— Но отчего же так вдруг обеднел город? — спрашивал товарищ.
— Да он никогда и не был богатым. Разве самый Нижний сильно богатеет? Ведь ярмарка привозит деньги и удаляет их, но в то же время она привозит и столичные затеи. А мы народ и балованный, и неумелый, потому что не только малообразованны, но и малограмотны: истина старая и истертая уже до безобразия. Вы укажите мне хоть один город, который разбогател бы от ярмарки.
— Ростов.
— У него и без нее много средств богатеть. Не забудьте, кстати, что ростовцы — все огородники, лучшие и единственные по всей России. Да и Ростов давно строится, Ростов старый-престарый город. Недаром ярмарки придумали выносить за городскую черту, как это делается везде: и в Лебедяни, и в Курске, и в самом Нижнем, и в Ромнах, и везде, решительно везде. Ярмарке только нужно приткнуться таким образом, чтобы не строить себе (лишний раз не хлопотать) постоялых дворов и гостиниц. Вот эти-то постоялые дворы и заменяет город, этими-то гостиницами и служит он для приезжих купцов, именно для приезжих, потому большинство туземцев маклачит по мелочам, торгует на грош: дело мещанское! Я знаю, что в Лебедяни мещане — барышники лошадиные; на хлебных рынках — кулаки, в Ростове они торгуют мелкой дрянью: деятельность невидная! Виднее еще как будто торговля съестным, но и та ведется женским населением города, но и та с крохи на кроху мелкотой пробивается из-за хлеба, на квас не зарабатывает, говоря словами их же поговорки.
— Изумительно печально положение наших мещан!
— А еще печальнее то, что за них еще почти совсем не вступалась наша литература и обходила их, как будто забывая, что они существуют, что они составляют самостоятельный и интересный для изучения и поучения класс, что они не крестьяне и не купцы, а именно мещане, срединное звено между этими двумя звеньяии в сложной цепи сословий русского царства. Во всяком случае, вопрос еще на очереди, мы не будем говорить о нем теперь; пойдемте лучше любоваться на Волгу, она так хороша здесь!
Действительно, гористый и лесистый правый берег Волги необыкновенно живописен. Начинаясь высоко от самого Нижнего, он здесь, за Макарьевом и особенно от стороны богатого Лыскова, изумляет величиной и разнообразием высей. И мирно плывет рядом с ним низменный левый берег, весь в зелени, весь заросший сочной, богатой травой. Хороша Волга налево и еще лучше направо. Контрасты разительны и в тоже время так своеобразны и увлекательны! Налево что-то кроткое и мирное, направо что-то торжественное и страшное; налево — тени легкие и ласкающие, направо — резкие и пугающие.
— Если разбойники водились и в здешних местах, то они непременно выходили из деревень этого, правого, берега. Бурлаки непременно, в свою очередь, жили в то время в деревнях левого берега. — Так говорил наш недавний знакомец — словоохотливый рассказчик в помятой шляпе. — Впрочем, — прибавил он, — Волга так хороша и про нее так много было говорено и печатано, что лучшего не придумаешь. Одни народные песни дают на это какой богатый и полный ответ!
С этими словами нельзя было не согласиться вполне и бесспорно.
Пароход наш между тем летел очень скоро, притягивая новые виды и давая достаточно времени, чтобы ими полюбоваться. Замечалось разнообразие, хотя и не особенно резкое. Начинало между тем смеркаться. Левый берег отошел от нас далеко и пропал во мраке; правый почернел еще более и еще сумрачнее стал глядеть на нас. И как он дико красив был в эту пору!
По несчастью, нам привелось этим любоваться недолго: берег вскоре пересекла широкая полоса реки. Река оказалась Сурой, знаменитой своими стерлядями, лучшими после чепецких. Там, далеко в темноте, пропадал город Василь — и хорошо делал: печальнее его и беднее мало других городов на святой Руси.
Мы бросили якорь. Нам объявили, что за темнотой капитан не надеется пройти дальний и довольно опасный перекат, и потому мы должны были простоять здесь часа четыре, пока длился ночной сумрак. Воспользовавшись этим временем, я вышел на берег.
Песок хрустел под ногами; кругом было тихо, вдали виднелся огонек, как будто разложена была теплина. Я пошел по этому направлению. Вижу разложенный огонь, над ним чугунный котелок, подле валяются живые фигуры — человек шесть.
— Здешние вы?
— Нету, бурлаки.
— Откуда?
— Вятские.
— Как это вас сюда Бог занес, в даль такую?
— Ребята нахвалили: пошли пробовать.
— Ну что, хорошо?
— Больно плохо: тяжелее работы, кажись, и на свете нету. Не знаем, как и до дому добредем, а добредем — назад уж не вернемся.
— Одежей износились; в баню бы вот хочется, так, вишь, не готовят, а закажи — слышь: и прождешь целой день; а работа на срок.
— Да, может быть, выгодно нанялись?
— А не знаем. Чай, домой-то и трети не принесешь выручки...
— Хлеб-от есть ли у вас?
— Хлеб есть: в Козмодемьянском купили. На варево больно шибко позывает: надоела сухомятка. Вон какую-то рыбку половили: уху варим. А опричь того — ничего больше и нетути...
