Для анализа мы взяли три отрывка из неизданного перевода трагедии Еврипида «Умоляющие» (почему — скажем потом). Считалось, что этот перевод утерян, на самом деле он хранится в ОР РГБ. В качестве образца монолога взяты ст. 1–26:
— Деметра, ты, которая блюдешь
Очажный огнь Элевсиса, и вы…
в качестве образца стихомифии — ст. 115–143:
— О чем мольба? Чего от нас желаешь?..
— Ты знаешь, царь, мой пагубный поход…
в качестве образца хора — ст. 42–78:
— Старуха в плаче старухе
В пыли целует колени…
Вот округленные показатели точности и вольности для этих трех отрывков. Стихомифия — точность 40 %, вольность 45 %: примерно две пятых слов подлинника сохранено, две пятых слов перевода изменено или добавлено. Монолог — точность по-прежнему 40 %, вольность ниже, 35 %: Анненский пользуется приобретенным простором, чтобы избегать вынужденных изменений и добавлений. Хор — точность резко ниже, 30 %, вольность резко выше, 60 %: Анненский пользуется приобретенным простором, чтобы дать волю угодным ему изменениям и добавлениям. Стихомифия — самая логическая часть греческой трагедии, хор — самая лирическая. Жуковский, как известно, сказал: переводчик в прозе — раб, в стихах — соперник. Перефразируя это, мы можем сказать: Анненский в драматических частях трагедии — соперник, в лирических — хозяин.
Насколько индивидуальны эти показатели и насколько они неизбежны для любого перевода любого переводчика? Мы сделали такой же подсчет показателей точности и вольности для перевода Ф. Ф. Зелинского из Софокла («Антигона»). Получилось вот что. Показатель точности и в стихомифии, и в монологе, и в хоре у Зелинского примерно одинаков, 65–70 % — на треть выше, чем у Анненского в монологе и стихомифии (Анненский сохранял две пятых слов подлинника, Зелинский сохраняет три пятых), вдвое выше в хоре. Показатель вольности в стихомифии и в монологе 35 %, в хоре, как и у Анненского, выше — 45 % (но даже здесь Зелинский добавлял меньше половины слов перевода, Анненский больше половины). Можно было бы сравнить и содержание этих добавлений, вносимых тем и другим переводчиком: у Зелинского они служат преимущественно наглядности образа, у Анненского — эмоциональности образа, — и это помогло бы прояснить такое зыбкое понятие, как «субъективность»; но сейчас это отвлекло бы нас слишком далеко.
Для сравнения — еще несколько цифр. 60 % присочиненного Анненским в хоре «Умоляющих» — это еще не предел вольности. В переводе стихотворения Верлена «Я долго был безумен и печален…» у Анненского показатель точности — 35 %, вольности — 70 %: почти на три четверти стихотворение написано не Верленом, а Анненским. В переводах буквалиста Брюсова из армянских сонетов точность — 40 %, вольность — 25 % (несмотря на дополнительные ограничения из‐за строгости формы!). В переводах Маршака из сонетов Шекспира (сонет 65) точность — 45 %, вольность — 60 % (как в хоре Анненского!). В переводе Пушкина из Шенье «Ты вянешь и молчишь; печаль тебя снедает…» точность — 50 %, вольность — 40 %; из Мериме («Влах в Венеции») точность — 55 %, вольность — 35 % (сказывается облегчающая свобода от рифмы). В целом можно считать, что в среднем точность русского стихотворного перевода (необходимая, чтобы он считался переводом, а не подражанием) — 50 плюс-минус 10 %, вольность же колеблется в очень широких рамках и заслуживает особого внимания исследователей. Практика советского прозаического (то есть не скованного формальными ограничениями) перевода с подстрочника дает показатель точности те же 56 %, зато показатель вольности — всего лишь 15 % (Дж. Икрами «Поверженный», перевод В. Смирновой; «криминальных» случаев, когда переводчик сам или с благословения автора дописывает подстрочник собственными силами, мы не касаемся).
А теперь можно обратиться к заглавной теме нашей заметки. В наследии Анненского есть мало кому известная страница — его переводы из античных трагедий, сделанные прозой. В свой последний год Анненский читал на петербургских Высших курсах лекции по истории греческой драмы. Литографированные экземпляры этого курса сохранились, хотя и крайне редкие. Начав с общей характеристики, Анненский дошел здесь до Эсхила и включил в курс сравнение двух драм на смежные сюжеты: «Семерых против Фив» Эсхила и тех самых «Умоляющих» Еврипида, из которых мы нарочно брали отрывки для предыдущего обследования. Отрывки из «Умоляющих» он дает в этом самом своем стихотворном переводе, а отрывки из «Семерых…» — в своем же прозаическом переводе, то есть гонясь не за поэтичностью, а только за точностью (так же он поступает и с некоторыми отрывками «Орестеи»). Вот как звучит этот прозаический перевод — «сцена девизов» (по обозначению Анненского): вестник описывает Семерых, подступающих к семи воротам, Этеокл назначает против них противоборцев, а хор подает заключительные реплики. Позволим себе маленькую вольность: текст, который Анненский печатал прозаически, сплошной строкой, напечатаем разбитым на смысловые строки, так называемым ныне верлибром. Ни одного слова и ни одного знака мы не меняем: читатель-педант имеет полную возможность представить по этой публикации прозаический текст Анненского, а читатель, заинтересованный поэтикой Анненского, выпуклее увидит ее особенности в этом переводе. Текст велик, поэтому приходится ограничиваться лишь отрывками.
