Том 5. Обрыв. Части 1-2 — страница 32 из 70

– Какой это Маркушка? Мне что-то Леонтий писал… Что Леонтий, бабушка, как поживает? Я пойду к нему…

– Что ему делается? сидит над книгами, воззрится в одно место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в другое место… он и не видит, что под носом делается. Вот теперь с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался, что тот книги, что ли, твои растаскал…

– Bu-ona sera! bu-ona sera![71] – напевал Райский из «Севильского цырюльника».

– Странный, необыкновенный ты человек! – говорила с досадой бабушка. – Зачем приехал сюда: говори толком!

– Видеть вас, пожить, отдохнуть, посмотреть на Волгу, пописать, порисовать…

– А имение? Вот тебе и работа: пиши! Коли не устал, поедем в поле, озимь посмотреть.

– После, после, бабушка. – Ти, ти, ти, та, та, та, ля, ля, ля… – выделывал он тщательно опять мотив из «Севильского цырюльника».

– Полно тебе: ти, ти, ти, ля, ля, ля! – передразнила она. – Хочешь смотреть и принимать имение?

– Нет, бабушка, не хочу!

– Кто же будет смотреть за ним: я стара, мне не углядеть, не управиться. Я возьму, да и брошу: что тогда будешь делать?..

– Ничего не буду делать; махну рукой, да и уеду…

– Не прикажешь ли отдать в чужие руки?

– Нет, пока у вас есть охота – посмотрите, поживите.

– А когда умру?

– Тогда… оставить как есть.

– А мужики: пусть делают, что хотят?

Он кивнул головой.

– Я думал, что они и теперь делают, что хотят. Их отпустить бы на волю… – сказал он.

– На волю: около пятидесяти душ, на волю! – повторила она, – и даром, ничего с них не взять?

– Ничего!

– Чем же ты станешь жить?

– Они наймут у меня землю, будут платить мне что-нибудь.

– Что-нибудь: из милости, что вздумается! Ну, Борюшка!

Она взглянула на портрет матери Райского. Долго глядела она на ее томные глаза, на задумчивую улыбку.

– Да, – сказала потом вполголоса, – не тем будь помянута покойница, а она виновата! Она тебя держала при себе, шептала что-то, играла на клавесине да над книжками плакала. Вот что и вышло: петь да рисовать!

– Что же с домом делать? Куда серебро, белье, брильянты, посуду девать? – спросила она, помолчав. – Мужикам, что ли, отдать?

– А разве у меня есть брильянты и серебро?.. – спросил он.

– Сколько я тебе лет твержу! От матери осталось: куда оно денется? На вот, постой, я тебе реестры покажу…

– Не надо, ради бога, не надо: мое, мое, верю. Стало быть, я вправе распорядиться этим по своему усмотрению?

– Ты хозяин, так как же не вправе? Гони нас вон: мы у тебя в гостях живем – только хлеба твоего не едим, извини… Вот, гляди, мои доходы, а вот расходы…

Она совала ему другие большие шнуровые тетради, но он устранил их рукой.

– Верю, верю, бабушка! Ну так вот что: пошлите за чиновником в палату и велите написать бумагу: дом, вещи, землю, все уступаю я милым моим сестрам, Верочке к Марфеньке, в приданое…

Бабушка сильно нахмурилась и с нетерпением ждала конца речи, чтобы разразиться.

– Но пока вы живы, – продолжал он, – все должно оставаться в вашем непосредственном владении и заведывании. А мужиков отпустить на волю…

– Не бывать этому! – пылко воскликнула Бережкова. – Они не нищие, у них по пятидесяти тысяч у каждой. Да после бабушки втрое, а может быть и побольше останется: это все им! Не бывать, не бывать! И бабушка твоя, слава богу, не нищая! У ней найдется угол, есть и клочок земли, и крышка, где спрятаться! Богач какой, гордец, в дар жалует! Не хотим, не хотим! Марфенька! Где ты? Иди сюда!

– Здесь, здесь, сейчас! – отозвался звонкий голос Марфеньки из другой комнаты, куда она вышла, и она впорхнула веселая, живая, резвая, с улыбкой, и вдруг остановилась. Она глядела, то на бабушку, то на Райского, в недоумении. Бабушка сильно расходилась.

– Вот слышишь: братец тебе жаловать изволит дом, и серебро, и кружева. Ты ведь бесприданница, нищенка! Приседай же ниже, благодари благодетеля, поцелуй у него ручку. Что же ты?

Марфенька прижалась к печке и глядела на обоих, не зная, что ей сказать.

Бабушка отодвинула от себя все книги, счеты, гордо сложила руки на груди и стала смотреть в окно. А Райский сел возле Марфеньки, взял ее за руки.

– Скажи, Марфенька, ты бы хотела переехать отсюда в другой дом, – спросил он, – может быть, в другой город?

– Ах, сохрани боже: как это можно! Кто это выдумал такую нелепость!..

– Вон кто, бабушка! – сказал Райский, смеясь.

Марфенька сконфузилась, а бабушка, к счастью, не слыхала. Она сердито глядела в окно.

– Ведь у меня тут все: сад и грядки, цветы… А птицы? Кто же будет ходить за ними? Как можно – ни за что…

– Ну, вот бабушка хочет уехать и увезти вас обеих.

– Бабушка, душенька, куда? Зачем? Что это вы затеяли? – бросилась она ласкаться к бабушке.

– Отстань! – сердито оттолкнула ее бабушка.

– Ты не хотела бы, Марфенька, не правда и, выпорхнуть из этого гнездышка?