— Подайте, батюшки, отцы благодетели, бедной страннице на пропитание! — вдруг, откуда ни взялся, разбитый старушечий голос, и сама, разбитая ногами, старуха-нищенка стояла уже подле группы нашей, из среды которой раздался новый голос, не менее разбитый, в ответ ей:
— Бог подаст, бабушка, сами семерых послали — не знаем, что принесут.
Все засмеялись.
— Шишка наш! — счел за нужное объяснить мне самый ближайший ко мне.
— Веселый же он у вас — и с голоду шутит! — заметил я.
— Такой ли он был, как из дому шел?! Изломало его пуще всех: дело, вишь, его такое, что всегда он должен быть впереди, вся тягость-то на него и ложится. Он же и песню запевай; он первым и лямку дергай. Трудно!
— Как не трудно, когда все на грудь ложится: болит — поди!
— Схватывается же он за нее часто, жалуется, а все шутит.
— Шутки шутить — всех веселить, дядя Мартын! Так-то! — отвечает уже сам шишка, и продолжает потом: — Дело бурлачье, почтенной человек, такое выходит, что пять тебе алтын да из боку ребро — вся тут и сказка. Идешь себе путиной, да и думаешь: шел — перешел, кабы день прошел, а уж об этом не кладешь заботы, что тебе завтра есть дадут, а ино смекаешь, что большая-де сыть брюхо портит, да ведь и опять же много есть — не велика честь, не назовут богатырем, а объедалой. Дома, почтенной человек, безотменно лучше, чем здеся!
Все засмеялись. Одобренный повадкой, шутник продолжал:
— «Бог даст день — Бог даст и пищу» — сказано, а на другой день попищим-попищим, да и так просидим. А ведь уж бурлацкое дело такое: нет ему ни от ветра затулы, ни от дождя защиты, и в лаптях идем, а не спотыкаемся. Дома-таки не в пример лучше.
— Да ты женатый?
— Была жена, да и тоё корова сожрала. Кабы не попово сено, и самого бы съела.
Опять все хохочут.
— Чем же тебе дома-то лучше?
— Да хоть бы и тем, что там ешь, сколько хошь, ешь, покуда упадешь, а на ноги поставят, опять есть заставят. Оставя шутки, надо тебе говорить, господин честной, вот что: баней мы очень тяготимся, дядя-то Мартын тебе даве правду сказывал. Бабы наши недаром толкуют, и верно: в бане паришься, из косточки в косточку мозжечок переливается. А тут вон тебе судовой-то хозяин даст деньги — да и сказывает: вот тебе, слышь, копейка, выпей хорошенько, закуси да грош сдачи принеси. Вот что худо.
И опять общий смех, и, вероятно, продолжится этот поддерживающий силы, отрезвляющий помыслы смех, честный и искренний, до тех пор, пока не устанет и не угомонится шутник-шишка. Не буду же и я мешать им и употреблять во зло словоохотливость и откровенность простосердечного и добродушного вятского народа.
Потянется шуба за кафтаном, наступит осень, станет рябить матушку-Волгу в последние разы и начнет прихватывать с краев и затягивать цельным полотном ледяным от берега до берега — придет бурлаку пора ко двору тянуться. А встанет вода на воронках и осилит их лед — и придут по Волге обозы с деревянной посудой, с кожами, с лыком, да с мерзлой рыбой, да с овечьим руном — бурлак уже давно дома на печи шутки шутит, за столом, через хлеб, калач достает, ест, сколько в горло войдет. А мужицкое горло, что бердо, по пословице — долото проглотит, а брюхо из семи овчин сшито!
На дороге мне попался опять наш неутомимый рассказчик, также возвращавшийся на пароход. Он говорил:
— Пословица говорится: «Богатому быть трудно, а сытому мудрено». Раз не успевши захватить в свои руки хлебной торговли, раз не заявивши себя срединным хлебным центром, Василю уж трудно было делать что-нибудь в то время, когда завелись богатые-пребогатые соседи, за которыми тягаться далеко — упаришься, напр., село Лысково и город Козмодемьянск. Конечно, Василь, собственно, должен быть пунктом хлебным для Суры и посредником для передачи низового хлеба на Волгу, но, во-первых, там, в верховьях Суры, завелось деятельное торговое село Промзино-Городище, а во-вторых, ни один хлебный приказчик по завету отцов и по приказу хозяев не закупает хлеба в Василе, а едет в Промзино-Городище. Это-то село, почти с исключительной привилегией для себя, и отправляет на мокшанах весь пензенский, тамбовский и отчасти симбирский и саратовский хлеб в Петербург.
Я видел это село — деревянное, правда, но многолюдное и летом крайне оживленное; оно как будто втянуло и сосредоточило в себе всю силу хлебной торговли по Суре, обездолив остальные сурские города: и Алатырь, и Курмыш, и Ядрин. Последний город еще является соперником, но слабым и ничтожным...
— А рыбные промыслы в Василе?
— Ничтожны: капля в Волге.
— Однако сурские стерляди почитаются лучшими из волжских, не идут в сравнение ни с шекснинскими, ни с унженскими, ни с ветлужскими. Они уступают, говорят, одним только вятским, именно чепецким.
— Лучшее доказательство их достоинства вы видели сейчас в трактире: горячая вода, две луковки, две стерлядки, и — наполовину миски ржавчина — вкуснейший жир и такая уха, какой не подадут вам ни в одной из столиц.