Том 5. На Востоке — страница 76 из 107

[73].

Москва продолжала преследовать нас своими воспоминаниями, особенно резкими и определенными, когда мы подошли к крепости, правда, на этот раз деревянной, сложенной из бревен, а не из частокола наподобие наших острогов, но с такими же глубокими воротами, прикрытыми башней с бойницами. Такая же башня, старая и почернелая от времени и так же крепко подержанная, как и все стены, виднелась с противоположного конца крепости; китайского на ней были только неизменные краски и пестрая разрисовка. Крепость представляла собой настоящий, собственно, город; здесь направо и налево, внутри ее казенные дома: тюрьма с железными решетками, и в дверях преступник с деревянной рамой на плечах, и двое других с кольцом на шее, от которого к рукам и ногам шла тяжелая и толстая железная цепь; тюрьма, по обыкновению, грязная, с деревянными нарами, с изломанной решеткой и плохо прилаженной на петлях дверью; направо от тюрьмы — судилище; прямо — казначейство, храм один и другой, а рядом с судилищем и дом амбаня, главного коменданта крепости, айгунского военного губернатора — конец и цель нашего церемониального шествия.

Мы повернули направо на первый двор, наполненный множеством статных, красивых и оседланных лошадей. Здесь нас встретили двое чиновников. Мы взяли потом еще направо — еще двор и еще чиновники. Пришли на третий: перед нами какие-то диковинные ворота с китайскими арабесками и намалеванными страстями в виде неизменных драконов и других фантастических чудовищ; нам показалось смешно, но не страшно. Одиноко стоящие ворота с загнутыми кверху по-китайски крышами заперты; мы хотели обойти их, чтобы попасть на четвертый двор, но ворота быстро отворяются и нас приглашают идти в них смело и прямо.

Но входим мы одни; провожатые обошли кругом, подобострастно остановились мертвой стеной и потупились. Мы думали, что перед самим амбанем, оказалось, что только перед его домом, куда и вошли мы по приглашению.

Со входом туда мы попали в передел китайских церемоний, очутились в том самом центре и близ того лица, от которого они исходят и к которому идут. Но мы еще с утра решились выдерживать их до конца со всем упорством и стойкостью, пока не лопнет последнее терпенье (а терпенья на то время у нас было много).

Битых четыре часа длилась вся процедура свидания. Ему — против нашей воли — суждено было предшествовать тому делу, ради которого мы забрались в Айгун. Мы дорожили временем; маньчжуры — за избытком своего — нашего не пожалели; нас самих не поняли и давали нам не то, что мы хотели, а то, что они сами сочли за благо. Весь план вышел не тот, какой мы себе рисовали, и, не привыкши ходить в чужой монастырь со своим уставом, шли, как слепые, вперед, цепляясь за проводника из маньчжур и, к несчастью, натолкнулись по пути и на то, что, собственно, должно было для нас лежать далеко в стороне. Так, напр., мы должны были выдержать церемонию торжественного приема, а как, по пословице, из песни слова не выкинешь, то и считаем своей обязанностью рассказать про нее.

Нас ввели в одну комнату, наполненную нойонами, и, не дав усесться, подняли снова и повели во вторую. Здесь стоял высокий стол, покрытый красным сукном; на возвышении — старинные русские часы; другие часы щелкали на стене (амбань — как оказалось впоследствии — поддался страсти приобретения этого товара, во множестве привезенного на Амур Амурской компанией). Нойоны пришли вслед за нами и разместились при входе; амбань не приходил, заставляя нас дожидаться и, видимо, желая этим последним маневром отплатить нам за то, что мы и вчера приехали поздно, и сегодня пришли не по первому вызову. От безделья мы занялись созерцанием чиновников. Между ними видели и своего знакомого старика Оргингу, который на этот раз был не в засаленной курме и, имея праздничный вид, был одет в шелковую курму фиолетового цвета; она, как греческий саккос, была коротка и на груди и на спине украшена большими квадратами, по которым вышиты шелками какие-то хищные звери, кажется тигры, как знак достоинства и отличие военных чиновников[74]. На шее у Оргинги и у некоторых других висели длинные четки или бусы из каменьев. По спине шла тесемка, на самой пояснице кончавшаяся — у одних аметистом, сердоликом, оправленным в серебро и служившим — по объяснению чиновников — амулетом. Амулет этот обязан был предохранять военного на поле битвы от напрасной смерти. Все в шапках с приподнятыми кверху краями, с шариками, утвержденными на макушке медными шпенечками. У самых низших чином (хорунжих — по объяснению нашего казака-переводчика Перебоева, бывалого, любимого всеми маньчжурами и известного у них под именем Перебо) шарики были белые, стеклянные, матовые; у нойонов чином постарше — белые, прозрачные; еще постарше — синие, тусклые; у войсковых старшин — синие, прозрачные, и т. д.[75]. Оргинга оказался майорского чина; старик с длинными седыми усами — не пришедший к нам на лодку комендант — был в полковничьем ранге, с зеленым прозрачным шариком на шляпе. Молодые чиновники были без усов; другие только с усами и третьи с усами и бородой, у всех козлиной формы вроде эспаньолки (широкие русские бороды лопатой у маньчжур и китайцев никогда и нигде не вырастают)[76].

