омута разврата?
Он надивиться не мог и дал себе слово глубже вникнуть в источник этого характера. И Марина улыбалась ему в художественном очерке. Он видел в ней не просто распущенную дворовую женщину вроде горьких, безнадежных пьяниц между мужчинами, а бескорыстную жрицу культа, «матерь наслаждений»…
– Что же с ними делать? – спросила бабушка, – надумался ли ты? Не сослать ли их?..
– Ах, нет, не трогайте, не мешайте! – с испугом вступился он. – Вы мне испортите эту живую натуральную драму…
– Ну, скажите на милость: не трогать! Он убьет ее.
– Так что же! У нас нет жизни, нет драм вовсе: убивают в драке, пьяные, как дикари! А тут в кои-то веки завязался настоящий человеческий интерес, сложился в драму, а вы – мешать!.. Оставьте, ради бога! Посмотрим, чем разрешится… кровью, или…
– Вот что я сделаю, – сказала Татьяна Марковна, – попрошу священника, чтоб он поговорил с Савельем; да кстати, Борюшка, и тебя надо отчитать. Радуется, что беда над головой!
– Скажите, бабушка: Марина одна такая у нас, или…
Бабушка сердито махнула рукой на дворню.
– Все в родстве! – с омерзением сказала она. – Матрешка неразлучна с Егоркой, Машка – помнишь, за детьми ходила девчонка? – у Прохора в сарае живмя живет. Акулина с Никиткой, Татьяна с Васькой… Только Василиса да Яков и есть порядочные! Но те все прячутся, стыд еще есть: а Марина!..
Она плюнула, а Райский засмеялся.
– Сейчас же пойду, непременно набросаю очерк… – сказал он, – слава богу, страсть! Прошу покорно – Савелий!
– Опять «непременно»! – заметила бабушка.
Он живо вскочил и только хотел бежать к себе, как и бабушка, и он, оба увидали Полину Карповну Крицкую, которая входила на крыльцо и уже отворяла дверь. Спрятаться и отказать не было возможности: поздно.
– Вот тебе и «непременно»! – шепнула Татьяна Марковна, – видишь! Теперь пойдет таскаться, не отучишь ее! Принесла нелегкая! Сто́ит Марины! Что это, по-твоему: тоже драма?
– Нет, это, кажется… комедия! – сказал Райский и поневоле стал всматриваться в это явление.
– Bonjur, bonjur![82] – нежно пришепетывала Полина Карповна, – как я рада, что вы дома; вы не хотите посетить меня, я сама опять пришла. Здравствуйте, Татьяна Марковна!
– Здравствуйте, Полина Карповна! – живо заговорила бабушка, переходя внезапно в радушный тон, – милости просим, садитесь сюда, на диван! Василиса, кофе, завтрак чтоб был готов!
– Нет, merci, я пила.
– Помилуйте, как можно, теперь рано: до обеда долго.
– Нет, я ничего не хочу, благодарю вас.
– Нельзя же: от вас далеко…
И бабушка настояла, чтоб подали кофе. Райский с любопытством глядел на барыню, набеленную пудрой, в локонах, с розовыми лентами на шляпке и на груди, значительно открытой, и в ботинке пятилетнего ребенка, так что кровь от этого прилила ей в голову. Перчатки были новые, желтые, лайковые, но они лопнули по швам, потому что были меньше руки.
За ней шел только что выпущенный кадет, с чуть-чуть пробивающимся пушком на бороде. Он держал на руке шаль Полины Карповны, зонтик и веер. Он, вытянув шею, стоял, почти не дыша, за нею.
– Вот, позвольте познакомить вас: Michel Рамин, в отпуску здесь… Татьяна Марковна уже знакома с ним.
Юноша, вместо поклона, болтнулся всей фигурой, густо покраснел и опять окоченел на месте.
– Dites quelque chose, Michel![83] – сказала вполголоса Крицкая.
Но Мишель покраснел еще гуще и остался на месте.
– Asseyez-vous donc[84], – сказала она и сама села.
– Нынче жярко: très cheux![85] – продолжала она, – где мой веер? Дайте его сюда, Michel!
Она начала обмахиваться, глядя на Райского.
– Не хотели посетить меня! – повторила она.
– Я нигде не был, – сказал Райский.
– Не говорите, не оправдывайтесь; я знаю причину: боялись…
– Чего?
– Ah, le monde est si méchant![86]
«Чорт знает что такое!» – думал Райский, глядя на нее во все глаза.
– Так? Угадала? – говорила она. – Я еще в первый раз заметила, que nous nous entendons![87] Эти два взгляда – помните? Voilà, voilà, tenez…[88] этот самый! о, я угадываю его…
Он засмеялся.
– Да, да; правда? Oh, nous nous convenons![89] Что касается до меня, я умею презирать свет и его мнения. Не правда ли, это заслуживает презрения? Там, где есть искренность, симпатия, где люди понимают друг друга, иногда без слов, по одному такому взгляду…
– Кофейку, Полина Карповна! – прервала ее Татьяна Марковна, подвигая к ней чашку. – Не слушай ее! – шепнула она, косясь на полуоткрытую грудь Крицкой, – все врет, бесстыжая! Возьмите вашу чашку, – прибавила она, обратясь к юноше, – вот и булки!
