Советское время эту манеру высокой точности не жаловало: в ней виделся неподобающий аристократизм, оно обзывало эту традицию поэтического перевода буквализмом. Буквализму противопоставлялся «творческий перевод» — когда переводчик как будто сквозь слова подлинника видит прямо изображенную в нем действительность и воссоздает из нее то, что нам близко и дорого, с собственным творческим размахом. Этот произвол бушевал в массовой продукции стихотворного перевода до самых последних лет. С. В. Шервинский противостоял ему сколько было сил. Но он помнил: крайности всюду вредны, и у оппонентов тоже есть своя правда. Он прислушивался к голосу разума и редактировал свои переводы по нескольку раз (Софокла — трижды): чтобы они, оставаясь переводами обогащающими, переводами для писателей, в то же время становились проще и доступнее всем.
Он прожил почти сто лет. Как перед Нестором, перед ним сменилось три поколения. Я застал его уже в его последние годы: готовился к изданию давным-давно переведенный им полный Катулл. Он сидел за столом прямой, слепой и чуткий, редактирование шло на слух. Такое-то место неудачно. Читается русская строка; читается латинская строка. Самые главные латинские слова в точном переводе никак не могут вместиться в русский стих; нужно действовать обходом. Какие еще возможны словосочетания? через метафору? через народное просторечие? Предлагает он, предлагаю я, взвешиваются плюсы и минусы, оба варианта отвергаются. «Пятьдесят лет назад я бы мог себе это позволить, а сейчас не могу». Он еще раз вслушивается в латинскую строку. А вот это русское слово, пожалуй, пригодится: на какое место в строке оно встанет? какие потянет за собой? а может быть, можно иначе? Вот и болванка строки; потом обкатка строки; потом проверка, как согласуется новый вариант со всем окружающим текстом. Каждый шаг — здраво мотивирован: все за, все против. Говорит только разум, никакой вкусовщины. «Постылый» — не пойдет, слишком просторечно звучит, по-кольцовски. Но ведь и у Пушкина: «Постылой жизни мишура»? Тогда — другое дело, годится.
«Будем относиться по-доброму к историческим событиям — и тогда, может быть, и они будут добрее к нам», — сказал он, когда праздновалось его 95-летие. С тех пор я все чаще вспоминаю эти его слова.
СОНЕТЫ ШЕКСПИРА — ПЕРЕВОДЫ МАРШАКА[226]
Сонеты Шекспира в переводах С. Я. Маршака — явление в русской литературе исключительное. Кажется, со времен Жуковского не было или почти не было другого стихотворного перевода, который в сознании читателей встал бы так прочно рядом с произведениями оригинальной русской поэзии. Их много хвалили, но — как это ни странно — их мало изучали. А изучение их на редкость интересно. Особенно — с точки зрения основной проблемы, с которой сталкивается переводчик художественного текста: проблемы главного и второстепенного. Всякому переводчику во всяком переводе приходится жертвовать частностями, чтобы сохранить целое, второстепенным — чтобы сохранить главное; но где тот рубеж, который отделяет частности от целого и второстепенное от главного? Целое всегда складывается из частностей, и отступления в мелочах, если они последовательны и систематичны, могут ощутимо изменить картину целого. Как это происходит, лучше всего могут показать нам именно сонеты Шекспира в переводах Маршака.
Присмотримся к переводам двух сонетов; оба перевода относятся к признанным удачам Маршака. Вот сонет 33 — в подлиннике и в переводе:
Full many a glorious morning have I seen
Flatter the mountain-tops with sovereign eye,
Kissing with golden face the meadows green,
Gilding pale streams with heavenly alchemy;
Anon permit the basest clouds to ride
With ugly rack on his celestial face,
And from the forlorn world his visage hide,
Stealing unseen to west with this disgrace.
Even so my sun one early morn did shine
With all-triumphant splendor on my brow;
But out, alack! he was but one hour mine;
The region cloud hath mask’d him from me now.
Yet him for this my love no whit disdaineth;
Suns of the world may stain when heaven’s sun staineth.
Я наблюдал, как солнечный восход
Ласкает горы взором благосклонным,
Потом улыбку шлет лугам зеленым
И золотит поверхность бледных вод.
Но часто позволяет небосвод
Слоняться тучам перед светлым троном.
Они ползут над миром омраченным,
Лишая землю царственных щедрот.
