Том 5. Обрыв. Части 1-2 — страница 40 из 70

– Вон что выдумал! Отстань, я есть хочу.

– Ну, так после обеда – и в самом деле теперь не успеем.

– Послушай: тебе хотелось бы иметь такую библиотеку? – спросил Райский.

– Мне? Такую библиотеку?

Ему вдруг как будто солнцем ударило в лицо: он просиял и усмехнулся во всю ширину рта, так что даже волосы на лбу зашевелились.

– Такую библиотеку, – произнес он, – ведь тут тысячи три: почти всё! Сколько мемуаров одних! Мне? – Он качал головой. – С ума сойду!

– Скажи: ты любишь меня, – спросил Райский, – попрежнему?

– Еще бы! Из нужды выручал, оттаскал за волосы всего два раза…

– Ну, так возьми себе эти книги в вечное и потомственное владение, но на одном условии…

– Мне, взять эти книги! – Леонтий смотрел то на книги, то на Райского, потом махнул рукой и вздохнул.

– Не шути, Борис: у меня в глазах рябит… Нет, vade retro…[78] Не обольщай…

– Я не шучу.

– Бери, когда дают! – живо прибавила жена, которая услышала последние слова.

– Вот, она у меня всегда так! – жаловался Леонтий. – От купцов на праздники и к экзамену родители явятся с гостинцами – я вон гоню отсюда, а она их примет оттуда, со двора. Взяточница! С виду точь-в-точь Тарквиниева Лукреция36, а любит лакомиться, не так, как та!..

Райский улыбнулся, она рассердилась.

– Поди ты с своей Лукрецией! – небрежно сказала она, – с кем он там меня не сравнивает? Я – и Клеопатра, и какая-то Постумия37, и Лавиния38, и Корнелия39, еще матрона… Ты лучше книги бери, когда дарят! Борис Павлович подарит мне…

– Не смей просить! – повелительно крикнул Леонтий. – А мы что ему подарим? Тебя, что ли, отдам? – добавил он, нежно обняв ее рукой.

– Отдай: я пойду – возьмите меня! – сказала она, вдруг сверкнув Райскому в глаза взглядом, как будто огнем.

– Ну, если не берешь, так я отдам книги в гимназию: дай сюда каталог! Сегодня же отошлю к директору… – сказал Райский и хотел взять у Леонтия реестр книг.

– Помилуй: это значит, гимназия не увидит ни одной книги… Ты не знаешь директора? – с жаром восстал Леонтий и сжал крепко каталог в руках. – Ему столько же дела до книг, сколько мне до духов и помады… Растаскают, разорвут – хуже Марка!

– Ну, так бери!

– Да как же вдруг этакое сокровище подарить! Ее продать в хорошие, надежные руки – так… Ах, боже мой! Никогда не желал я богатства, а теперь тысяч бы пять дал… Не могу, не могу взять: ты мот, ты блудный сын – или нет, нет, ты слепой младенец, невежа…

– Покорно благодарю…

– Нет, нет – не то, – говорил, растерявшись, Леонтий. – Ты – артист: тебе картины, статуи, музыка. Тебе что книги? Ты не знаешь, что у тебя тут за сокровища! Я тебе после обеда покажу…

– А! Ты и после обеда, вместо кофе, хочешь мучить меня книгами: в гимназию!

– Ну, ну, постой: на каком условии ты хотел отдать мне библиотеку? Не хочешь ли из жалованья вычитать, я все продам, заложу себя и жену…

– Пожалуйста, только не меня… – вступилась она, – я и сама сумею заложить или продать себя, если захочу!

Райский поглядел на Леонтья, Леонтий на Райского.

– За словом в карман не пойдет! – сказал Козлов. – На каком же условии? Говори! – обратился он к Райскому.

– Чтоб ты никогда не заикался мне о книгах, сколько бы их Марк ни рвал…

– Так ты думаешь, я Марку дам теперь близко подойти к полкам?

– Он не спросится тебя, подойдет и сам, – сказала жена, – чего он испугается, этот урод?

– Да, это правда: надо крепкие замки приделать, – заметил Леонтий. – Да и ты хороша: вот, – говорил он, обращаясь к Райскому, – любит меня, как дай бог, чтоб всякого так любила жена…

Он обнял ее за плечи: она опустила глаза, Райский тоже; смех у ней пропал из лица.

– Если б не она, ты бы не увидал на мне ни одной пуговицы, – продолжал Леонтий, – я ем, сплю покойно, хозяйство хоть и маленькое, а идет хорошо; какие мои средства, а на все хватает!

Она мало-помалу подняла глаза и смотрела прямее на них обоих, оттого, что последнее было правда.

– Только вот беда, – продолжал Леонтий, – к книгам холодна. По-французски болтает проворно, а дашь книгу, половины не понимает; по-русски о сю пору с ошибками пишет. Увидит греческую печать, говорит, что хорошо бы этакий узор на ситец, и ставит книги вверх дном, а по-латыни заглавия не разберет. Opera Horatii[79] – переводит «Горациевы оперы»!..

– Ну, не поминай же мне больше о книгах: на этом условии я только и не отдам их в гимназию, – заключил Райский. – А теперь давай обедать, или я к бабушке уйду. Мне есть хочется.

VIII

– Скажи, пожалуйста, ты так век думаешь прожить? – спросил Райский после обеда, когда они остались в беседке.