Пока занимались мы этими наблюдениями, прошла добрая четверть часа. Но вот — толпа чиновников зашевелилась; сидевшие вскочили с мест; задние засуетились и расступились; передние почтительно вытянулись, обдернули курмы и оправили бусы: в дверях показался сам амбань, маньчжурский генерал — весь красный, в суконной, но не шелковой ярко-красной куртке, с маленькими металлическими пуговками, в шапке, украшенной по краям не мерлушкой, а пушистым соболем; на макушке ее красовался матовый розовый генеральский шарик[77]. С изогнутой спиной, осторожно ступая, вышел он из толпы нойонов; с вопросительным торопливым видом обратился он к нашему переводчику и сейчас же, наведя на физиономию свою ласково-приветливую, весело глядящую улыбку, он подошел ко мне прямо, радостно пожимал в обеих своих мою руку, осторожно взявши за плечи, посадил меня на возвышение и, похватавши руки двух моих товарищей, поместился на том же возвышении рядом со мной. Приветливая улыбка расположилась на устах его и не сходила с них почти во все время нашей беседы.

Начал он ее тем, что, пересадивши моих товарищей на табуреты (причем штабс-капитана поместил ближе к себе, а мичмана у меня в ногах), он велел Оргинге передать что-то Перебоеву. Перебоев, аргунский казак, как и все тамошние, ловко навострившийся говорить по-монгольски, принял монгольскую речь Оргинги (полученную им от амбаня на маньчжурском) и передал ее нам на кое-каком русском:

— Амбань очень рад вас видеть.

— И мы также.

— Вчера ждал целый день; нарочно на ученье к войскам не ездил: вы не приехали.

— Извинил бы: задержали свои в Благовещенске. Не хотелось скоро расставаться с ними.

И пошла писать:

— Сколько нам лет от роду? Как нас зовут? (А сами спрос о годах почитают крайней невежливостью; вопрос об имени при чине полагают также излишним и неделикатным.)

— Какой на нас чин? (Привыкшие по чинам определять степень уважения, придавали вопросу этому огромное значение, как такому, на котором крепко зиждется и китайская неподвижность, и вся суть многочисленных церемоний.)

— Как называется город, в каком мы родились? (Вопрос для маньчжура также первостепенной важности.)

Предупрежденные в видах приличия обращать и свои вопросы в том же смысле, мы узнали, что амбань родился в деревне под Цицикаром, что в городе этом в звании нойона он дослужился до того уважения и доверия, на основании которых его призвали быть секретарем при переговорах генерала Муравьева с генералами маньчжурскими об Амуре. И когда семидесятилетнего старика амбаня заковали в колодки и сослали на Уссури, он, Аджентай, занял его место и строго держит теперь в своем подчинении всех своих прежних товарищей. Они его боятся, но не любят и, к сожалению, вспоминают о старом амбане, безусловно добром и прекрасном человеке[78].

И — что у кого болит, тот о том и говорит — амбань Аджентай круто повернул свою речь и заговорил другими вопросами:

— Где теперь Муравье-фу? Когда он на Амур приедет, через сколько ночей?

— Русские нас обижают: кумирню сожгли (и глаза амбаня загорелись мгновенно).

— Мы хотели жить дружно, а у нас Уссури отнимают. Мы желаем вести торговлю, а нам запрещают араки вывозить.

Амбань уже вспыхнул и вскочил даже с места, но мгновенно спохватился, и хотя глаза его все еще горели неестественным огнем и взгляд его был дик и неприятен, он сел опять на место. И, говоря потом сдержанным голосом, он все-таки с трудом собирал взволнованный дух, по временам отдувался, шевелился на месте. Он казался мне барсом, на которого случайно накинута человеческая личина и укреплены путы бесчисленного множества китайских церемоний. Они его выполировали снаружи, но личины не соскребли изнутри.

Аджентай говорил нам:

— Мы желали жить в дружбе, а на нас в Цицикар хотят войной идти. Нечего делать: мы сами собрали войска — и вот они размещены теперь под городом на сорока верстах (и врет, по маньчжурскому обычаю). А мы хотели торговать.

— Но ваши купцы дорого берут, а теперь начали продавать еще дороже.

— Оттого и дороже, что войска к нам пришли, все стало дорого и у нас самих. Войскам надо много мяса, буды им надо.

— Но дороги у купцов ваших и такие товары, в каких войска ваши не нуждаются.

— В этом уже не я виноват и тут ничего не могу сделать. Это зависит от самих купцов; они у нас независимы. Мы их в этом не стесняем. Они делают как хотят.

И опять амбань врет и не краснеет, и врет снова, садясь на своего любимого конька, который — признаться — начинал надоедать нам: