Том 5. На Востоке — страница 71 из 107

Вот еще пример.

Мы шатались по городу, догулялись до вечера, когда сумерки покрыли японские улицы. По приглашению пошли мы в одну улицу, зашли в другую и третью, видели одно: толпы народа, постукивая своими деревянными галошами, снуют по этим улицам, и все мужчины — одни в масках, другие без масок. С какой целью?

— Смотрите направо, смотрите налево, в окна домов! — подсказывают нам.

Смотрим в окна, видим большую комнату; на середину ее выдвинут стол, за столом, поджавши под себя ноги по-восточному, сидят разряженные, разукрашенные цветами, с веерами в руках, но белозубые японские красавицы.

— Считайте их! — приглашают нас.

Насчитываем семь в одном доме, десять в другом, пять в третьем.

— Берите среднюю цифру — шесть девушек; в каждой улице таких домов средним счетом двадцать; таких улиц пять (minimum). По-моему, выходит шестьсот девиц, выставляемых каждый день на охотников; и не придавайте этому никакого дурного смысла, смело печатайте об этом, — девушки эти утром учатся. Учат их чтению, письму, танцам, музыке, рукодельям — даром. Впрочем, они на выставке, и выставка пособляет им выплачивать хозяйке за выучку. Пройдет четыре года, они выходят из пансиона; ни один японец не сочтет позором для себя взять эту девушку замуж; он даже и сговорится с ней об этом еще во время ее обучения. Но, выйдя замуж, она непреклонно целомудренна (поверьте моему опыту); она потому и зубы чернит краской раз навсегда, до гробовой доски — виноват, до костра — несмываемой. Затем, становясь женой, женщина в Япония не делается рабыней: она приглашается в лавку как помощница, она торгует и от себя самостоятельно. Смелый взгляд, свободные движения, открытое лицо, дородное тело и здоровый румяный цвет лица — все это мешает оценивать общественное положение женщины по общим азиатским образцам. В Японии женщина свободнее, чем где-либо в других странах деспотической Азии.

Возвращаюсь назад. Если выставка молоденьких девушек на охотника и помещение их в такие дома на воспитание не входит в коренные, народные убеждения и не основываются они на общих верованиях, зачем же тогда такое множество девушек ежедневно?

— Да ведь они и переменяются. На место старых поступают новые; за этим я слежу лично вот уже целый год. Прибавлю еще: здесь скандальные картины продаются в лавках открыто; таковые же нэцке (брелоки) носят на кисетах; а помните пирожников и тесто и фигуры, из него приготовляемые, на дворе храма?

Здесь существуют монастыри, в которых монахи живут с женами. В Японии — что храм, то новая вера; сект великое множество. Есть монахи, которые не едят зелени и табаку не курят; есть и такие, которые не едят и мяса, но на табак не кладут запрещения. Говорить — всего не перескажешь.

На другой день мы гуляли в кипарисной роще, слушали цикад, смотрели, как громоздили неустанные рабочие княжеский дворец над оврагом, для которого они не пожалели срубить и таким образом уменьшить кипарисную рощу. Воздух в ней был великолепный (да и вообще в Японии хорошо дышится и об эпидемических и повальных болезнях не думается, по свидетельству наших). Прогулка наша могла быть бесконечною; но мы услышали новые звуки дикого бубна (стук по Хакодате и звон на улицах не прекращаются во весь день, раздаются даже и ночью, — веселый народ!). Мы думали, что это опять или приглашение на молитву, или снова ватага нищих идет собирать подаяния.

— Нет! — отвечают нам.

Пойдем и посмотрим.

К кипарисной роще примыкает высокий забор, по забору мы доходим до ворот; ворота вводят нас на большой двор губернаторского дома. С этого двора мы входим на второй, куда глядит своим фасадом самое жилище хакодатского начальника. Против дома беседка с навесом. Под ним на табуретах сидят: знакомый уже нам сумрачной губернатор[54], его помощник (который при нашем приближении встал с своего места и предложил его нам), двое бритых, из которых один оказался бонзой, другой, с выбритой также наголо головой, был губернаторский домашний врач[55]. Перед ними происходила замысловатая сцена, не имевшая, впрочем, для нас особенного значения. Несколько японцев на маленьких рысачках ловили на всем скаку белые и красные мячики, поднимая их с земли в мешочки, привязанные к коротеньким палкам. Схвативши мячик (что сделать довольно трудно, потому что остальные стараются его вышибить), ловчак летит назад к барьеру и оттуда бросает мячик в цель. Попав в нее, мальчики весело и усердно колотят в бубен. Но в бубен колотили редко, хотя возни, гику и крику было много. Губернатор флегматически покуривал трубку, но, по-видимому, принимал в играх и скачке живое участие. Нам они надоели. Мы поблагодарили и раскланялись.

— Надо родиться японцем, — толковали нам дорогой, — чтобы понимать, например, их пляску, это мучительно длинное коверканье на разные лады, приседанье, прыганье, особенно когда гудит их однообразная, имеющая только три тона музыка.

