[62].
Вот что узнали мы об этом деле.
Корень этот любил покойный богдыхан и вместе с двором своим потреблял его огромное количество во всех видах, допускаемых и европейской фармацией (т. е. и в декоктах, и в порошках, и в настое, и проч.). Пресыщенный чувственными удовольствиями, не знавший в них меры, он нуждался в чудодейственной силе корня и верил ей, а приписывая ему божественное происхождение в знак особенной милости Будды, дарованной только его родине, он считал все долины Маньчжурии, в которых растет женьшень, собственностью двора. Все месторождения корня были заповедными плантациями его, поручались особому, бдительному надзору начальников областей и охранялись нарочно назначаемой лесной военной стражей; но рыть драгоценный корень имел право всякий, получивший билет от губернаторов. При этом ограничивалось число искателей и определялось количество работников, а также назначались те места, в которых они имели право производить поиски. В Тянь-дзине служили для этой цели все горы, идущие на восток к морю (около озера Ханка), и число билетов ограничивалось цифрой 1,752 — самой большой изо всех, выпадающих на долю остальных пяти мест, изобилующих женьшенем[63]. По всем горам рассыпалось ежегодно около 19 тысяч искателей; правитель округа, раздавший все билеты, удостаивался от двора награды. Промышленники отводимы были в горы под военным надзором, — целое войско сопровождало искателей в Тянь-дзине; а в небольших хребтах (в Уле, Нингуте, Хунь-чуне и Сань-сине) расставлялись отдельные военные отряды, обязанные наблюдать, чтобы женьшень не сеяли и не добывали тайно. В горы пускали по особым билетам; каждый работник, едущий водой, имел право на лодку и на 6 четвериков рису и проса, а отправляющийся сухим путем мог иметь одного верблюда. Признаки корня распознавались по внешнему виду растения, имевшего стебель вышиной в аршин, с 5 или 6 ветками, расположенными одна против другой наподобие чаши, с красными семенами и цветами, с пятью листьями на каждой ветке[64]. По возвращении с гор рабочих осматривали на заставах и надписывали на билетах количество добытого корня, прозвание, имя и облик каждого промышленника; при этом назначалось время для обратного следования, определялись станции, предписывалось явиться в контору. Если открывалось, что кто-либо ходил не в назначенные места, или продавал билеты другим, или самовольно пробирался в заповедные горы, или, взяв большее против положения количество хлеба, провел в горах зиму, или, наконец, брал с собой ружья, сети, — всех тех предавали строгому, немилостивому суду. Всякий возвратившийся из гор искатель платил оброк, за уплатой которого ему дозволялось продавать купцам, но только в конторе[65]. Весь оброчный женьшень поступал в дворцовое правление, которое за каждый лан корня выдавало по 5 лан серебра, как бы в вознаграждение за путевые издержки. Поступивши в контору, корень подвергался самому строгому осмотру. Ежели попадался сеяный, то наводились справки и виновному спуску не давали. Ежели по сдаче корня в правление оказывались свинцовые дробинки и сор, прибавленные для весу, отвечали своей шеей сами члены правления. Затем корень сортировался на пять разрядов: крупные корешки первых четырех сортов оставлялись во дворце, а корешки пятого разряда, раздробленные и вымоченные, снова делились на 3 разряда и поступали в продажу[66].
В этой многознаменательной силе дорогого корня, имевшего счастье понравиться и оказывать пользу недавно умершему богдыхану, заключается отчасти причина той хлопотливости, которой сказались все маньчжурские чиновники при известии о занятии реки Уссури русскими, и объясняется отчасти множество военных отрядов, встречавших русских везде: и на Уссури, и на берегах океана. Не всегда с целью охранения границ группировались войска в известных пунктах, — очень часто охраняли они те добычи, которые удовлетворяли прихотливому и набалованному вкусу повелителя Китая. Вблизи Кореи добывались морские растения, устрицы и другие слизни, любимые китайской кухней; против острова Формозы, на крутых и отвесных скалах китайского берега, получались драгоценные птичьи гнезда (приготовляемые особой породой морских ласточек). Но так как все эти приобретения сопряжены были с большими лишениями на океане и с крайней опасностью жизни против Формозы, то, находя подрядчиков, промыслы эти не нашли бы охотников, если бы китайское правительство само не придумало средств пособляющих.
Откупщики всякого подобного рода статей получали в помощь себе от двора нужное им количество преступников, для которых в свою очередь назначалось известное число войска для порядка и надзора. И из ста человек девяносто валились в море на скользком поприще добычи ласточкиных гнезд; а из нескольких тысяч других, назначенных для ловли трав и океанских устриц, образовались огромные и частые селения и в заливе Посьета, и Ольге, и в бухте Находка, где и встречают их кругосветные военные суда наши и суда амурского отряда. Ради этих промышленников — по всему вероятию — собраны были около бухты Экспедиции и те войска маньчжурские, встречу с которыми мы описали уже в одной из прежних статей наших. Не оселось население ссыльных около мест добычи женьшеня, и то потому, что копают его руками наемными и притом людьми, приводимыми сюда из внутреннего Китая, и только на озере Ханкае видали наши людей с отрубленными ушами и рваными ноздрями. При них-то, вероятно, и состоял караул, офицер которого гнал наш пост с этого озера. Только об этом месте, как о крайней границе плантаций женьшеня, усиленно хлопотали маньчжуры и, выговорив его в Пекинском трактате, не стояли за Уссури, полагая жителей ее в сомнительном и шатком подданстве. Впрочем, так было и на самом деле.
