Она не знала, что ей надо делать, чтоб быть не ребенком, чтоб на нее смотрели, как на взрослую, уважали, боялись ее. Она беспокойно оглядывалась вокруг, тиранила пальцами кончик передника, смотрела себе под ноги.
У ней многое проносилось в голове, росли мысли, являлись вопросы, но так туманно, бледно, что она не успевала вслушиваться в них, как они исчезали, и не умела высказать.
– Послушайте, братец, – отвечала она, – вы не думайте, что я дитя, потому что люблю птиц, цветы: я и дело делаю. Бабушка часто велит мне записывать приход и расход. Я знаю, сколько засевается ржи, овса, когда что поспевает, куда и когда сплавляют хлеб, знаю, сколько лесу надо мужику, чтоб избу построить… – Она смелее поглядела на него. – Я бы могла и за полевыми работами смотреть, да бабушка не пускает. Что же еще? – прибавила она, глядя на него во все глаза и думая, выросла ли она хоть немного в его глазах?
– Да, это все, конечно, хорошо, и со временем из тебя может выйти такая же бабушка. Разве ты хотела бы быть такою?
– Ах, дай бог: да где мне!
– А другою тебе не хочется быть?
– Зачем? Ведь если б я была другою, я бы здесь была не на месте…
– Так, умно сказано, Марфенька: да зачем же здесь? Ты слыхала про Москву, про Петербург, про Париж, Лондон: разве тебе не хотелось бы побывать везде?
– Зачем мне?
– Как зачем! Ты читаешь книги, там говорится, как живут другие женщины: вон хоть бы эта Елена, у мисс Эджеворт. Разве тебя не тянет, не хочется тебе испытать этой другой жизни?..
Она медленно и задумчиво качала головой.
– Нет, – сказала она, – чего не знаешь, так и не хочется. Вон Верочка, той все скучно, она часто грустит, сидит, как каменная, все ей будто чужое здесь! Ей бы надо куда-нибудь уехать, она не здешняя. А я – ах, как мне здесь хорошо: в поле, с цветами, с птицами, как дышится легко! Как весело, когда съедутся знакомые!.. Нет, нет, я здешняя, я вся вот из этого песочку, из этой травки! не хочу никуда. Что бы я одна делала там в Петербурге, за границей? Я бы умерла с тоски…
– Ты бы не одна была.
– С кем же? Бабушка никогда не выедет из деревни.
– Зачем тебе бабушка? Со мной… с мужем. Поехала бы со мной?
Она покачала отрицательно головой.
– Отчего?
– Я боялась бы, что вам скучно со мной…
– Ты привыкла бы ко мне.
– Нет, не привыкла бы… Вот другая неделя, как вы здесь… а я боюсь вас.
– Чего же? кажется, я такой простой: сижу, гуляю, рисую с тобой…
– Нет, вы не простой. Иногда у вас что-то такое в глазах… Нет, я не привыкну к вам…
– Но ведь это скучно: век свой с бабушкой и ни шагу без нее…
– Да я сама бы ничего не выдумала: что бы я стала делать без нее?
Она беспокойно глядела по сторонам и опять встревожилась тем, что нечего ей больше сказать в ответ.
«Ах, боже мой! Он сочтет меня дурочкой… Что бы сказать мне ему такое… самое умное? Господи, помоги!» – молилась она про себя.
Но ничего «умного» не приходило ей в голову, и она в тоске тиранила свои пальцы.
– Не мучаешься ты ничем внутренне? Нет ничего у тебя на душе?.. – приставал он.
Она глубоко вздохнула.
«Бабушка велела, чтоб ужин был хороший – вот что у меня на душе: как я ему скажу это!..» – подумала она.
– Как не быть? Я взрослая, не девочка! – с печальной важностью сказала она, помолчав.
– А! грешки есть: ну, слава богу! А я уже было отчаивался в тебе! Говори же, говори, что?
Он подвинулся к ней, взял ее за руки.
– Что! – повторила она задумчиво, не отнимая руки, – а совесть?
– Совесть! О-го! это большими грехами пахнет!
Он засмеялся было, а потом вдруг подумал, не кроется ли под этой наивностью какой-нибудь крупный грешок, не притворная ли она смиренница?
– Что же может быть у тебя на совести? Доверься мне, и разберем вместе. Не пригожусь ли я тебе на какую-нибудь услугу?
– То, что я думаю, у всякого есть…
– Например?
– Послушайте-ка проповеди отца Василья о том, как надо жить, что надо делать! А как мы живем: делаем ли хоть половину того, что он велит? – внушительно говорила она. – Хоть бы один день прожить так… и то не удается! Отречься от себя, быть всем слугой, отдавать все бедным, любить всех больше себя, даже тех, кто нас обижает, не сердиться, трудиться, не думать слишком о нарядах и о пустяках, не болтать… ужас, ужас! Всего не вспомнишь! Я как стану думать, так и растеряюсь: страшно станет. Не достанет всей жизни, чтоб сделать это! Вон бабушка: есть ли умнее и добрее ее на свете! а и она… грешит… – шопотом произнесла Марфенька, – сердится напрасно, терпеть не может Анну Петровну Токееву: даже не похристосовалась с ней! Полину Карповну не любит. На людей часто сердится; не все прощает им; баб притворщицами считает, когда они жалуются на нужду… Деньги очень бережет… – еще тише шепнула Марфенька. – А когда ошибется в чем-нибудь, никогда не сознается: гордая бабушка! Она лучше всех здесь: какие же мы с Верочкой! и какой надо быть, чтоб…
– Такой, как ты есть, – сказал Райский.
