[83]
Ирландский поэт и драматург. Сборник стихов и поэм («Ветер в камышах», «В семи лесах», «Дикие лебеди в Куле», «Ответственность» и др.), пьесы «Кэтлин, дочь Улиэна», «Под знаменем Единорога», «У порога короля», книга «Автобиографии».
В 1923 году Нобелевской премией по литературе был награжден Уильям Батлер Йейтс «за вдохновенную поэзию, которая в высокохудожественной форме отражает дух целого народа». Особо было отмечено Шведской академией, что творчество Йейтса синтезировало теософию, оккультизм, символизм, ирландский фольклор.
ЧЕЛОВЕК СОЛНЕЧНЫЙ И ЛУННЫЙ
Заезжий человек, молодой венский литератор Стефан Цвейг познакомился с У. Б. Йейтсом в Лондоне в начале века. Был «вечер поэзии: пригласили узкий круг избранных… в небольшой комнате кое-кто сидел на табуретках или даже на полу. Наконец Йейтс зажег возле черного (или покрытого черным) пюпитра две огромные, в руку толщиной алтарные свечи и приступил к чтению. Весь остальной свет в комнате потушили, так что энергичная голова в черных локонах рельефно обрисовывалась мерцанием свечей. Йейтс читал медленно, мелодичным густым голосом, нигде не впадая в декламацию, каждая рифма получала свой полный металлический вес. Было красиво. Было и впрямь торжественно. Мешала только претенциозность оформления: черное монашеское одеяние, придававшее Йейтсу сходство со священником, мерцание толстых восковых свечей, от которых разносился немного пряный аромат, — из‐за этого литературное наслаждение… было скорее славословием стиху, нежели обыкновенным чтением…».
Лет через двадцать этому У. Б. Йейтсу присуждена была Нобелевская премия. То был либеральный жест со стороны шведских академиков. За год до этого Ирландия стала самостоятельным государством, освободившись из-под власти Англии: вся Европа ей сочувствовала. Премию присудили лучшему поэту Ирландии.
Он был уже не такой, каким его запомнил Цвейг. Ранние стихи его просты и в то же время туманны, полны намеков на загадочный ирландский фольклор; они вписывались в тогдашний модный стиль модерн: зыбкие облики, сомнамбулические чувства. Теперь они стали резче, грубее, но их странность и сложность от этого сделались лишь заметнее. «Простота через напряженность», — определил Йейтс направление исканий того типа творцов, к которому причислял себя. Фольклорные образы остались, но слишком явно были нагружены таким новым смыслом, который не снился никакому фольклору. Из национального поэта Йейтс стал общечеловеческим. Изменился и его образ жизни. Поэтические собрания, похожие на богослужение, больше не устраивались. «Йейтс жил в Западной Ирландии в старинной квадратной норманнской башне; от нее заглавие его лучшего сборника стихов». (Русский читатель вспомнит волошинский «дом Поэта».) Это тоже был знак протеста против современности и массовой культуры, но гораздо более решительный и гневный.
Йейтс заслужил Нобелевскую премию в глазах всей Европы — заслужил своими стихами. Но стать полномочным представителем Ирландии в европейской культуре он вряд ли годился. Эти противоречия, между которыми напрягается его творчество, можно пересчитывать одно за другим.
Во-первых, это был ирландский поэт, писавший по-английски. Это было общей драмой всей новой ирландской культуры: коренной ирландский язык, кельтский, практически вымер, возродить его не удалось. Ирландия, покоренная Англией, несколько веков боролась за свою национальность и самобытность, но в главном — в языке — она остается филиалом английской культуры. Англичане считают Йейтса своим поэтом и имеют на то полное право. Йейтс был деятелем «кельтского возрождения», начавшегося в Ирландии на исходе XIX века, но Стефан Цвейг познакомился с ним не в Дублине, а в Лондоне. Ирландское наследие он воспринимал английской мыслью и на английском языке. Уже это толкало его к ощущению, что все слова условны, все образы символичны.
Во-вторых, среди англоязычных ирландцев он был не католиком, а протестантом, принадлежал не к официозам, а к свободомыслящим. Первая его пьеса — «Графиня Кэтлин» («Кэтлин, дочь Улиэна») — о том, как некогда графиня продала душу дьяволам, чтобы на эти деньги накормить свой голодающий народ. Это была национальная легенда, и пьеса посвящалась актрисе Мод Гони (в которую Йейтс был влюблен полжизни), неистовой поборнице ирландской свободы, — но сюжет был дерзок, и католическая Ирландия ответила на него благонамеренным скандалом. В поздние, сенаторские свои годы Йейтс объявлял себя продолжателем не ирландских свободоборцев древнего и нового времени, а английских просветителей из Ирландии XVIII века: сатирика Свифта, философа Беркли, оратора Берка, — это тоже была не самая популярная программа для тех лет. Уже это толкало его к ощущению одиночества и противостояния всем, даже ближним, а стало быть — неминуемой непонятности своего языка, которую нужно преодолеть.