Живущие на Уссури китайцы с большим озлоблением, чем где-либо в других местах, отзывались о маньчжурах, и чиновники из племени этого раз в году являлись сюда из Гирина, приезжали, собственно, для одних только гольдов. Впрочем, и из гольдов были плательщиками ясака — не уссурийские, а те, которые приходили сюда по старой привычке с низовьев Амура, через хребты, прямиком и с добычей, состоящей большей частью из соболей посредственного достоинства[67]. Но стоило казакам нашим дать и этим людям — детям природы, одаренным простосердечием и наивностью понятий, — дешевый совет неповиновения, чтобы и эти гольды на второй год пребывания русских на Уссури, возвращались назад не по рекам и на глазах маньчжуров, а новым путем — по хребтам и за глазами. На следующий год они уже вовсе не приносили податей и на Уссури явились тайком, чтобы распродать казакам добытых зверей. Маньчжуры, впрочем, и не заявляли о том никаких видимых знаков своего неудовольствия, а к жителям притоков реки Уссури (каковы, напр., Бикин, Еман и Пор) они положительно оставались безразличными. С тем же равнодушием отнеслось и русское начальство ко всем местам этим и только потому, что, раз наладивши ходить прямой дорогой, оно не обратило никакого внимания (да едва ли и придает какое-либо значение) всем местам, лежащим в стороне от Уссури и от Амура. Из амурских притоков только на Зею обращено некоторое внимание, и то благодаря досужеству вольных поселенцев из молокан Таврической губернии; а про уссурийские притоки ходили только неопределенные вести и слухи, обязанные тому обстоятельству, что некоторые из торговых казаков в видах барышей и корысти проникли туда. Между тем по рекам этим — самая роскошная растительность, самые густые и лучшие леса со всем разнообразием древесных пород и в то же время богатые соболем[68]. Река Еман (впадающая в Уссури в 400 верстах от Амура) до того быстра, что не замерзает во всю зиму и потому привлекает к себе на это время несметное количество гусей и уток, и до того богата растительностью, что берега ее почти вплотную оплетены виноградными лозами; а по Бикину и Пору кедровые леса стоят непроглядной стеной и с трудом проходимы. На весьма редких и небольших проталинках (луговинках) стоят одинокие юрты орочей — небольшого племени, язык которого непонятен маньчжурам и с трудом понимается гольдами. Редко имея сношения и с теми, и с другими, орочи сумели сохранить до такой степени одичалую простоту нравов, что при одном виде русских и при появлении их в юрте они бежали вон, прятались за деревьями.
«Ревешь-ревешь потом, да так и не докличешься», — рассказывали казаки и прибавляли, что, когда пронесся слух о воинственном движении маньчжур в эту сторону, орочи (вскоре спознавшиеся с нашими) сказывали, что они убегут в леса и оттуда уже никогда и ни к кому не выйдут, а сделать им это легко, потому что племя их небольшое и почти все знают друг друга. Однако от тигров, которые ходят здесь всегда в сопровождении одного или двух барсов, имеющих обыкновение поживляться остатками добычи[69] от тигров, орочи не бегут и мест, как и гольды, не переменяют. Составляя, таким образом, также полуоседлое племя, они отличаются от гольдов большей кротостью и робостью и, так же как и те, отличаются всеми доблестями первобытных народов: они не воры, необыкновенно целомудренны и непосредственно нравственны. Когда двое гольдов убили в азарте женщину, они пришли просить русского суда за неимением своих законов, не успевших предусмотреть такой неожиданный случай. Казаки прибавляли к этому в пояснение:
— У них и медведь, как и сами они, до того смирен, что бежит прочь, когда попадется навстречу. Один казак провалился к нему в берлогу и не успел креста положить: медведь выскочил прежде него и пятки показал, да еще — на смех — всего казака обрызгал со страху.
Медвежьи берлоги в замечательном множестве попадаются в лесах, идущих к приморским хребтам по правому берегу Амура. Немало их и в лесах уссурийских. Орочи и гольды поднимают семейных медведиц на копья, а медвежат отбирают и воспитывают с целью продать их потом гилякам. Гиляки почитают этих зверей священными и покупают их за большие деньги к каждому празднику, на котором медведю принадлежит главная роль. С ним борются, перед ним пляшут и потом съедают всем множеством семей, являющихся на этот праздник.