Том 5. Переводы. О переводах и переводчиках — страница 34 из 97

ОБ АРИСТОТЕЛЕ[88]

В 1978 году мировая культура отмечает знаменательный юбилей — 2300 лет со дня смерти величайшего мыслителя древности, Аристотеля из Стагиры (384–322 годы до н. э.). По широте своего влияния на философскую и научную мысль древности, средневековья и Нового времени Аристотель — фигура исключительного значения. Интересы Аристотеля охватывали весь круг знаний античного мира — от «первой философии» («метафизики») и до зоологии и метеорологии. Среди этих наук были и науки о литературе — поэтика и риторика. Как и во многих других областях, Аристотель был здесь если не первым, то одним из первых систематизаторов и кодификаторов. «Поэтика» Аристотеля стала истоком всей европейской литературной теории. На нее опирались, от нее отталкивались, но мимо нее не могло пройти ни одно литературное течение. И в наши дни наиболее серьезные труды по теории литературы не обходятся без ссылок на Аристотеля. Его стихийно-материалистический подход к искусству, его рационалистический пафос остается близок современной передовой литературной мысли.

Но именно потому, что суждения Аристотеля остаются живыми и актуальными, они, как это ни странно, с трудом осмысливаются исторически. Отдельные мысли философа легко выделяются из контекста, входят в литературные теории Нового времени и получают в них совсем иное и далеко отходящее от подлинного Аристотеля значение. Этому способствует и сама форма, в которой дошли до нас сочинения Аристотеля. Сжатые, эскизные, они для поверхностного взгляда рассыпаются на разрозненные высказывания, и от читателя ускользает взаимная связь их внутри произведения, а тем более связь их с общим ходом древнегреческой литературной мысли. Между тем именно она ставила перед Аристотелем те вопросы, на которые он давал свои ответы: не зная первых, нельзя понять вторых. Поэтому не приходится удивляться, что даже такие центральные понятия аристотелевского учения, как «подражание» («мимесис»), «очищение» («катарсис»), «ошибка» («трагическая вина»), сплошь и рядом понимаются современными теоретиками модернизированно, т. е. искаженно.

<…>

ПРЕДИСЛОВИЕ К КНИГЕ Ю. К. ЩЕГЛОВА «ОПЫТ О „МЕТАМОРФОЗАХ“»[89]

Эта книга — для тех, кто сохранил детское любопытство: «как устроена эта вещь?» Когда-то русские формалисты произвели переворот в изучении литературы тем, что стали озаглавливать свои статьи «Как сделана „Шинель“» и «Как сделан „Дон Кихот“», вместо того чтобы рассуждать, о чем говорится в «Дон Кихоте» и к чему призывает «Шинель». Ю. К. Щеглов — их наследник, хоть и дальний. Но предмет его книги сложнее и обширнее. Он пишет не о том, как устроена поэма Овидия «Метаморфозы», а о том, как устроен мир, изображенный в поэме Овидия «Метаморфозы».

«Художественный мир писателя» — выражение, которое часто попадается в книгах по литературоведению, но очень редко объясняется. Между тем по здравому смыслу оно совсем простое. Это все предметы и лица, упоминаемые в художественном произведении, с их качествами и действиями. Их можно перечислить (все существительные, все прилагательные, все глаголы), их можно даже подсчитать и после этого говорить, что у Тургенева природа настолько-то богаче, чем у Пушкина, а у Толстого душевные движения изображаются настолько-то подробнее, чем у Гоголя. Отдельные работы такого рода уже существуют — обычно пока на несложном материале: сравнение художественного мира у двух баснописцев или в двух циклах стихов одного поэта. Понятно, что главное внимание в таких описаниях уделяется существительным.

Ю. К. Щеглов пошел гораздо дальше. Он сосредоточился не на существительных, а на прилагательных — не на наличии предметов, а на их качествах, — и он взял материалом для исследования произведение большое и сложное — латинскую поэму Овидия «Метаморфозы». В филологии есть такая хорошая традиция — всякую новую идею проверять на классическом античном материале.

«Метаморфозы» («Превращения») Овидия знакомы русскому читателю по превосходному переводу С. Шервинского. Это стихотворный пересказ всей античной мифологии под необычным углом зрения: в нем выделены эпизоды, в которых герой или героиня превращаются (иногда по своему желанию, а чаще в наказание) в камень, дерево, животное, птицу, звезду и т. п. или, наоборот, камень или животное — в человека. Таких эпизодов в ней больше двухсот. Пестрый, яркий, живой рассказ Овидия написан очень легко и просто, поэтому «Метаморфозы» — первое стихотворное произведение, которое дают студентам, изучающим латинский язык. Так учился на них и Ю. К. Щеглов, когда был студентом сорок с лишним лет назад.

Когда учишься, то читаешь иноязычный текст очень внимательно и замечаешь в нем больше, чем замечал, читая перевод. Каждый читавший в двадцать лет латинские «Метаморфозы» замечал в них непривычную странность: поэма очень эмоциональна, но эмоциональных эпитетов в ней очень мало (разве что в речах персонажей). Овидий не скажет «бедный олень» или «милый олень», он скажет «пугливый олень» или, еще чаще, «быстрый» или «рогатый» олень. Иногда эти эпитеты внешней характеристики даже трудно передать по-русски: например, «горизонтальный заяц» — приходится переводить «пригнувшийся» или «пластающийся» по земле. На первых страницах латинской поэмы это удивляет, на двадцатой странице привыкаешь и перестаешь удивляться. Щеглову удалось сохранить свое удивление. Он задумался: как устроена система эпитетов в этой поэме? Через несколько лет вышла его первая статья о художественном мире «Метаморфоз». Теперь вышла книга.

