оклонниками, а эта умеет танцевать польки, не ограничиваясь знанием кадрили и вывезенного из Камчатки туземного танца осьмерки, основателями которого туземные остряки полагают пьяных китобоев. Николаевское общество в этом отношении аналогично, если принять в соображение, что Петропавловский порт с его жителями и ржавыми пушками лег в основание нового амурского города. Многие умеют говорить по-якутски; многие плохо говорят по-русски, шепелявя, как чухонцы в Питере, не ладя с буквой «с», превращаемой почти во всех случаях в шипящую букву ш.
Мало вообще своеобразного в городе, много завезенного — как и быть следует — из других городов. Едва ли не всякий вносит свое и настаивает на том, чтобы это внесенное получило право гражданства. В маленьком обществе все это выдается резко, приходится каким-то углом, бросается в глаза и, в общем, не возбуждает сочувствия. Искусственные меры и искусственные препоны опять-таки тут ничего не делают и не сделают. Общий стол в гостиницах не устоялся; библиотека и сходки в ней ради чтения фальшиво звучали вначале и сосредоточились потом в двух-трех лицах из искренних любителей. Все делалось насильно, искусственно и, стало быть, не имело вожделенного уснеха. Напрасно доморощенный оркестр из губастых и грудастых матросов зовет всех к сближению в кадрили и другие танцы; танцы могут состояться, но едва ли надолго. На бал явится (и не один) так называемый скандалист и расстроит общество. Злые языки говорят, что ни в одном из портовых городов не бывает танцев без скандала, может быть, потому-то один из бывалых моряков, войдя в залу николаевского собрания, изумился господствовавшей тишине. Если бы муха пролетела — слышно было, до того этот момент был невозмутим и полон поразительной тишины. Моряк не удержался и спросил все собрание:
— Что это, господа, очень тихо? Уж не перед скандалом ли?
Предсказание его сбылось; сомнению его дали полную веру и подтвердили фактически в конце этого вечера, который был в ряду скандальных не последним и далеко не первым.
Вводя таким образом в быт нового города то, что добыто в праздности и безделье извращенных кружков, новые пришельцы в новом городе вдвойне разъединяют общество: оказывая ему злоумышленное презрение, они запирают себе двери в семейные дома и, с другой стороны, отбивают охоту у других бывать в тех углах, где они сами принуждены будут сосредоточиться ради изгнания скуки и одиночества. Николаевск в последнем отношении дальше рому и cherry ничего не дает... Мало дает он разнообразия и во всех других отношениях: работы в порту еще так неопределенны и неинтересны, что приохотить и привязать к себе не могут; семейные кружки ведут уже рутинный круговой разговор почти все об одном и том же, почта ходит 5-6 раз в год, корабли приходят из Америки и привозят чужие, непитательные новости. Николаевский американец, получивши товар и газеты, выпьет лишнюю бутылку виски на радости; николаевский русский, не получивший ни того ни другого, все-таки выпьет лишнюю бутылку двойного портера; в одиночестве и вдали от родины он в своих стремлениях может быть не только однообразен, но даже эксцентричен. Все это в порядке вещей. Не удивляемся мы, если некоторые находят главное свое удовольствие в езде на собаках с утра до вечера и достигают в этом занятии каюра завидных результатов и виртуозности. Мы готовы извинить им это, зная, что они к книгам не приучены сызмальства, что в Николаевске улицы по зимам заносит до того глубоким снегом, что только одни собаки и могут спасти охотника до визитов, до служебных обязанностей и проч. Мы равнодушно смотрим, если два не менее почтенных господина также с утра до вечера ездят верхом на маленьких лошадках по весьма неинтересному городу, в котором нового ничего не увидишь, а старое успело уже до боли натрудить глаза. Привыкли мы — и при всей страсти к сплетням не придаем никакого особенного значения всему тому, что рассказывают и показывают.
Но, боясь тех же сплетен, на которые такие мастера наши маленькие города, а тем более вновь образующиеся, мы спешим покончить с Николаевском, чтобы, боясь греха, уйти из него вон, хотя бы на этот раз в лиман и дальше, в Восточный океан. На прощанье бросаем с палубы парохода наш взгляд на этот город, которым мы, пожалуй, готовы на этот раз даже любоваться. Раньше сказали мы в подобающем месте и при случае, что «вид на Николаевск с реки чрезвычайно картинен и оригинален», что он «глядит решительным городом больше, чем даже Чита какая-нибудь, а тем паче Благовещенск», — мы и теперь не берем этих слов назад, а идем дальше, тем более что город сделался нам несколько знакомым. Вон влево пакгаузы и дома Амурской компании, в которых завелось много крыс, но еще очень мало необходимых товаров; вон груда вывороченных и навороченных на одно место древесных корней там, где предполагается против церкви городская площадь, на которой поставят, может быть, памятник кому-нибудь и уж непременно разведут бульвар. Таковой и существует около скандального клуба и того места, где успел образоваться маленький рынок, тот же клуб, но только народный. На рынке этом сумели уже собрать всякий разнокалиберный хлам и лом и привлечь любопытного матросика, для которого есть уже тут всяческий соблазн: говорливая, бойкая щебетунья баба-вдова, свихнувшаяся с пути правды девка; есть крепчайший до тошноты маньчжурский и нерчинский табак сам-краше, есть погребок, есть и кусок жареного на лотке и проч. Правее мы видим овраг и знаем, что дальше в овраге этом построена матросская баня; за ней по горе потянулся новый порядок домов и между ними казарма для каторжных. Здесь, говорят, устроился клуб другого рода и вида: идет азартная игра, столь присущая людям сильных страстей и преимущественно тех, которых вовлекли эти страсти в преступления. Еще видим мы несколько домов, которые подымают в нашей памяти много иных воспоминаний, но пароход поднял якорь для того, чтобы уйти и унести нас от Николаевска.
