся далеко за полдень.
Когда Кандия ушла с пустыми корзинами, донна Кристина, пересчитывая столовые приборы, заметила, что не хватает одной ложки.
— Мария! Мария! — закричала она почти в ужасе. — Сосчитай! Не хватает одной ложки… Сосчитай сама!
— Как так? Не может быть, сударыня, — ответила Мария. — Посмотрим.
Она начала громким голосом пересчитывать серебро. Донна Кристина смотрела, качая головой. Серебро издавало чистый звон.
— Правда! — воскликнула наконец Мария с жестом отчаяния. — Что тут делать?
Она была вне всякого подозрения. Ее честность и преданность семье были испытаны в течение пятнадцати лет. Она приехала из Ортоны вместе с донной Кристиной, когда последняя вышла замуж, и была как бы частью ее приданого. Под покровительством госпожи Мария всегда пользовалась в доме известным авторитетом. Она была очень суеверная, предана святому патрону своей родины и своей церкви и чрезвычайно хитра. Со своей госпожой она как бы заключила тесный союз против всего, что делалось в Пескаре, и в частности — против святого покровителя Пескары. При всяком удобном случае она упоминала о своей родине, о прелестях и богатствах родных мест, о великолепии ортонской базилики, о сокровищах святого Томазо, о пышности религиозных обрядов в честь него, по сравнению с жалким святым Четтео, у которого была лишь одна маленькая серебряная рука.
— Осмотри хорошенько все углы, — сказала донна Кристина.
Мария вышла из комнаты. Она обшарила все закоулки кухни и террасы, но напрасно, вернулась с пустыми руками.
— Нет! Нигде нет!
Тогда обе женщины начали думать: они напрягали свою память, теряясь в догадках. Потом обе вышли на террасу, которая была обращена ко двору и прачечной, чтобы обыскать ее в последний раз. Так как они очень громко говорили между собой, то из окон соседних квартир стали выглядывать кумушки.
— Что случилось, донна Кристи? Скажите! Скажите!
Донна Кристина и Мария поделились с ними новостью, не жалея слов и не скупясь на жесты.
— Иисусе! Иисусе! Неужто у нас завелись воры?
И вмиг слух о краже стал перелетать от соседа к соседу по всей Пескаре. Мужчины и женщины принялись строить предположения и догадки, кто бы мог быть вором. Новость, дойдя до последних домиков Сант-Агостинского предместья, приняла внушительные размеры: речь шла уже не о простой ложке, а о всем серебре дома Ламоников.
Была чудная погода. На террасе расцветали розы, и два чижика в клетке громко пели, кумушки высунулись из окон, чтобы поболтать о прелестной теплой погоде. Из-за вазочек с васильками показывались женские головки, напоминая своей болтовней мяуканье котов на крыше.
— Кто бы это мог быть? — то и дело спрашивала донна Анна, сложив руки.
Донна Изабелла Сертале, которую прозвали куницей за ее вкрадчивые манеры, придающие ей сходство с этим хищным зверьком, спросила своим пронзительным голосом:
— Кто был только что у вас, донна Кристи? Если не ошибаюсь, я видела, как уходила от вас Кандия…
— А-а-а! — воскликнула донна Феличетта Маргазанта, прозванная сорокой за свою беспрерывную болтовню.
— А! — повторили другие кумушки.
— И вы не подумали?
— И вы не заметили?
— Разве вы не знаете, кто такая Кандия?
— Разве мы не говорили вам, кто такая Кандия?
— Я уверена.
— Белье-то стирает она хорошо, что и говорить. Она — лучшая прачка в Пескаре, что и говорить. Но у нее цепкие пальцы… Разве вы не знали об этом, кума?
— Я как-то недосчиталась двух скатертей.
— И я — одной.
— А я — рубахи.
— А я — трех пар кальсон.
— А я — двух наволочек.
— А у меня исчезла новая нижняя юбка.
— А у меня вечно чего-нибудь не хватало.
— И у меня.
— И у меня.
— Я не прогнала ее: в самом деле, кого я возьму вместо нее? Сильвестру?
— Ах! Ах!
— Анджелантонию? Бибашетту?
— Одна хуже другой!
— Приходится терпеть.
— Но ложка — это…
— Это уж слишком!
— Вы не спускайте ей, донна Кристи, не спускайте этого!
— Кто спускает, а кто — нет, — многозначительно произнесла Мария Бизаччиа; хотя у нее было спокойное и добродушное лицо, но она не упускала удобного случая выставить в дурном свете других слуг дома.
— Мы-то уж подумаем, донна Изаббэ, мы подумаем!
Так болтали без конца кумушки у окон. И обвинение, переходя из уст в уста, распространялось по всей местности.
На следующий день рано утром, когда Кандия Мерканда перетирала щелоком белье, на пороге прачечной появился полицейский Биаджо Пеше, прозванный Капральчиком.
— Тебя сейчас же требует в управу господин голова, — заявил он прачке.
— Что ты говоришь? — спросила Кандия, нахмурив брови, но не переставая стирать.
— Тебя сейчас же требует в управу господин голова.
— Меня требует? Для чего? — продолжала спрашивать Кандия немного грубым тоном, не зная, чему приписать это неожиданное требование, и упираясь, как упрямое животное, пугаясь своей тени.