Том 5. Переводы. О переводах и переводчиках — страница 52 из 97

Ничего революционно нового здесь я не предлагаю. Все, кто учился латинскому языку, помнят старые учебные издания, где к «Запискам» Цезаря прилагался очерк римского военного дела, а к речам Цицерона — римского судебного дела и проч. У нас еще в 1934 году Г. Г. Шпет издал комментарий к «Запискам Пиквикского клуба», весь состоявший из систематизированной преамбулы, без единого построчного примечания, и это — до сих пор не имеющее равных введение ко всей английской культуре первой половины XIX века. (Нечто подобное присутствует и в комментариях Н. М. Демуровой к «литпамятниковскому» изданию романа Дж. Остин «Гордость и предубеждение».) Недавно вышел двумя изданиями замечательный комментарий Ю. М. Лотмана к «Евгению Онегину», и каждый согласится, что преамбульная, историко-культурная часть там новее и занимательнее потекстовой. Когда Б. В. Томашевский комментировал стихи Дельвига, насквозь пропитанные античностью, он приложил к нему обычный алфавитный словарь античных (и прочих) имен, но с определениями, извлеченными из словаря Эшенбурга — Кошанского, по которому учились в дельвиговские времена и который, стало быть, давал не «античность вообще», а античность в наборе образных и мысленных стереотипов пушкинской эпохи. Наконец, мало кто помнит, что Б. М. Эйхенбаум, комментируя лирику Лермонтова в первой большой серии «Библиотеки поэта», не дал ни одного примечания к отдельным стихотворениям, а свел весь комментарий в связный текст, описывающий лирический мир Лермонтова в систематической последовательности и, конечно, насыщенный ссылками на отдельные стихотворения, но отнюдь не в порядке их следования в тексте тома. Все это я говорю, чтобы напомнить: нынешний способ подачи комментария далеко не единственно возможный, и для того, чтобы искать новый, есть много направлений.

Я. М. Пархомовский делает мимоходное замечание, что для читателя гораздо удобнее, когда примечания не отброшены в конец книги, а сопровождают текст под строкой. Это тоже святая правда, и можно лишь напомнить, что для сравнительно недавнего времени примечания к классикам по большей части так и делались. Прекратилось это в конце XIX века, когда в моду вошли художественные, эстетские издания, создателям которых не хотелось безобразить благородный текст автора педантскими вмешательствами комментатора. Наши теперешние издания при всем желании не назовешь эстетскими, однако комментарий в них по-прежнему загнан на задворки. А можно ли требовать от читателя понимания «Слова о полку Игореве», когда в нем комментария требует буквально каждая строчка и от каждой строчки приходится бросаться в конец книги и потом обратно?

И еще одна частность. Классики отличаются от обычной беллетристики тем, что они рассчитаны не на однократное чтение, а на перечитывание; интерес такого чтения не в том, чтобы узнать, «что будет дальше???», а в том, чтобы, заранее зная дальнейшее, замечать и оценивать предваряющие его тонкие намеки автора. Часто ли мы перечитываем классиков? Боюсь, что нет: слишком много книг, слишком мало времени. В таком случае задача комментария — в том, чтобы поставить читателя даже при первочтении в психологическую ситуацию перечтения: заранее сообщить сюжет, приложить редакторское оглавление, помогающее ориентироваться в тексте. Сколько вам понадобится времени, чтобы отыскать в «Войне и мире» описание пляски Наташи после охоты? Я помню, что лет тридцать назад вышло несколько изданий «Войны и мира» и «Анны Карениной», где в конце был приложен обзор содержания по главам. Они так и остались исключениями. Я спрашивал толстоведов: почему? Они отвечали: «А вдруг читатель подумает, что это оглавление самого Толстого?» Я бы предпочел начинать заботу о читателе с другого конца. Хорошо еще, что «Война и мир» разделена на части и главы; а если перед читателем «Жизнь Клима Самгина», где и глав-то почти нет? Думаю, что читатель вправе просить о помощи.

Это относится не только к толстым романам. Когда-то мне пришлось комментировать элегии Овидия; ход мысли в них сложен и причудлив, поэтому я сделал то, что делают все комментаторы латинского подлинника: предпослал примечаниям к каждой элегии преамбулу по типу: «Обращение (стихи такие-то), описание своих забот (такие-то), отступление с мифом о Медее (такие-то)» и т. д. Редактор (сразу скажу, что это был лучший редактор, с каким я имел дело за тридцать лет) возмутился: «Это неуважение к читателю: может быть, вы и к „Погасло дневное светило…“ будете составлять такое оглавление?» Я подумал про себя: «а почему бы и нет? всякий ли может пересказать ход мысли в этом много раз читанном стихотворении?» — но, конечно, пришлось отступить, а сведения о плане овидиевских элегий вводить в комментарий обходными маневрами.