В-третьих, среди деятелей ирландского Освобождения он был не борцом, а мечтателем, не политиком, а эстетом — и это в годы, решавшие судьбу Ирландии. Общественность ему претила. Изображая свой душевный склад, Йейтс писал: «…такие люди почти всегда — деятели партий, толпы, пропаганды… и ненавидят партии, толпу, пропаганду». Совесть заставляла его бороться с собой, в молодости он выступал в дублинском «Современном клубе», в старости — в сенате; не случайно заглавие сборника стихов — «Ответственность». Но когда в пасхальный понедельник 1916 года в Дублине вспыхнуло восстание против англичан, жестоко подавленное, то во главе его стояли близкие его знакомые, а для него оно оказалось неожиданностью. Он написал стихотворение «Пасха 1916 года» с рефреном «Рождается грозная красота» и спрашивал в нем себя: как могли стать героями эти обычные люди — вздорная аристократка, преподаватель, литературный критик, непутевый военный? Духом он чувствовал себя выше них, а делом оказался ниже. Это душевное раздвоение означало, что Йейтсу трудно было найти общий язык не только с окружающими, но и с самим собой.
В-четвертых, среди мечтателей эстетического символизма Йейтс оказался точно так же душевно расколот на мистика и рационалиста. Он был мистиком по душевной склонности, но не по природным данным: искал непосредственного слияния души с мировым целым, но не мог его достичь. Эту недостаточность чувства он пытался возместить напряжением ума: смолоду увлекался теософией, занимался оккультными науками, изучал каббалу, Платона с Плотином и индийскую мудрость. Он написал «Видение» — ювелирно детализированную книгу откровений о Великом Колесе двадцати восьми воплощений (по числу лунных фаз и карт таро), через которые проходят мировая история, национальная душа и человеческая душа с ее двумя ликами и четырьмя началами. Но это откровение было явлено не ему: это молодая жена его из любви к мужу стала талантливым медиумом, и это под ее диктовку и с ее автоматического письма собирал Йейтс образы, из которых возводил самоосмысляющую постройку. Образы — потому что откровение не может быть иначе как через символы; Йейтс сам терялся в наплыве этих образов, пока голоса не сказали ему: «Мы явились дать метафоры для твоих стихов».
Не потерять, а найти себя в стольких противоречиях Йейтсу помог театр. В Нобелевской речи он сказал, что рядом с ним должны бы стоять его покровительница Августа Грегори, организатор ирландского национального театра, и его друг — драматург Джон Синг. В деятельности «ирландского возрождения» театр представлял собой как бы равнодействующую между той элитарной лирикой, с которой начинал Йейтс, и массовой политической пропагандой, которой он чуждался. Театр — место, где актер должен себя одновременно чувствовать и слившимся со своей ролью, и отдельным от нее. По этому образцу Йейтс рисует и отношения человека с самим собой. Каждый из нас представляет собой две маски (не «лицо» и «маску», а именно две равноценные маски): «солнечного человека» и «лунного человека», объективного и субъективного, носителя морального долга и эстетического чувства. Каждому из нас ближе один лик, чем другой, то больше, то меньше; каждому приходится искать место в поле тяготения между тем и другим. Таких мест может быть несколько. В сборнике «Ветер в камышах» от голоса Йейтса отделяются голоса его двойников: Айдха, Ханраэна, Михаила Робартеса; первый — чистый «огонь вдохновения», второй — смятенный «огонь, развеваемый воздухом», третий — волхвующий «огонь, отраженный в воде». Эти (и другие) лирические «я» возникают в стихах Йейтса вновь и вновь.