– Да, а как же? Чего же мне еще? – спросил с удивлением Леонтий.

– Ничего тебе не хочется, никуда не тянет тебя? Не просит голова свободы, простора? Не тесно тебе в этой рамке? Ведь в глазах, вблизи – все вон этот забор, вдали – вот этот купол церкви, дома… под носом…

– А под носом – вон что! – Леонтий указал на книги, – мало, что ли? Книги, ученики… жена впридачу, – он засмеялся, – да душевный мир… Чего больше?

– Книги! Разве это жизнь? Старые книги сделали свое дело; люди рвутся вперед, ищут улучшить себя, очистить понятия, прогнать туман, условиться поопределительнее в общественных вопросах, в правах, в нравах; наконец привести в порядок и общественное хозяйство… А он глядит в книгу, а не в жизнь!

– Чего нет в этих книгах, того и в жизни нет или не нужно! – торжественно решил Леонтий. – Вся программа, и общественной, и единичной жизни, у нас позади: все образцы даны нам. Умей напасть на свою форму, а она готова. Не отступай только – и будешь знать, что делать. Позади найдешь образцы форм и политических и общественных порядков. И лично для себя то же самое: кто ты: полководец, писатель, сенатор, консул, или невольник, или школьный мастер, или жрец? Смотри: вот они все живые здесь – в этих книгах. Учи их жизнь и живи, учи их ошибки и избегай, учи их добродетели и, если можно, подражай. Да трудно! Их лица строги, черты крупны, характеры цельны и не разбавлены мелочью! Трудно вливаться в эти величавые формы, как трудно надевать их латы, поднимать мечи, секиры! Не поднять и подвигов их! Мы и давай выдумывать какую-то свою, новую жизнь! Вот отчего мне никогда ничего и никуда дальше своего угла не хотелось: не верю я в этих нынешних великих людей…

Он говорил с жаром, и черты лица у самого у него сделались, как у тех героев, о которых он говорил.

– Стало быть, по-твоему, жизнь там и кончилась, а это все не жизнь? Ты не веришь в развитие, в прогресс?

– Как не верить, верю! Вся эта дрянь, мелочь, на которую рассыпался современный человек, исчезнет: все это приготовительная работа, сбор и смесь еще неосмысленного материала. Эти исторические крохи соберутся и сомнутся рукой судьбы опять в одну массу, и из этой массы выльются со временем опять колоссальные фигуры, опять потечет ровная, цельная жизнь, которая впоследствии образует вторую древность. Как не веровать в прогресс! Мы потеряли дорогу, отстали от великих образцов, утратили многие секреты их бытия. Наше дело теперь – понемногу опять взбираться на потерянный путь и… достигать той же крепости, того же совершенства в мысли, в науке, в правах, в нравах и в твоем «общественном хозяйстве»… цельности в добродетелях и, пожалуй, в пороках! Низость, мелочи, дрянь – все побледнеет: выправится человек и опять встанет на железные ноги… Вот и прогресс!

– Ты все тот же старый студент, Леонтий! Все нянчишься с отжившей жизнью, а о себе не подумаешь, кто ты сам?

– Кто? – повторил Козлов, – учитель латинского и греческого языков. Я так же нянчусь с этими отжившими людьми, как ты с своими никогда не жившими идеалами и образами. А ты кто? Ведь ты художник, артист? Что же ты удивляешься, что я люблю какие-нибудь образцы? Давно ли художники перестали черпать из древнего источника…

– Да, художник! – со вздохом сказал Райский, – художество мое здесь, – он указал на голову и грудь, – здесь образы, звуки, формы, огонь, жажда творчества, и вот еще я почти не начал…

– Что же мешает? Ведь ты рисовал какую-то большую картину: ты писал, что готовишь ее на выставку…

– Чорт с ними, с большими картинами! – с досадой сказал Райский, – я бросил почти живопись. В одну большую картину надо всю жизнь положить, а не выразишь и сотой доли из того живого, что проносится мимо и безвозвратно утекает. Я пишу иногда портреты…

– Что же ты делаешь теперь?

– Есть одно искусство: оно лишь может удовлетворить современного художника: искусство слова, поэзия: оно безгранично. Туда уходит и живопись, и музыка – и еще там есть то, чего не дает ни то, ни другое…

– Что ж ты, пишешь стихи?

– Нет… – с досадой сказал Райский, – стихи – это младенческий лепет. Ими споешь любовь, пир, цветы, соловья… лирическое горе, такую же радость – и больше ничего…

– А сатира? – возразил Леонтий, – вот, постой, вспомним римских старцев40

Он пошел было к шкафу, Райский остановил его.

– Сиди смирно, – сказал он. – Да, иногда можно удачно хлестнуть стихом по больному месту. Сатира – плеть: ударом обожжет, но ничего тебе не выяснит, не даст животрепещущих образов, не раскроет глубины жизни с ее тайными пружинами, не подставит зеркала… Нет, только роман может охватывать жизнь и отражать человека!

– Так ты пишешь роман… о чем же?

Райский махнул рукой.

– И сам еще не знаю! – сказал он.

– Не пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без романа на всяком шагу в глаза лезет. В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу – всё в роман суют… Возьми-ка предмет из истории, воображение у тебя живое, пишешь ты бойко. Помнишь, о древней Руси ты п