Том 5. На Востоке — страница 11 из 107

, холмогорские — режут на кости, осташковские — шьют сапоги, тульские — делают стальные безделушки, самовары и ружья, ветлужские — берестяные изделия и тавлинки; мценские и балахнинские мещанки плетут превосходные кружева, кинешемские и ярославские — ткут тонкие полотна, вяземские — пекут пряники, валдайские — баранки, калужские — тесто и проч.

Остается еще один городской класс общества, многочисленный в некоторых городах; таковы все старинные: Киев, Вологда, Москва, Новгород, Владимир; это — сословие городского духовенства. Сословие это, свободное от сельских работ и, стало быть, от условий крестьянского быта, немногим, впрочем, разнится от духовенства сельского. Меньше угловатости, больше развязности; не поразит он книжным, мертвенным колоритом речей своих; не наследит он в комнатах, не затруднится в ответе; успел оставить кой-какие рутинные, застарелые предрассудки; не бежит от общества и наполовину не чужд его интересов... И вот почти все.

Я бы остановился на многочисленном и постоянно нарастающем сословии людей дворовых, если б о них не было высказано много и почти все: что они тунеядцы; что они запачканы всеми теми пороками, которые порождаются ленью, лестью, вечным прислуживаньем; что в них успели совместиться все дурные стороны характера крестьянина и дурные стороны самих господ. Это лакейство, хамство — слова, обратившиеся в позорное прозвище, в ругательство. Типы лучших людей из них — идеалы; честное сословие так называемых старых слуг — отрадное исключение, но теперь уже старое предание, почти анахронизм.

Безутешно, повторю в заключение, безутешно и непривлекательно положение путешественника-исследователя, и будет оно трудно и тяжело, может быть, до тех пор, пока не войдут у нас в плоть и кровь те верования и убеждения, которыми живет Западная Европа и которые у нас, в России, так недавно стали высказываться, и то немногими избранными. Трудно, повторю, положение путешественника-исследователя до тех пор, пока не установится у нас общественное убеждение, что только сова и летучая мышь боятся света и не любят его; что гласность если и начинает выбирать жертвы, то эти жертвы очистительные. Пусть этих жертв приносится больше: от каждой из них прибыль истине, прибыль обществу от малого до великого. Пусть, наконец, скорее раздастся голос приветный и призывный и прозвучит он твердо, радостно, и последними словами его будет привет: «Теперь выходите на дело свое прямо с открытым лицом и под своим именем; не берите с собой иных запасов, кроме жажды труда и веры в святость своего дела: трапеза будет готовая и здоровая. Не отравят у вас ни одной минуты, ни одного момента; с радостью вас встретят, с благословениями проводят, как лучших друзей, как родных по крови, и от чистого, незлобного сердца пожелают вам, по русскому заветному обычаю, «счастливого пути» и «Бога в помощь»!..».

II. ПУТЬ НА АМУР

1. ПО РОССИИ

Говорят, приятно и здорово путешествовать. «Может быть!» —скажу я взявшим билет на почтовый пароход, чтобы ехать в Штетин и в Европу, и никак не скажу этого тем из моих знакомых, которые заручились билетом на Московской железной дороге, чтобы ехать в Москву и в Россию. При одном слове «путешествие по России» в воображении должны вставать десятки ужасов, начиная с шоссейной пыли летом и глубоких ухабов зимой до станционных смотрителей и почтовых форменных экипажей включительно во всякое время года. Поведу речь сначала.

Москва праздничала на тот раз, когда мне приходилось начинать первые версты путешествия. Праздничала Москва, по обыкновению, кружком по душе, шумливо и таровато, там, где примкнул и отвел ей место старый вековой обычай и где современные блюстители нравственности успели уже окружить ее теми педелями, которым давно и по справедливости дано прозвание дантистов и костоправов. В толпе этой, приткнувшейся на этот раз у ворот Спасо-Андроникова монастыря, я успел, однако, увидеть всех, кого было надо. Оказались все налицо: кумушки, торгующие всем, начиная с краденого или добровольно вверенного их попечению салопа, оканчивая их личной и чужой честью, совестью и невинностью; мужики, случайно занесенные в Москву за небольшой трудовой копейкой и задержанные тут их недоброхотами: может быть, кулаком с Болота, может быть, хозяином из лабаза. Вижу и самого хозяина из лабаза, отрастившего уже свое чужеядное брюхо и налитого чаем и водкой до того состояния, когда уже пальцы его, что тротуарные тумбы, не складываются вместе и имеют форму козла: клади между них по три зарядских сухих пряника — раздавят их в мелкие крошки, на спор и пари. Тут же и нечистый на руку, зоркий жулик в рваной одежонке, с помятым лицом и битыми боками — жулик, который обчистил уже многие карманы и — не попадется. Тут и фабричный с медвежьим взглядом, с мокрым рылом, которого ужо прибьют и посадят в часть. Вон и дантисты... и костоправы... все налицо.

Вот и Рогожская застава с опустелой будкой, без шлагбаума и караульных солдат, а стало быть, и без кучи телег, некогда выжидавших тут своей очереди по целым полусуткам. Те же виды с теми же выжидающими обозами разыгрываются теперь только подле шоссейных застав и шлагбаумов, где неизбежен солдат из евреев, широкое окно на гауптвахте и в окне путейский щеголь — писарь, перетянутый в рюмочку, тоже из евреев.

