Сашенька была благодарна Адаму: его, профессорского сынка, совершенно искренне не смутило то, что ее мать долгие годы работала дворничихой, а теперь рядовая прачка в госпитале. Трудно сказать почему, но, помнится, когда зашла об этом речь, он посмотрел на нее внимательно и произнес:
– Знаешь, если бы моего отца расстреляли, то моя мама, наверное, тоже была бы уборщицей.
Сашенька так сильно вздрогнула всем телом, что ее аж качнуло как от выстрела в упор.
– Ты что так перепугалась? – настороженно спросил Адам.
Да, она перепугалась. Ей вдруг почудилось, что она проболталась ему насчет своего отца адмирала. Может быть, ночью, в пылу объятий и откровений? Или когда?
– Что-то я дергаюсь ни с того ни с сего, – как можно равнодушнее сказала Сашенька, – что-то со мной нервическое. – И она попыталась засмеяться. Получилось не очень искренне, и эта первая фальшь льдинкой проскользнула между ними и на какой-то миг как бы оторвала, отодвинула их души друг от друга.
– Ладно, – сказал Адам, – не буду допытываться. Всему свое время, захочешь – скажешь.
– Конечно, – согласилась Сашенька, благодарно прильнув к нему. – Боже, какой ты умный…
– Еще бы, – лукаво ухмыльнулся Адам, – умней меня только поп – толоконный лоб! Я – человек, разумеется, не глупый, но весьма заурядный, ты это учти на будущее.
– Учту… Господи, когда кончится эта проклятая война, какая замечательная начнется у нас жизнь!
– Не думаю. Вообрази, сколько будет разрухи, вдов, сирот. И опять эти болотные хмыри повылезают из своих тыловых нор, так что война еще покажется волей вольною. А народ наш и без того надорвался. Война нас как раз поддержит, возвысит – и в собственных глазах, и перед всем миром. Войну мы выиграем. Но народу не станет легче, чем было до войны. Если, конечно, не переменится власть, а она не переменится еще долго.
– Куда ж ей меняться?
– Куда? А откуда пришли, туда и вернемся, только без царя…
– Без царя в голове? – ехидно переспросила Сашенька.
– Может, и так, кто знает…
– Странно, как странно, – задумчиво сказала Сашенька и первый раз пошла ва-банк: – Вы будто сговорились с моей мамой…
– Значит, она умная женщина. В таком случае я трижды рад, что женился на тебе. А я, признаться, все это говорю со слов отца, он у меня стратег, до сих пор рассуждает, что было бы, если бы… Если бы Брусилова не бросили, если бы вместо Керенского был другой и т. д., и т. п. Но в нашу победу верит свято, с первого дня войны… Он мне еще двадцать второго июня сказал: «Куда они опять полезли? Их же Бисмарк специально предупреждал: Германии нельзя воевать с Россией!» – Адам говорил все это вроде бы весело, а в глазах его опять были только печаль и отрешенность от мира.
– Какие у тебя красивые, какие странные глаза, Адась!
– Я знаю. Моя мама тоже всегда говорила: «В твоих глазах вся печаль многострадальной Польши и вся ваша пшецкая[16] спесь».
– Спесь?
– Да, я спесивый.
– Нет, ты гордый.
– Спесивый, спесивый, я за это сам себя ненавижу! Иной раз на ровном месте надуюсь, как индюк!
– Что-то не замечала.
– Случая не было… А ты умеешь готовить? – спросил вдруг Адам.
– Думаю, что умею, – горделиво ответила Сашенька. – Во всяком случае, я сызмальства училась у мамы, а моя мамочка готовит изумительно! У нее такие борщи…
– Очень надеюсь их отведать. А моя мама говорит, что женщины, которые не умеют готовить и вести дом, – это не женщины, а лахудры!
– Да ты что?! – Сашенька расхохоталась от всей души. – И моя мама точно так говорит. Лахудра – ее любимое словечко.
– Значит, старушкам будет о чем посудачить. Ничто так не сближает, как единство суждений о недостатках других людей.
– А ты у меня философ, прямо Монтень!
– Мадам, вы и Монтеня читали? Вот это фрукт… Ну и медсестричку прислали к нам из Москвы!
– Это все случайно, – смутилась Сашенька. – Однажды на нашу помойку во дворе выбросили из бывшей профессорской квартиры библиотеку – новые жильцы выбросили. Я еще совсем маленькая была, во втором классе. А мы с мамой не поленились и перетаскали все книжки к себе в пристройку и сложили в огромный деревянный ларь… Там раньше ведра, метлы, тряпки лежали, а в общем он пустовал. И потом я всю жизнь таскала оттуда книжечки и глотала их одну за другой. А Монтень пишет очень понятно, так что чего ты удивляешься? Он просто пишет… И медсестричка поймет…
– Еще бы: «Кто ясно мыслит – ясно излагает». Ты моя родная душа! – Он поцеловал ее в висок.
– А ты моя! – откликнулась Сашенька. – Я верю в бессмертие души, а ты?