Читатель хорошо сделает, если начнет читать эту книгу с конца — с «Приложений». Там предлагается полный список характеристик предметного мира Овидия — главным образом эпитетов, но не только (олень — «рогатый», «быстрый», «пугливый»; олень — «бегает», «щиплет траву», «живет в дубравах»…). Эти «параметры» составляют 50 пунктов с подпунктами: «быстрый — медленный», «твердый — мягкий», «горячий — холодный». Подзаголовок к их перечню — «всемирная анкета»: весь мир расписан у Овидия именно по этим анкетным пунктам, и поэтому все предметы в нем сопоставимы и соизмеримы друг с другом. Вся большая книга Щеглова — развернутый комментарий к этой анкете.

Читая эту анкету, мы неминуемо вспомним, как нас самих учили в школе, что такое эпитет. «Подберите эпитеты к слову „олень“». «Рогатый, быстрый, пугливый» — вот, пожалуй, действительно все: вряд ли кто скажет «серый» или «хромой» — это будут признаки не оленя вообще, а отдельного, единичного оленя. В мире Овидия живут только «олени вообще», в «лесах вообще», и на них охотятся «охотники вообще». Обычно это не замечается — но лишь потому, что Овидий с удивительным искусством всякий раз поворачивает предмет то одной, то другой, то третьей из его постоянных характеристик. На самом же деле он дорожит этими «вообще» потому, что он пишет — сознательно или бессознательно — не о таком-то герое, превратившемся в такого-то оленя, а о «мире вообще». Мир этот богат и сложен, но в своем богатстве и сложности закончен, строен, отчетлив и постоянен. Что такое сложность, что такое индивидуальность? Неповторимое сочетание нескольких признаков, каждый из которых в отдельности — простой и повторимый. Всякий гласный звук в языке слагается из нескольких «дифференциальных признаков»: он звонкий или глухой, твердый или мягкий, короткий смычный или долгий щелевой и т. д. Таковы и все понятия в нашем сознании; таковы и все образы в «Метаморфозах» Овидия.

Само центральное понятие «метаморфоза», превращение, парадоксальным образом только подчеркивает устойчивость овидиевского мира. «Превращение» — это значит: предмет претерпевает изменения («мутации») по таким-то своим параметрам, но в четко ограниченных пределах. Когда Актеон превращается в оленя, то он становится из двуногого четвероногим, из безрогого рогатым, из гладкокожего шерстистым, из охотника предметом охоты и т. д., но он не становится ни жидким, ни ползучим, ни исполинским, ни лающим. Просто на земле стало одним человеком меньше и одним оленем больше (в крайнем случае — на земле появился новый зоологический вид, но такой же четко определенный, как и старые зоологические виды). Овидий зорко отмечает подробности фантастического процесса (руки покрываются шерстью, пальцы срастаются в копыта, голос не повинуется) и незавершенные его стадии («гибридные»: тело у Актеона уже оленье, а мысли и привычки еще человечьи). Но это — быстропреходящие состояния, которые только оттеняют стабильность и начальной, и конечной формы тела, вписанного в систему мира.

Единство и устойчивость, «неизменность меняющегося мира» — это уже не художественный прием, это мировоззрение. Мы удивлялись, что в «Метаморфозах» нет оценочных эпитетов «милый» или «бедный»? Но мир «Метаморфоз» устойчив, потому что гармоничен, а в гармонии не бывает ни хороших частей, ни плохих, все — нужные; зачем ему такие эпитеты? На самом деле, конечно, мир, окружавший римского поэта Овидия на самом рубеже нашей эры (43 год до н. э. — 17 год н. э.), был вовсе не таким уж спокойным и устойчивым. До «Метаморфоз» Овидий написал «Науку любви» и «Лекарство от любви» — поэмы о самой зыбкой, прихотливой и мучительной из человеческих страстей (и, конечно, находил в ней такое же постоянство непостоянного, как и в мифах о превращениях). После «Метаморфоз», еще не дописав их, он за эти любовные поэмы из праздничного Рима попадает в далекую северную ссылку — вечный пример превратности всего земного. Вера в то, что это лишь преходящие частности в незыблемом и разумном строе мира, в «победу космоса над хаосом» нужна была Овидию, просто чтобы выжить. Мы любим притворяться, что этот светлый овидиевский оптимизм для нас уже наивен — мы научились приятно щекотать себя самой ненадежностью, парадоксальностью, абсурдностью, самим ужасом нашего мира. Пусть так, но полезно вспомнить: мы все-таки продолжаем жить в этом мире только потому, что чувствуем себя с ним органически, т. е. гармонически однородными. Забудем на миг о собственной единичности — и сквозь наш страшный мир проступит тот ясный и цельный «мир вообще», о котором писал Овидий и который реконструирует Щеглов.