Том 5. Переводы. О переводах и переводчиках — страница 38 из 97

Конечно, не для всякого перевода хорош верлибр. Лучше всего он может служить службу тем произведениям, форма которых достаточно привычна, традиционна, устойчива, чтобы опытный читатель держал ее в памяти, читая верлибр. Именно таковы октавы Ариосто, о которых читателю все время напоминает строфическое членение текста. Больше того: можно сказать, что в «Неистовом Роланде» октава пассивна, повествование катится по строфам ровным потоком, тогда как, например, в «Дон Жуане» Байрона или в «Домике в Коломне» Пушкина октава активна, то и дело выделяя и подчеркивая острую сентенцию или иронический поворот интонации. Я не решился бы перевести верлибром «Дон Жуана», но перевести «Неистового Роланда» решился. Более того: всякий читавший оригинал (а тем более вялый «перевод размером подлинника») знает, как убаюкивающе действует плавное течение эпического стиха, в котором узловые моменты повествования ничем не выделяются из попутных описаний и отступлений. Для перечитывающего в этом есть особая прелесть, но для читающего впервые это немало мешает восприятию. А русский читатель читает Ариосто подряд впервые. Поэтому я нарочно старался помогать ему, движением стиха подчеркивая движение событий, а заодно отмечая основные моменты действия маленькими подзаголовками на полях — по образцу некоторых старинных итальянских изданий.

Трудным вопросом был выбор стиля. Поэма Ариосто и языком, и стихом несколько выбивалась из господствовавшей в начале XVI века манеры: Ариосто осторожно старался придать ей некоторый оттенок архаичности (разумеется, не насквозь, а от места к месту). В переводе я сделал опору именно на это обстоятельство, памятуя, что Ариосто — это прежде всего последний рыцарский роман, некоторую аналогию которому на русской почве представляют собой, пожалуй, пересказы «Бовы Королевича» XVIII века. О прямой передаче этих русских образцов, разумеется, не могло быть и речи; просто я старался дать язык, который был бы легко понятен, но в то же время ощущался бы как не совсем обычный, сдвинутый по семантике отдельных слов, по синтаксическим конструкциям и проч. Это не единственное возможное решение: можно было подчеркнуть, что Ариосто — это прежде всего продукт придворного Ренессанса, и стилизовать перевод под акварельно-тонкую лирику. Но для этого мне просто недостало чувства языка и творческих способностей.

Особой заботой оказалась передача имен. По-итальянски героев каролингского эпоса зовут Орландо, Руджьеро, Ринальдо, Маладжиджи; по-французски — Роланд, Рожер, Рено, Можис; каждый язык переиначивал их на свой лад, и нужно было сделать выбор, наиболее удобный для русского языка с его привычкой к склоняемым существительным. Поэтому во всех сомнительных случаях за основу бралась самая интернациональная форма имени — латинизированная: отсюда в переводе Роланд, Руджьер, Ринальд, Малагис и т. д. Русификацию по смыслу мы позволили себе лишь в одном случае, назвав Фьямметту Пламетой (так старые переводчики настойчиво переводили Флорделизу Лилеидой). Что Алджир не стал Алжиром, а Катай Китаем во избежание слишком современных ассоциаций, читателю понятно.

Перевод был предпринят в качестве сознательного эксперимента, не более того. Экспериментатор глубоко признателен, во-первых, известному переводчику С. А. Ошерову, живо поддержавшему этот опыт, а во-вторых, академику Г. В. Степанову, который счел возможным предложить его читателям «Литературных памятников». В «Дополнениях» к настоящему изданию[93] напечатаны образцы более традиционных переводов отрывков из «Роланда», как с соблюдением «размера подлинника», так и без такового; в сопоставлении с ними и достоинства, и недостатки предлагаемого перевода должны выступить особенно отчетливо.

Переводчик полностью отдает себе отчет, каким соблазном может явиться такой перевод правильного размера верлибром для тех любителей облегченного перевода, которые так недавно, наоборот, изо всех сил старались переводить верлибры правильными размерами. Все, что можно сказать по этому поводу: я думаю, что хороший перевод не-верлибра верлибром хоть сколько-то лучше посредственного перевода «размером подлинника», но плохой перевод не-верлибра верлибром бесконечно хуже даже посредственного перевода «размером подлинника». О дальнейшем будут судить читатели.

«ИЗ КСЕНОФАНА КОЛОФОНСКОГО» ПУШКИНАПОЭТИКА ПЕРЕВОДА

Стихотворение Пушкина «Из Ксенофана Колофонского» («Чистый лоснится пол; стеклянные чаши блистают…»), первое в маленьком цикле «Подражания древним», написано в 1832 году. Источник и его, и нескольких смежных стихотворений (из Гедила — «Славная флейта, Феон здесь лежит…»; из Иона Хиосского — «Вино», «Бог веселый винограда…») указан Г. Гельдом[94]: это — цитата из «Пира мудрецов» Афинея по французскому переводу Ж. Б. Лефевра[95], имевшемуся в библиотеке Пушкина. Был назван и возможный дополнительный источник[96] — это французский перевод В. Кузена в его сборнике статей «Nouveaux fragments philosophiques» (Paris, 1828). Разбор стихотворения и сопоставление с оригиналом сделаны в статье Я. Л. Левкович[97]; здесь же — гипотеза, что это стихотворение было прочитано Пушкиным на лицейской годовщине 1832 года.