Говорят, за Рогожской заставой кончается Москва. Но с этим положением трудно согласиться. Городская черта действительно кончается, но Москва будет вас преследовать долго и долго вперед. Попробуйте оборотиться: длиннейшая колокольня Рогожского старообрядского кладбища стоит себе как бельмо на глазу на целую станцию. Но вот и станция — попробуйте войти и потребовать:

— Лошадей!..

— Нет лошадей! Все в разгоне.

— Да ведь у вас удвоенное число против довольно значительного обыкновенного числа лошадей?

— Удвоенное по случаю Нижегородской ярмарки; но разгон велик.

— Купцы ездят в коровинских и других частных тарантасах.

— Ездят и на почтовых. А лошадей все-таки нету.

В книгу, где записываются подорожные, если уже едете не в первой раз, вы смотреть не станете, зная, что время отправки и число отпущенных лошадей отмечено произвольно и так ловко, что книга прямо подтверждает слова смотрителя. Загляните на двор и в конюшни — увидите много лошадей, но вам скажут, что это под почту и курьеров. Придется остановиться и ждать, если не выручит вас из беды и сомнения какой-нибудь тутошний.

— Я тебе дам полтинник: скажи, ради Бога, по совести, есть на станции почтовые лошади, лишние, для проезжающих?

Он не долгое время помнется на одном месте, обчешется весь и сам в свою очередь спросит вас:

— Да вы какие прогоны-то платите?

— Обыкновенные.

— Дайте купецкие — повезут.

— Какие же это купецкие?

— А тройные.

— Не могу, да и не хочу.

— Потолкуйте со смотрителем: он, может, и на двойные пойдет. Только посильней попросите: крепко несговорны, упорчивы: вишь, ведь ноне ярмарка...

— Да верно ли ты говоришь, так ли это на самом деле?

— А мы ямщики; мой черед ехать с первым проезжающим, лошади обхомутаны — готовы. Нам ли не знать? Теперь дело ярмарочное — известно.

Вернетесь к смотрителю; попугаете его жалобой; он вам и книгу подложит. Пишите, упражняйтесь в сочинении сильных и жалостных фраз, если все это вам еще не надоело.

Один исход — дожидаться, и один выход — в трактир, без которых не стоит ни одна из деревушек, ближайших к Москве. В трактире, в просторечии именуемом «заведением», все столы заняты, на всех столах пьют чай, и именно один только чай. Политико-экономы уверяют, что чай — суррогат вина. В добрый час, если это так будет впоследствии! Я спрашивал многих:

— Отчего так много пьют чаю?

— Московская повадка, баловство! — говорили старики.

— В чаю сила; чай пот гонит, кости распаривает: оно рабочему человеку и полезно! — ответили те, которые успели уже из семи печей хлеба поесть.

— Канпания за чаем важно ладится. Плошечек десятка два перешвыряешь — на ермонии шаркнешь песню другую-третью: весело! — отвечала молодежь.

Этим убеждениям следуют, кажется, и московские купцы, которые до пятого стакана толкуют о делах; за пятым молчат и вздыхают; перед десятым выпивают водки и крестят рты и, наливаясь чаем, опять дразнят половых: половые ругают их алтынниками, аршинниками и другими приличными и неприличными прозвищами. Тем дело и кончается, если только азартный половой не швырнет в лицо чашкой, салфеткой, не обольет помоями и проч. На этом факте можно бы остановиться подольше (но когда-нибудь в другой раз): теперь готовы лошади, а в дороге нет ничего хуже, как заставлять лошадям дожидаться.

— Поталкивай, ямщик! Не с молоком едешь!

Молчит ямщик и рукой не тронет.

— Двенадцать верст в час вези по положению, на тебе взыщу.

Ямщик молчит и рукавицей не тронет: трусят себе лошади, словно опоенные.

— Сделай же милость, прибавь им шагу!

Наконец летит ответ с козел:

— На водку-то по скольку даете?

— По-казенному.

— На такое положение и езда такая, казенная. Московской купец на двенадцать-то верст по полтиннику кладет, а покрепче наляжешь, так по той же силе и прибавка идет: ярмарка-то один раз в году бывает.

На следующей станции та же история.

— Да вы, почтенный, из каких? — спрашивает ямщик после долгих усиленных просьб скорее ехать.

— Из купцов, из московских.

— Так вам по какому угодно: по-московски или по-коломенски?

— Это что же такое?

— По-московски пристяжных только в скок пущаем, а по-коломенски так и коренную вскачь. Так купцам и сказываем.

— Валяй по-коломенски!

— Рубль стоит.

— Там уж увидим.

— Нет, ты последнее сказывай: мы ведь без запросу. Уговор лучше денег.

— Однако, как я погляжу, вы порядочные плуты.

— Да ведь без того нельзя: на одном-то кнуте далеко не уедешь, так-то! А сухая ложка рот дерет.

— Оставь философию, ты вот что скажи-ка мне лучше, ямщик: отчего и Покров такой же скверной городишко, как и Богородск?