Мы слышали и музыку эту, налаживаемую чернозубыми женщинами на инструменте вроде бандуры с тремя металлическими струнами, и вполне согласились со словами нашего чичероне.

— Песня их так же небогата тонами и вся сидит в горле без вариаций, без жизни, как песни татар, калмыков, монголов и других степных азиатов. Поют в нос, на манер наших старообрядских духовных песен.

И это было поразительно справедливо.

Замысловаты у японцев туманные картины, на которых они фигурам придают такие позы и делают с ними такие превращения, до каких европейцы еще не додумались. Нельзя не пожалеть, что их не всякому и не на всяком месте можно показывать. И туманные картины эти, и женские пляски начинаются как будто и прилично, а в конце концов впадают в ту же нескромность по-нашему, до какой так жадна вся Япония и какую она вовсе не почитает нескромностью.

На баке нашей «Америки» мне привелось убедиться в замечательной правде и этих замечаний, когда визжал от восторга весь наш бак, всей своей массой, из среды которой, застывшей на корточках, самые впечатлительные и восприимчивые выскакивали даже и ржали не на шутку по-лошадиному.

Но будет!

Рассказов об Японии хватило бы надолго. Многое досказали нам позднее; многое можно припомнить и из личных наблюдений, если бы подольше постоять на одном месте и сосредоточить около него наши воспоминания. Не делаем этого теперь из расчета. Не скроем мы этого расчета и потаенной, преднамеренной цели нашей, когда в силу предвзятого плана мы встретимся на берегах Амура с маньчжурами, на берегу Кяхты с китайским Маймачином.

VI. В МАНЬЧЖУРИИ

1. МАНЬЧЖУРЫ

В то время, когда наша православная Русь обреталась в непроглядном мраке суеверия, невежества и в ожидании тяжелой руки Петра решила напоследях вопрос о преимуществе старого перед новым и даже в доказательство истины успела не один раз поколоться (пиками), порубиться (бердышами) и постреляться (из пищалей), — языческий Китай находился наверху своей славы и в положении государства, цивилизация которого дошла до своих крайних пределов и на то время стоила дороже европейской. Все, что было нужно азиатскому государству, в Китае имелось даже с европейским избытком: в двух столицах (Нанкине и Пекине) помещалось его правительство с главным представительством самого сына неба, с коренной опорой на войско, умевшее уже стрелять из ружей порохом, и на громадную массу чиновников, которые сидели на народе чужеядным паразитом и, как пиявки, высасывали из него самые лучшие силы, самые жизненные и питательные соки. Народ — основа китайского государства — в поте лица своего снискивал хлеб и по временам сыто наедался, по временам вымирал, как мухи, от необычайно частых и жестоких голодов, в то время, когда мандаринская кухня не умела ограничиваться количеством, меньшим тридцати блюд ежедневных. Но у народа имелись книги, с незапамятных ему времен печатавшиеся тем же способом подвижных букв, каким Гуттенберг далеко позднее изумил и расшевелил Европу; в книги эти мудрецы китайские вносили все, что доставалось их разумению и добывалось ими на домашнем близоруком досужестве; рассказывали в них и историю государства, которую — чтобы быть вполне народными — наполняли, по общечеловеческому обычаю и китайскому способу, всяким непроглядным фантастическим вымыслом, невероятными побасенками и небывалыми сказками. Народ верил им на слово — и все-таки, не зная ни своей истории, ни своего политического значения, под рукой создал Конфуция и разбил свою буддийскую веру на множество противоборствующих и противоречащих сект. Воздавая божественные почести и питая рабское уважение к своему сыну неба, народ китайский замышлял под рукой заговоры против его чиновников, затевал бунты и поднимал оружие и, побеждаемый силой и хитростью, покорно ложился на каленые сковороды, чтобы быть изжаренным, съедал икры из собственных своих ног и просовывал головы в тяжелые рамы и колодки, чтобы носить их на шее и плечах до счастливой минуты смертного часа[56]. Но зато китаец безнаказанно пил чай, и курил табак, и ел всякую скверну и нечисть из животного и растительного в то время, когда на Западе, в Европе, резали за это носы и губы, вырезали глаза и уши и так же хладнокровно клали на костер или сажали на цепи в сырые, затхлые и темные подземелья. В Европе на то время едва помирились с Лютером; Россия успела забыть о татарских погромах, но еще с трудом оправлялась от внутренних смут междуцарствия; на московском престоле сидел молодой царь Алексей; в Китае в это время, когда господствовала династия, уже изнеженная и расслабленная роскошью и бездействием (невидными для народа, приметными со стороны — для ближних и зорких соседей), случился громадный, но неожиданный переворот. Китай был покорен маньчжурами — сильным и воинственным народом из того же монгольского племени, которое сбило себе под ноги и православную Русь и держало в долговременном и паническом страхе всю начинавшую тогда цивилизоваться Европу.