– Нет, ни за что! – качая головой, решительно сказала она. – Бросить цветник, мои комнатки… как это можно!

– И Верочка тоже?

– Она еще пуще меня: она ни за что не расстанется с старым домом…

– Она любит его?

– Она там и живет, там ей только и хорошо. Она умрет, если ее увезут – мы обе умрем.

– Ну, так вы никогда не уедете отсюда, – прибавил Райский, – вы обе здесь выйдете замуж, ты, Марфенька, будешь жить в этом доме, а Верочка в старом.

– Слава богу: зачем же пугаете? А вы где сами станете жить?

– Я жить не стану, а когда приеду погостить, вот как теперь, вы мне дайте комнату в мезонине – и мы будем вместе гулять, петь, рисовать цветы, кормить птиц: ти, ти, ти, цып, цып, цып! – передразнил он ее.

– Ах, вы злой! – сказала она. – Я думала, вы не успели даже разглядеть меня, а вы все подслушали!

– Ну, так это дело решеное: вы с Верочкой принимаете от меня в подарок все это, да?

– Да… братец… – весело сказала она и потянулась было к нему.

– Не сметь! – горячо остановила бабушка, до тех пор сердито молчавшая. Марфенька села на свое место.

– Бесстыдница! – укоряла она Марфеньку. – Где ты выучилась от чужих подарки принимать? Кажется, бабушка не тому учила; век свой чужой копейкой не поживилась… А ты не успела и двух слов сказать с ним и уж подарки принимаешь. Стыдно, стыдно! Верочка ни за что бы у меня не приняла: та – гордая!

Марфенька надулась.

– Сами же давеча… сказали, – говорила она сердито, – что он нам не чужой, а брат, и велели поцеловаться с ним; а брат может все подарить.

– Это логично! Против этого спорить нельзя, – одобрял Райский. – Итак, решено: это все ваше, я у вас гость…

– Не бери! – повелительно сказала бабушка. – Скажи: не хочу, не надо, мы не нищие, у нас у самих есть имение.

– Не хочу, братец, не надо… – начала она с иронией повторять и засмеялась. – Не надо, так не надо! – прибавила она и вздохнула, лукаво поглядывая на него.

– Да уж ничего этого не будет там у вас, в бабушкином имении, – продолжал Райский. – Посмотри! Какой ковер вокруг дома! Без садика что за житье?

– Я садик возьму! – шепнула она, – только бабушке не го-во-ри-те… – досказала она движениями губ, без слов.

– А кружева, белье, серебро? – говорил он вполголоса.

– Не надо! Кружева у меня есть свои, и серебро тоже! Да я люблю деревянной ложкой есть… У нас всё по-деревенски.

– А эти саксонские чашки, эти пузатые чайники? Таких теперь не делают. Ужели не возьмешь?

– Чашки возьму, – шептала она, – и чайники, еще вон этот диванчик возьму и маленькие кресельца, да эту скатерть, где вышита Диана с собаками. Еще бы мне хотелось взять мою комнатку… – со вздохом прибавила она.

– Ну, весь дом – пожалуйста, Марфенька, милая сестра…

Марфенька поглядела на бабушку, потом, украдкой, утвердительно кивнула ему.

– Ты любишь меня? да?

– Ах, очень! Как вы писали, что приедете, я всякую ночь вижу вас во сне, только совсем не таким…

– Каким же?

– Таким румяным, не задумчивым, а веселым; вы будто все шалите да бегаете…

– Я ведь такой иногда бываю.

Она недоверчиво покосилась на него и покачала головой.

– Так возьмешь домик? – спросил он.

– Возьму, только чтоб и Верочка старый дом согласилась взять. А то одной стыдно: бабушка браниться станет.

– Ну, вот и кончено! – громко и весело сказал он, – милая сестра! Ты не гордая, не в бабушку!

Он поцеловал ее в лоб.

– Что кончено? – вдруг спросила бабушка. – Ты приняла? Кто тебе позволил? Коли у самой стыда нет, так бабушка не допустит на чужой счет жить. Извольте, Борис Павлович, принять книги, счеты, реестры и все крепости на имение. Я вам не приказчица досталась.

Она выложила перед ним бумаги и книги.

– Вот четыреста шестьдесят три рубля денег – это ваши. В марте мужики принесли за хлеб. Тут по счетам увидите, сколько внесено в приказ, сколько отдано за постройку и починку служб, за новый забор, жалованье Савелью – все есть.

– Бабушка!

– Бабушки нет, а есть Татьяна Марковна Бережкова. Позвать сюда Савелья! – сказала она, отворив дверь в девичью.

Через четверть часа вошел в комнату, боком, пожилой, лет сорока пяти мужик, сложенный плотно, будто из одних широких костей, и оттого казавшийся толстым, хотя жиру у него не было ни золотника.

Он был мрачен лицом, с нависшими бровями, широкими веками, которые поднимал медленно, и даром не тратил ни взглядов, ни слов. Даже движений почти не делал. От одного разговора на другой он тоже переходил трудно и медленно.

Мысленная работа совершается у него тяжело: когда он старается выговорить свою мысль, то помогает себе бровями, складками на лбу и отчасти указательным пальцем.

Он острижен в скобку, бороду бреет редко, и у него на губах и на подбородке почти всегда торчит щетина.

– Вот помещик приехал! – сказала бабушка, указывая на Райского, который наблюдал, как Савелий вошел, как медленно поклонился, медленно поднял глаза на бабушку, потом, когда она указала на Райского, то на него, как медленно поворотился к нему и задумчиво поклонился.