А теперь оглянемся на действительность. Мы видим: комментарий необходим классическому тексту; надеяться на то, что текст наедине с читателем будет говорить сам за себя и чудом будет правильно понят, — пустое обольщение. А для этого комментарию нужно место. И чем шире круг читателей, к которому обращена книга, тем больше нужно и места для комментария: читателю «Литпамятников» достаточно сообщить, кто такой Посидоний или Идоменей, а читателю «худлитовской» серии не мешает напомнить и о том, кто такой Сократ или Ахилл. И здесь начинается самое противоестественное. «Литературные памятники» — это, кажется, единственное сейчас издание, в котором объем примечаний указом не ограничен: издательство «Наука» еще не решается изгонять науку из своих книг. Но спустимся ступенькой ниже — и уже в «Художественной литературе» наткнемся на процентную норму: комментарий должен занимать объем не более 15 % от объема текста. Что можно вместить в эти 15 %, кроме бесполезных общеосведомительных справок: «такой-то жил тогда-то, занимался тем-то»? Спустимся еще ступенькой ниже: вот массовые серии — «Классики и современники», «Школьная библиотека», не тысячные, а полумиллионные тиражи. Какой здесь комментарий? А никакого. Вот «Евгений Онегин», вот строка «Манзони, Гердера, Шамфора…» — и ни слова пояснения, пусть читатель наслаждается музыкой имен. Вот «Лирика» Пушкина, стихотворение «Кинжал», строки: «Апостол гибели, усталому Аиду перстом он жертвы назначал, и вышний суд ему послал кинжал и деву Эвмениду» — и ни слова пояснения, пусть читатель разгадывает загадку или бросает книжку. Право, такое отношение к комментарию в массовых изданиях равносильно издевательству над читателем.

Я советую: возьмите в руки хоть ненадолго том писателя, которого мало кто сейчас читает, — Кантемира (хотя бы в большой «Библиотеке поэта»). Его сатиры снабжены огромным комментарием, потому что он писал этот комментарий сам, объясняя непривычному читателю все недостаточно знакомое и в именах, и в реалиях, и в лексике, и в образных оборотах, и в ходе мысли. Он понимал, что в его эпоху такой комментарий должен заменить энциклопедию новой, послепетровской русской культуры, и он заменял ее. Кантемиру приходилось просвещать этим невежественное дворянство; уверены ли мы, что среди наших читателей, даже с законченным средним образованием, нет таких, которым нужна подобная энциклопедия?

Мы добиваемся подъема культуры. Мы добиваемся любви и уважения к прошлому. Мы добиваемся знания этого прошлого. Но получается так, что знание существует отдельно, а прошлое — отдельно. Знание — в учебниках и ученых книжках о Пушкине, которые порой так скучно читать, что забываешь самого Пушкина; а прошлое — вот в таких изданиях Пушкина, где начинающий читатель оставлен наедине с непонятностью. Для иностранцев, обучающихся русскому языку, издаются книжки с объяснениями устарелых слов, трудных синтаксических оборотов, непонятных имен, — русский читатель этого лишен. Издайте для многомиллионного читателя хотя бы минимум школьной классики с такою же заботою, не жалея места на объяснения, — и, честное слово, это больше даст нашему просвещению, чем любая школьная реформа.

Вот как далеко мы ушли от обсуждения «Размышлений» Марка Аврелия в издании «Литературных памятников». Остановимся же здесь; пусть дальше думают сами читатели и сами издатели.

ЭКСПЕРИМЕНТЫ ДЛЯ СЕБЯ[137]

По специальности я — филолог-классик, переводить мне приходилось почти исключительно греческих и латинских поэтов и прозаиков. По традиции этими переводами занимаются только филологи, всеядным переводчикам такая малодоходная область неинтересна. Так называемые большие поэты в нашем веке тоже обходят ее стороной. Есть исключения: для одной книжки избранных стихов Горация фанатичный Я. Голосовкер заставил перевести по нескольку стихотворений не только И. Сельвинского, но и Б. Пастернака. Переводы получились хорошие, но нимало не выбивающиеся из той же традиции, заданной стилем переводчиков-филологов. Любопытно, что в другой не менее специальной области — в переводах из арабской и персидской классической поэзии — положение иное: там большинство переводов делается (или по крайней мере делалось) приглашенными переводчиками-поэтами, работавшими с подстрочника, без филологической подготовки. Вероятно, в такой системе были и плюсы, но требования к точности стихотворного перевода на восточном материале заметно ниже, чем на античном. Наверное, это значило, что Восток, даже классический, был актуальнее для советской культуры, чем античность. Об этом я слышал и от ориенталистов, и от мастера, много переводившего как с античных подлинников, так и с восточных подстрочников, — от С. В. Шервинского.

(Часто говорят: «переводчик должен переводить так, чтобы читатели воспринимали его переводы так же, как современники подлинника воспринимали подлинник». Нужно иметь очень много самоуверенности, чтобы воображать, будто мы можем представить себе ощущения современников подлинника, и еще больше — чтобы вообразить, будто мы можем вызвать их у своих читателей. Современники Эсхила воспринимали его строки только со сцены, с песней и пляской, — этого мы не передадим никаким переводом.)

Кроме привычки к точности, переводчик-филолог знает лучше других — или по крайней мере должен знать — еще одно правило, на этот раз — противодействующее точности. Его сформулировал в начале этого века бог классической филологии У. Виламовиц-Меллендорф: «Не бывает переводов просто с языка на язык — бывают переводы только со стиля на стиль». Тот, кому кажется, что он пере