– Débarassez-vous de tout cela[90], – сказала ему Крицкая и взяла у него зонтик из рук.
– Я, признаться, уж пил… – под нос себе произнес кадет, однако взял чашку, выбрал побольше булку и откусил половину ее, точно отрезал, опять густо покраснев.
Полина Карповна вдова. Она все вздыхает, вспоминая «несчастное супружество», хотя все говорят, что муж у ней был добрый, смирный человек и в ее дела никогда не вмешивался. А она называет его «тираном», говорит, что молодость ее прошла бесплодно, что она не жила любовью и счастьем, и верит, что «час ее пробьет, что она полюбит и будет любить идеально».
Татьяна Марковна не совсем была права, сравнив ее с Мариной. Полина Карповна была покойного темперамента: она не искала так называемого «падения», и измены своим обязанностям на совести не имела.
Не была она тоже сентиментальна, и если вздыхала, возводила глаза к небу, разливалась в нежных речах, то делала это притворно, прибегая к этому, как к условным приемам кокетства.
Но ей до смерти хотелось, чтоб кто-нибудь был всегда в нее влюблен, чтобы об этом знали и говорили все в городе, в домах, на улице, в церкви, то есть что кто-нибудь по ней «страдает», плачет, не спит, не ест, пусть бы даже это была неправда.
В городе ее уже знают, и она теперь старается заманивать новичков, заезжих студентов, прапорщиков, молодых чиновников.
Она ласкает их, кормит, лакомит, раздражает их самолюбие. Они адски едят, пьют, накурят и уйдут. А она под рукой распускает слух, что тот или другой «страдает» по ней.
– Pauvre garçon![91] – говорит она с жалостью. Теперь при ней состоял заезжий юноша, Michel Рамин, приехавший прямо с школьной скамьи в отпуск. Он держал себя прямо, мундир у него с иголочки: он всегда застегнут на все пуговицы, густо краснеет, на вопросы сиплым, робким басом говорит да-с или нет-с.
У него были такие большие руки, с такими длинными и красными пальцами, что ни в какие перчатки, кроме замшевых, не входили. Он был одержим кадетским аппетитом и институтскою робостью.
Полина Карповна стала было угощать и его конфектами, но он съедал фунта по три в один присест. Теперь он сопровождает барыню везде, таская шаль, мантилью и веер за ней.
– Je veux former le jeune homme, ce pauvre enfant![92] – так объясняет она официально свои отношения к нему.
– Что вы намерены сегодня делать? Я обедаю у вас: ce projet vous sourit-il?[93] – обратилась она к Райскому.
У бабушки внутри прошла судорога, но она и вида не подала, даже выказала радость.
– Милости просим. Марфенька, Марфенька!
Вошла Марфенька. Крицкая весело поздоровалась с ней, а юноша густо покраснел. Марфенька, поглядев на туалет Полины Карповны, хотела засмеяться, но удержалась. При взгляде на ее спутника лицо у ней наполнилось еще больше смехом.
– Марфа Васильевна! – неожиданно, басом, сказал юноша, – у вас коза в огород зашла – я видел! Как бы в сад не забралась!
– Покорно благодарю, я сейчас велю выгнать. Это Машка, – заметила Марфенька, – она меня ищет. Я хлебца ей дам.
Бабушка пошептала ей на ухо, что приготовить для неожиданных гостей к обеду, и Марфенька вышла.
– В городе все говорят о вас и все в претензии, что вы до сих пор ни у кого не были, ни у губернатора, ни у архиерея, ни у предводителя, – обратилась Крицкая к Райскому.
– И я ему тоже говорила! – заметила Татьяна Марковна, – да нынче бабушек не слушают. Нехорошо, Борис Павлович, ты бы съездил хоть к Нилу Андреичу: уважил бы старика. А то он не простит. Я велю вычистить и вымыть коляску…
– Я не поеду ни к кому, бабушка, – зевая, сказал Райский.
– А ко мне? – спросила Крицкая.
Он, глядя на нее, учтиво молчал.
– Не принуждайте себя: de grâce, faites ce qu’il vous plaira[94]. Теперь я знаю ваш образ мыслей, я уверена (она сделала ударение на этих словах), что вы хотите… и только свет… и злые языки…
Он засмеялся.
– Ну, да – да. Я вижу, я угадала! О, мы будем счастливы! Enfin!..[95] – будто про себя шепнула она, но так, что он слышал.
«Ужели она часто будет душить меня? – думал Райский, с ужасом глядя на нее. – Куда спастись от нее? А она не годится и в роман: слишком карикатурна! Никто не поверит…»
Тихо тянулись дни, тихо вставало горячее солнце и обтекало синее небо, распростершееся над Волгой и ее прибрежьем. Медленно ползли снегообразные облака в полдень и иногда, сжавшись в кучу, потемняли лазурь и рассыпались веселым дождем на поля и сады, охлаждали воздух и уходили дальше, дав простор тихому и теплому вечеру.