При таком самоощущении главное дело поэта и актера оказывается одно и то же: не столько выразить то, что дано ему от природы, сколько стать таким, каким не дано от природы. Йейтса упрекали в том, что он без конца переделывает свои старые стихи, он отвечал: «Это я переделываю самого себя». Он писал: «Мне доставляют удовольствие только те стихи, в которых мне кажется, что я нашел что-то твердое и холодное — такую интонацию образа, которая прямо противоположна всему тому, каков я в повседневной жизни и какова моя страна». Чем более старым и больным становится Йейтс, тем упорнее он перековывает себя из мечтателя-волхва в героя-богатыря. Почти тридцать лет томившийся безответной любовью к Мод Гони, теперь он сбрасывает это бремя, прославляет плотскую страсть в небывало смелых иносказаниях, а в шестьдесят девять лет заставляет сделать себе операцию омоложения — пересадку семенных желез. Пафос своих поздних стихов он называет «трагической радостью», рай для него — «непрерывный бой», вечный повтор оборотов Великого Колеса истории больше его не удручает: «Все в мире рушится и зиждется вновь, / И кто зиждет вновь, тот бодр и тот рад». Изнанка яростной любви — яростная ненависть: смысл современности для него — «цивилизация, очищаемая нашей ненавистью». Ненависть в сочетании с национализмом опасна: нищая и озлобленная Ирландия была хорошей почвой для фашистских настроений, и старый Йейтс часто бывал к ним очень близок. Но источник и здесь был тот же, что в годы его декадентской молодости, — вражда к ничтожеству мещанского мира. Как выразился один критик, «самое современное в Йейтсе — его ненависть к современности».
Брось хладный взор
На жизнь, на смерть —
И дальше, вскачь! —
так кончается одно из последних его стихотворений. Эти слова высечены на могиле Йейтса.
Отсюда и энергия поздних его стихов. У человека, так организовавшего себя, она — от ума, а не от наития. Самые страстные свои произведения он сперва набрасывал прозой, а потом с мучительным напряжением перелагал в стихи. «Личная мифология» была для него неисчерпаемым источником образов-символов. Писатели прошлых веков считали, что чем больше в стихотворении красивых слов и оборотов, тем оно поэтичнее. ХХ век отбросил эти украшения: «Песня, скинь их — / Дерзовенней / Быть нагой», — писал Йейтс. Зато поэтичным стало каждое даже некрасивое слово, символом — каждое повторяющееся слово: «солнце», «месяц», «башня», «маска», «дерево», «источник»… Эти шесть образов сам Йейтс назвал своими главными; а дальше этот ряд можно продолжать до бесконечности. Слова становятся многозначными иероглифами, комбинации которых дают новый и новый смысл. Самый смелый из авангардистов следующего поколения, Эзра Паунд, ставший строить английские стихи по законам китайской иероглифики, в молодости был секретарем у Йейтса.
Но диалектика не имеет конца. Чем больше силы чувствует в себе старый Йейтс, тем больше он мечтает о покое завершенности. Символ этого покоя для него — Византия: здесь, по его мистической хронологии, высшая точка последнего двухтысячелетнего цикла истории, здесь религия, искусство и быт сходятся для него воедино, здесь взыскуемое единство всего сущего внятнее всего и для немногих, и для многих. Здесь для Йейтса жизнь очищается смертью, страсть перегорает в огне, дельфин (символ плоти) возносит седока (символ души) из мира времени в мир вечности, где вместо смертных птиц поет бессмертная птица, кованная из золота, — та, которая, по преданию, красовалась в тронном зале византийских императоров. Стихотворение «Плавание в Византию» рисует эту картину извне, стихотворение «Византия» — изнутри. А две песни — начальная и заключительная — из драмы о воскресении Христа говорят о круговороте истории (события античного, Дионисова, цикла — плавание аргонавтов, война «Илиады» — служат прообразами событий современного, Христова цикла) и о повторении жертвенной судьбы Диониса и Христа в жизни каждого из нас. В прилагаемых переводах рифмы и ритм подлинников не переданы.
У. Б. ЙЕЙТС
Две песни из пьесы «Воскресение»
Умирал святой Дионис,
И я видел: подошла к нему Дева,
Из груди его вырвала сердце
И взяла его, бьющееся, в ладонь,
И ушла с ним прочь,
И все музы запели песнь
Про весну и Великий Год,
Словно смерть Господня — игра.
Новый встанет и падет Илион,
Новый род вскормит детский крик,
Новый Арго с расписной кормой
Устремится на вздорный блеск.
Ужасом цепенел Рим,
Рассыпая мир и войну
В час, когда воззвали из вещей тьмы
Ярая Дева и над ней — звезда.
Померкла людская мысль,
И из жалости он вошел
В галилейскую толкотню.
В свете вавилонских звезд
Безликая наплывала тьма.
Запах крови Христовых ран
Сделал тщетным спартанский строй
И Платонов всеприемлющий ум.
Все, чем рад человек,
Живет лишь миг или день.
Наслажденье прогоняет любовь,
Во взмахе кисти умирают мечты;
Крик герольда — славе конец,
Шаг солдата — силе конец;
И в ночных выгорают пламенах
Смоляные человечьи сердца.