– Хотелось бы, – сказал Адам, – сейчас, на войне, как никогда хотелось бы… Лет с тринадцати до пятнадцати я очень остро переживал, что умру, мне это казалось ужасным, а жизнь бессмысленной, оскорбительной суетой. Помню, учитель читает мне очередную мораль, а я смотрю на него и думаю: «Так, дорогой, и что будет с твоим черепом уже через неделю после того, как тебя закопают, а?» В чем он мог меня убедить, бедный учитель? Чем пронять? А потом, в юности, что-то в моей душе сдвинулось, закрылась какая-то заслонка и перестал тянуть этот леденящий холодок неминуемой смерти. С каждым днем жизнь набирала обороты, и как-то само собой меня затягивало в реальность бытия. А в мединституте, и не где-нибудь, а на занятиях в морге, я окончательно поверил в бессмертие души. «Нет! – сказал я себе. – Нет, Адам, не может быть, что смердящий тлен и вот это все, плавающее в формалине, вот эти бурые куски, и кости, и сухожилия, – вот это все и есть единственное, что останется от человека. Нет! Нет! И нет!» Так я решил и так считаю до сих пор. Я взял на веру! Да… С тех пор мне стало гораздо легче жить, забрезжил какой-то смысл всего сущего. Это никто не проверил. Никто не вернулся оттуда? Ну и что… Но ведь никто и не опротестовал, правда?
– Правда, – согласилась Сашенька. – Я думаю примерно так же, как и ты. Мы много говорили об этом с мамой. А вселенская тоска, о которой ты рассказывал, у меня началась лет в восемь и была лет до десяти, а то и до одиннадцати. По вечерам мама уходила мыть подъезды за доплату. У нас в доме было пять подъездов, большой дом – часть подъездов она мыла утром, а часть вечером. Она, бывало, укладывала меня спать, у меня был такой узенький топчанчик, я его очень любила, а еще больше, конечно, любила спать с мамой на широкой железной кровати, но во сне я брыкалась, и мама приучала меня спать на топчанчике. Так вот, уложит она меня, замкнет дверь на ключ и уйдет со своими ведрами-швабрами, а я лежу и потихонечку плачу, горько так плачу, что все будет, а меня не будет и как это так – меня не будет? Почему?! А у нас еще окошко в потолке и при ясном небе звезды видно, а при полной луне вообще жуть! Луна будет, звезды будут, кочегарка будет, даже топчанчик, на котором я лежу, может, будет, а я нет? Я… я… я… не буду, а по улицам так же будут ходить трамваи и так же звенеть, и двери в подъездах нашего дома будут так же громко хлопать… Нет, я не могла с этим согласиться! А потом, как и ты, свыклась. Правда, мама водила меня в церковь, у нас в Москве недалеко Елоховский собор, его не закрывали, в соборе я чувствовала себя хорошо, умиротворенно. Мама и другие женщины убирали там бесплатно, и я помогала маме. Там крестили Пушкина. А теперь я сама крестная мама. У медсестрички Нади и у нашего хирурга Карена родился сын Артем, и я его крестила.
– А ты смелая, – сказал Адам.
– Какая есть, – потупилась Сашенька. Ей были приятны эти слова Адама, ей вообще очень хотелось, чтобы он ее хвалил, ей это так нравилось… Хотя он и не скупился на похвалы и восторги, ей все было мало! – Сегодня такая тишь, ни гула орудий, ни бомб не слышно.
– Наверное, у немцев какой-то праздник, они любят праздники. Работа в праздник – для них больше, чем грех: это подрывает их самое святое – «орднунг», порядок, – ответил Адам, покусывая былинку.
– Боже, куда мы забрели? Наш госпиталь еле виден, верней, перелесок, в котором он замаскирован. Ну что, назад? – спросила Сашенька.
– Пожалуй, – кивнул Адам. – А ты не устала?
– Немножко есть.
– Тогда отдохнем. Я сейчас нарву травы, сделаем мягкую подстилку и поваляемся в чистом поле. Идет?
– Идет! – согласилась Сашенька, и они быстренько в четыре руки надергали высокой жухлой травы, наломали кустов полыни и устроили на небольшом пригорке такое славное ложе, что, опустившись на него, они забыли обо всем…
Потом Адам и Сашенька еще долго лежали на спине и смотрели в небо. Они лежали молча, глядели на светлые перистые облака, проплывающие в вышине, и каждый думал о своем.
– Ты о чем думаешь? – спросила Сашенька.
– Трудно сказать… Как-то так, всё вместе… Вспомнил свой дом, маму, как сидит она под настольной лампой за тетрадками, разбирает каракули. Она ведь у меня учительница русского языка и литературы.
– Ты говорил, я помню.
– Смотрю в небо, а в памяти мелькают аулы, где врачевал. Помнишь, я упоминал аул Согратль?
– Что-то припоминаю.
– Так вот, в этом большом дагестанском ауле есть такой обычай: если сын долго был на чужбине и в его отсутствие оба родителя умерли, то, вернувшись в аул, он первым делом обязан явиться на могилу матери, засвидетельствовать свою вечную память, потом на могилу отца, а уж после этого жить дальше. И еще есть обычай: если мать спит, никто не имеет права ходить по крыше сакли. Хороший обычай?
– Хороший. А я думала, женщины там совсем бесправные, ходят в чадре с утра до вечера…
– Чепуха! В Дагестане женщины никогда не ходили в чадре. И вообще до седьмого века нашей эры там было христианство.
– Вот это да! – удивилась Сашенька. – Я так мало знаю о своей стране, а не то что обо всем мире.
– Все мы мало что знаем и о мире, и о себе самих… А представляешь, где-то есть другой мир, целые континенты: Северная и Южная Америка, Австралия, Африка… Представляешь, каково сейчас где-нибудь в Сахаре, а?