Уже Тидей дрожит от ярости в воротах Прэта:
…и от крика сотрясаются густые гребни на его каске,
и бедные бубенцы, свисая с его шлема,
звенят ужасом.
Эмблема щита его надменна,
это небо, сияющее звездами,
а среди них луна,
яркая и полная царица звезд,
глаз ночи,
и вся она из лучей.
Ярый,
кичась великолепием доспехов,
оглашает он криком речной берег
и алчет боя,
точно жеребец, который закусывает удила
и рвется навстречу призывной трубе…
Далее — хор:
Сгибни, величавый угрозами!
Да настигнет его молнийная стрела
прежде, чем прянет в мой дом,
и пока буйное копье
еще не выпугнуло нас из девичьих теремов.
Вестник продолжает:
Теперь о следующем.
Этеоклу выпал третий жребий
из опрокинутой, медью блистающей каски,
а вести отряд ему
к Неистейским воротам.
Кружит кобылиц он;
опеняя удила, так и рвутся они насесть на ворота.
И диким свистом
вырывается их дыхание.
Не беден и девиз щита его.
Гоплит приладил сходни к вражьей твердыне —
он горит желанием рушить,
и в сложении букв слышен его крик,
что и Арей не сбросит его с башни…
Затем о Парфенопее:
Пятый в пятых воротах
у Амфионова гроба.
Копьем он клянется, сжимая копье,
а оно ему священнее бога и милее глазам его, —
клянется, что разорит он город Кадмейонов,
хотя бы против Зевса.
Он от дочери гор,
это изукрашенный прелестью отпрыск,
мальчик и уже муж;
и ярый голос
рассекает воздух между ланит,
но нежный пух, оттеняя плод сочной юности, едва зацветает на них;
и дух его яр,
и свирепо глядит он,
и от дев у него лишь созвучное имя.
По отбору слов видно: для Анненского это не был «учебный перевод», заботящийся лишь о смысле, это был такой же художественный перевод, как его стихи, заботящийся о стиле и только освобожденный от оков метра и ритма. И от этого еще ощутимее, насколько прозаический Эсхил Анненского не похож на стихотворного Еврипида того же Анненского: здесь нет изящества и тонкости, а есть напряженность, резкость и сила. И еще есть точность: показатель точности в этой прозе — целых 87 %, показатель вольности — только 17 %. Хочется сказать: перевод возвышается здесь до подстрочника. (Разницу между 55 % точности в переводе из Икрами и 87 % точности в Эсхиле оценивать пока рискованно: анализ переводов с подстрочника и переводов с подлинника дает цифры разной надежности; но 15 % вольности в Икрами и 17 % вольности в Эсхиле вполне соизмеримы.) Что это — сознательное стремление сохранить в переводе разницу между стилем Эсхила и Еврипида? Вряд ли. Последний монолог Этеокла в этой сцене Анненский не удержался и перевел не прозой, а стихами; и он сразу же получился гораздо более похож на его Еврипида:
Обезумленный богами, ненавистный
Мой род; ты, кровь Эдипа, наконец!
Вот и оно, оно, проклятий отчих
Свершение… увы!.. увы!.. Но плач
И стоны неприличны — возбуждать
Рыдания… что пользы? Полинику —
(Зловещий звук!) — я говорю: посмотрим,
Как сбудется письмен тех золотых
Хвастливое безумье: приведут ли
Они сюда владельца? Если б дочь
Невинная Кронида, Справедливость,
И точно с ним была, в его делах
И помыслах, — он точно успевал бы;
Но ни у мрачных материнских недр,
Ни у груди кормящей, ни подростком,
Ни бородатым юношей его
Приветом не побаловала Правда… и т. д.
Показатель точности в этих стихах — 82 %, почти как в предшествующей прозе; инерция точности держится. Показатель вольности — 32 %, вдвое больше, чем в прозе. Но главное ощущение перемены здесь возникает не от лексических прибавлений-убавлений, а от иных, не улавливаемых этими показателями признаков: от синтаксиса и интонации. Фразы в стихах становятся короче, разрываются характерными для Анненского многоточиями, перебиваются риторическими вопросами и восклицаниями, а главное, насыщаются анжамбманами, перебросами фразы из стиха в стих, учащающими взволнованно-задумчивые паузы: в греческом тексте здесь один анжамбман приходится на двенадцать строк, а в переводе — на каждые три. Это и придает тому, что Зелинский называл «дикционной физиономией подлинника», совершенно иной облик. (С. С. Аверинцев однажды выразился в разговоре, что, изламывая эти плавные греческие фразы по острым углам русских стихоразделов, Анненский должен был испытывать чувство утоляемого садизма. Это вообразимо: точно так же Фет, выламывая в своих переводах русские гексаметры так, чтобы они чуть ли не слово в слово совпадали с латинскими подлинниками, мог и