Туманная и потом дождливая погода мешает нам видеть многое, хотя в то же время, собственно говоря, и видеть нечего. На берегах сараи: один для льда, которым предполагает торговать с Китаем Амурская компания; на другом берегу — ряд казарм: новое каторжное и самое дальнее место — Чипиррах; еще дальше несколько гиляцких юрт, целое селение гиляков — Проньга — и повсюду лес, глухой, первозданный, непроходимый лес, пока только пригодный для притона беглых каторжных. Виды непривлекательны; впечатления тяжелы; погода гармонирует с тем и другим. Мы с трудом различаем бакены и створные знаки и потому только не садимся на частые мели лимана, что ведет нас опытный штурман.
Путь идет нам дальше; смотреть по сторонам нечего; берега скоро отходят так далеко, что мы их теряем из виду; вода становится соленой. Пользуясь этим случаем, мы возвращаемся назад, предпосылая на всякий случай — к сведению — краткий исторический очерк Амурского лимана.
В 1783 году французское правительство отправило в Тихий океан ученую экспедицию под начальством Лаперуза. Лаперуз, следуя вдоль Татарского берега, открыл залив, удобный для стоянки кораблей, и назвал его заливом Де-Кастри, в честь бывшего тогда во Франции морского министра. На основании показаний туземцев Лаперуз предположил, что Сахалин соединяется с материком отмелью и что в устье Амура лежат обширные мели; но на том че остановился, а, не теряя надежды пройти лиманом в Охотское море, отправился к северу. Через несколько миль глубина с 15 сажен пала до 9; Лаперуз отправил шлюпки для промера, а сам встал на якорь. Шлюпки нашли глубину в 6 саж. и возвратились обратно. Постепенное уменьшение глубины убедило Лаперуза согласиться с показаниями туземцев; он предположил существование перешейка или канала, весьма, впрочем, узкого, с глубиной не более нескольких футов. Через десять лет в Татарском заливе на небольшом бриге явился английский капитан Бретон. Сидя в воде 9 фут, Бретон надеялся пройти в Охотское море из Де-Кастри. Пройдя миль 8 дальше Лаперуза, он встретил глубину 2 сажен и послал промер. Помощник его Чепмен объявил, что хотя между мелями и встречаются глубины, но они, постепенно уменьшаясь, приводили его к сахалинскому берегу или к сплошным отмелям. Оба берега как бы сливались; пролив между ними не был виден; берега повсюду окружены были песчаными отмелями; не было ни малейших признаков прохода. Бретон заключил, что Сахалин соединяется с материком, и это мнение с той поры прошло в позднейшие поколения. В 1803 г. наше правительство отправило Крузенштерна для описи Сахалина (северо-восточной и северной его части). Крузенштерн (в 1805 г.), описывая восточную часть острова, около 52°, на пространстве около 10 миль к NO, встретил признаки отмели и буруны. Обогнув Сахалин с севера и направляясь к югу, он увидел пролив в 5 миль шириной, который и принял за канал, ведущий в Амур. Направляясь в него, Крузенштерн дошел до глубины 6 саж. и дальше не пошел, отправив для промера шлюпки. Лейтенант Ромберг встретил сильное течение и не видал глубины больше 4 сажен, которая по местам уменьшалась даже до 372. Вода, привезенная им, была пресная. Крузенштерн писал впоследствии: «Сильное течение, встреченное мной в этих местах, и опасение, чтобы дальнейшими исследованиями не навлечь подозрения китайского правительства и тем повредить кяхтинской торговле (в чем предостерегали его на Камчатке), и, наконец, опасение, чтобы не столкнуться с китайской эскадрой, наблюдающей за устьем Амура, заставили возвратиться в Петропавловск». И Крузенштерн, таким образом, поспешил заключить, что Сахалин — полуостров, что доступ в Амур если и существует, то разве только с севера, и по причине сильных течений он должен быть весьма затруднителен и опасен; что отмель, встречаемая на восточной стороне Сахалина, дальше представляет бар какой-либо большой реки, а может быть, даже и рукава Амура и проч., и проч. В 1807 г. поручена была подобная же опись В. М. Головнину; но он, как известно, попал в плен к японцам, и опись не состоялась. В 1826 году из Кронштадта отправлена ученая экспедиция капитана Ф. П. Литке, но он, занятый учеными исследованиями, не был в Охотском море, и предписания, данные ему относительно Сахалина, остались без исполнения