Вот текст пушкинского стихотворения:

Чистый лоснится пол; стеклянные чаши блистают;

Все уж увенчаны гости; иной обоняет, зажмурясь,

Ладана сладостный дым; другой открывает амфору,

Запах веселый вина разливая далече; сосуды

5 Светлой студеной воды, золотистые хлебы, янтарный

Мед и сыр молодой: все готово; весь убран цветами

Жертвенник. Хоры поют. Но в начале трапезы, о други,

Должно творить возлиянья, вещать благовещие речи,

Должно бессмертных молить, да сподобят нас чистой душою

10 Правду блюсти: ведь оно ж и легче. Теперь мы приступим:

Каждый в меру свою напивайся. Беда не велика

В ночь, возвращаясь домой, на раба опираться; но слава

Гостю, который за чашей беседует мудро и тихо.

Вот подстрочный перевод греческого подлинника Ксенофана[98]:

Вот уже чист и пол, и руки у всех,

и бокалы. Один возлагает витые венки,

другой протягивает в чаше благовонное масло.

Полный веселия, стоит кратер;

5 приготовлено и другое вино, такое, что обещает никогда не иссякнуть,

сладкое, в глиняных сосудах, с ароматом цветов;

посредине ладан испускает священный запах;

есть и студеная вода, вкусная, чистая;

на виду лежат золотистые хлебы, и стол —

10 под тяжестью сыра и густого меда;

посреди разукрашен со всех сторон цветами алтарь;

пенье и пляска повсюду в доме.

Но прежде всего благомыслящим мужам подобает прославить бога

благовещими речами и чистыми словами.

15 Совершив же возлияние и помолившись о силе,

чтобы правду творить — ибо это сподручней всего, —

не грех пить столько, чтобы с этим дойти

до дому без слуги, если кто не очень стар,

а из мужей похвалить того, кто, и напившись, являет лишь хорошее,

20 и какова в нем память, и каково усилие к добродетели.

Не должно воспевать сражений Титанов, и Гигантов,

и Кентавров — вымыслы прежних времен, —

ни неистовых усобиц, в которых нет ничего доброго, —

а только то помышление о богах, которое всегда благо.

Сравнивая Ксенофана с Пушкиным, естественно, хочется задать три вопроса: во-первых, чем руководствовался Пушкин, сокращая оригинал почти вдвое; во-вторых, почему он не сохранил стихотворной формы элегических двустиший; наконец, третий вопрос, касающийся содержания: почему у Ксенофана сказано: «пить не грех, лишь бы вернуться без провожатого», а у Пушкина: «пить не грех, если даже придется вернуться с провожатым». На эти вопросы мы и попытаемся ответить в настоящей статье.

Стихотворение Ксенофана Колофонского в греческом подлиннике было написано элегическим дистихом, обычным размером медитативной лирики. Лефевр, следуя французской традиции, перевел его прозой. Пушкин, перелагая Лефевра, написал свое стихотворение гексаметром. Оригинала он не знал; реконструируя «размер подлинника», он мог выбирать между двумя употребительнейшими размерами античной поэзии, гексаметром и элегическим дистихом, и выбрал гексаметр. Почему? Предполагать, что гексаметр был для Пушкина преимущественным знаком античной формы, как предположил Р. Берджи[99], нет оснований: элегическим дистихом у Пушкина написано больше стихов, чем гексаметром (в том числе и другие переложения из Афинея). Видимо, главным здесь было впечатление от объема стихотворения. Гексаметр считался эпическим размером, элегический дистих — преимущественно лирическим; поэтому гексаметр ассоциировался с крупными произведениями, элегический дистих — с более мелкими. Стихотворение же Ксенофана, в том виде, в каком Пушкин читал его у Лефевра, — довольно крупное произведение. Самое большое из пушкинских стихотворений, написанных античными размерами, «Внемли, о Гелиос…», содержит (незаконченное) 18 стихов, наше стихотворение 13 стихов, следующее по объему, «Художнику», — 10 стихов. «Внемли, о Гелиос…» и наше стихотворение написаны гексаметром, «Художнику» — дистихом; видимо, для Пушкина порог между ощущением малого и большого стихотворения лежит между 10 и 13 строками.

Но этого мало. Переработка ксенофановского текста в гексаметр выявляет две важные черты специфически пушкинской поэтики: одну стилистическую, другую семантическую. Они-то и представляют особый интерес для разбора.