– Нет… – Она задумчиво покачала головой. – Я многого не понимаю и оттого не знаю, как мне иногда надо поступить. Вон Верочка знает, и если не делает, так не хочет, а я не умею…
– И ты часто мучаешься этим?
– Нет: иногда, как заговорят об этом, бабушка побранит… Запла́чу, и пройдет, и опять делаюсь весела, и все, что говорит отец Василий – будто не мое дело! Вот что худо!
– И больше нет у тебя заботы, счастливое дитя?
– Как будто этого мало! Разве вы никогда не думаете об этом? – с удивлением спросила она.
– Нет, душенька: ведь я не слыхал отца Василья.
– Как же вы живете: ведь есть и у вас что-нибудь на душе?
– Вот теперь ты!
– Я! Обо мне бабушка заботится, пока жива…
– А как она умрет?
– Бабушка? Боже сохрани! – торопливо прибавила она, крестясь.
– Должно же это случиться…
– Бог с вами: что за мысли, что за разговор у вас такой!..
Она старалась не слушать его.
– Неужели ты думаешь, что она вечно будет жить?..
– Перестаньте, ради бога: я и слушать не хочу!
– Ну, а если?
– Тогда и мы с Верочкой умрем, потому что без бабушки…
Она тяжело вздохнула.
– От этого и надо думать, что птичек, цветов и всей этой мелочи не станет, чтоб прожить ею целую жизнь. Нужны другие интересы, другие связи, симпатии…
– Что же мне делать? – почти в отчаянии сказала она.
– Надо любить кого-нибудь, мужчину… – помолчав, говорил он, наклоняя ее лоб к своим губам.
– Выйти замуж? Да, вы мне говорили, и бабушка часто намекает на то же, но…
– Но… что же?
– Где его взять? – стыдливо сказала она.
– Разве тебе не нравится никто? Не заметила ты между молодыми людьми…
– Уж хороши здесь молодые люди! Вон у Бочкова три сына: всё собирают мужчин к себе по вечерам, таких же как сами, пьют да в карты играют. А наутро глаза у всех красные. У Чеченина сын приехал в отпуск и с самого начала объявил, что ему надо приданое во сто тысяч, а сам хуже Мотьки: маленький, кривоногий и все курит! Нет, нет… Вот Николай Андреич – хорошенький, веселый и добрый, да…
– Да что?
– Молод: ему всего двадцать три года!
– Кто это такой?
– Викентьев: их усадьба за Волгой, недалеко отсюда. Колчино – их деревня, тут только сто душ. У них в Казани еще триста душ. Маменька его звала нас с Верочкой гостить, да бабушка одних не пускает. Мы однажды только на один день ездили… А Николай Андреич один сын у нее – больше детей нет. Он учился в Казани, в университете, служит здесь у губернатора, по особым поручениям.
Она проговорила это живо, с веселым лицом и скороговоркой.
– А! так вот кто тебе нравится: Викентьев! – говорил он и, прижав ее руку к левому своему боку, сидел не шевелясь, любовался, как беспечно Марфенька принимала и возвращала ласки, почти не замечала их, и ничего, кажется, не чувствовала.
«Может быть, одна искра, – думал он, – одно жаркое пожатие руки вдруг пробудят ее от детского сна, откроют ей глаза, и она внезапно вступит в другую пору жизни…»
А она щебетала беспечно, как птичка.
– Что вы: Викентьев! – сказала она задумчиво, как будто справляясь сама с собою, нравится ли он ей.
– Теперь темно, а то, верно, ты покраснела! – поддразнивал ее Райский, глядя ей в лицо и пожимая руку.
– Вовсе нет! Отчего мне краснеть? Вот его две недели не видать совсем, мне и нужды нет…
– Скажи, он нравится тебе?
Она молчала.
– Что: угадал?
– Что вы! Я только говорю, что он лучше всех здесь: это все скажут… Губернатор его очень любит и никогда не посылает на следствия: «Что, говорит, ему грязниться там, разбирать убийства да воровства – нравственность испортится! Пусть, говорит, побудет при мне!» Он теперь при нем, и когда не у нас, там обедает, танцует, играет…
– Одним словом, служит! – сказал Райский.
– У него уж крестик есть! Маленький такой! – с удовольствием прибавила Марфенька.
– Бывает он здесь?
– Очень часто: вот что-то теперь пропал. Не уехал ли в Колчино, к maman? Надо его побранить, что, не сказавшись, уехал. Бабушка выговор ему сделает: он боится ее… А когда он здесь – не посидит смирно: бегает, поет. Ах, какой он шалун! И как много кушает! Недавно большую, пребольшую сковороду грибов съел! Сколько булочек скушает за чаем! Что ни дай, все скушает. Бабушка очень любит его за это. Я тоже его…
– Любишь? – живо спросил Райский, наклоняясь я глядя ей в глаза.
– Нет, нет! – Она закачала головой. – Нет, не люблю, а только он… славный! Лучше всех здесь: держит себя хорошо, не ходит по трактирам, не играет на бильярде, вина никакого не пьет…
– Славный! – повторил Райский, приглаживая ей волосы на висках, – и ты славная! Как жаль, что я стар, Марфенька: как бы я любил тебя! – тихо прибавил он, притянув ее немного к себе.
– Что вы за стары: нет еще! – снисходительно заметила она, поддаваясь его ласке. – Вот только у вас в бороде есть немного белых волос, а то ведь вы иногда бываете прехорошенький… когда смеетесь или что-нибудь живо рассказываете. А вот когда нахмуритесь или смотрите как-то особенно… тогда вам точно восемьдесят лет…