Так солнышко мое взошло на час,
Меня дарами щедро осыпая.
Подкралась туча хмурая, слепая,
И нежный свет любви моей угас.
Но не ропщу я на печальный жребий, —
Бывают тучи на земле, как в небе.
М. М. Морозов в послесловии к книге сонетов Шекспира в переводах С. Маршака пишет по поводу этого перевода: «Знание языка поэтом заключается прежде всего в отчетливом представлении о тех ассоциациях, которые вызываются словом. Мы говорим не о случайных ассоциациях, но об ассоциациях, так сказать, обязательных, всегда сопровождающих слово как его спутники. Вот, например, буквальный перевод первого стиха сонета 33: „Я видел много славных утр“. Но этот буквальный перевод является неточным, поскольку на английском языке эпитет „славный“ (glorious) в отношении к погоде обязательно ассоциируется с голубым небом, а главное, с солнечным светом. Мы вправе сказать, что эти ассоциации составляют поэтическое содержание данного слова. Перевод Маршака: „Я наблюдал, как солнечный восход“ — обладает в данном случае большей поэтической точностью, чем „буквальная“ копия оригинала»[227].
Так ли это? Бесспорно, glorious morning — это прежде всего утро с голубым небом и солнечным светом. Но не только это. Значение «славный» в английском эпитете glorious сохраняется, а в сонете Шекспира не только сохраняется, но и подчеркивается всей лексической и образной системой произведения. В самом деле: у шекспировского «славного» солнца — «державный взор» (sovereign eye) и «всеторжествующий блеск» (alltriumphant splendor), а тучи, заслоняющие его, — «низкие», «подлые» (basest), «позорящие» (disgrace). Поэтому, отказавшись от понятия «славный», Маршак должен отказаться и от этих образов-спутников. Так он и делает: вместо «державного взора» у него — «благосклонный взор», вместо «блеска» — «щедрые дары», вместо «позора» — «лишение щедрот». Шекспировское солнце прекрасно, потому что оно — блистательное и властное; у Маршака солнце прекрасно, потому что оно — богатое и доброе. (Вульгарный социолог старого времени мог бы прямо сказать, что шекспировское солнце — феодальное, а маршаковское — буржуазное.) Маршак называет свое солнце «солнышком» (и Морозов горячо это приветствует[228]); шекспировское же солнце назвать «солнышком» немыслимо. Перед нами два совсем разных образа.
Эта разница достигается не только лексическими средствами, но и более тонкими — грамматическими. У Шекспира фраза построена так: «солнце… позволяет тучам ковылять перед своим небесным ликом и скрывать его образ от мира, между тем как оно незримо крадется к западу». Подлежащее во всей длинной фразе одно — солнце; у Маршака подлежащих два — солнце и тучи. При чтении Шекспира взгляд читателя прикован к образу солнца; при чтении Маршака взгляд этот хоть на мгновение, но отрывается от него и впечатление ослепительного всевластия незаметно смягчается.
Эта разница чувствуется не только в построении центрального образа, но и распространяется на второстепенные: умеряется вещественность и яркость, усиливается «воздушность» и мягкость. Исчезает «золотой лик», исчезает «небесная алхимия» (а вместе с ней вещественное содержание слова gild — «золотить»), «поцелуй» заменяется на «улыбку»; зато появляются образы не вещественные, а чисто эмоциональные: туча «хмурая, слепая», «нежный свет любви», «печальный жребий». Правда, появляется и «трон», но не «золотой трон», каким был бы он у Шекспира, а «светлый трон» — не земного царя, а небесного или сказочного.
Эта разница может даже выходить за пределы образного плана и ощущаться в более высоком и сложном плане — композиционном. И здесь лучше всего это можно увидеть на примере другого «сонета о солнце» — сонета 7. Вот его текст и перевод:
Lo! in the orient when the gracious light
Lifts up his burning head, each under eye
Doth homage to his new-appearing sight,
Serving with looks his sacred majesty;
And having climbed the steep-up heavenly hill,
Resembling strong youth in his middle age,
Yet mortal looks adore his beauty still,
Attending on his golden pilgrimage;
But when from highmost pitch, with weary car,
Like feeble age, he reeleth from the day,
The eyes, for duteous, now converted are
From his low tract and look another way:
So thou, thyself out-going in thy noon,
Unlooked on diest, unless thou get a son.
Пылающую голову рассвет
Приподнимает с ложа своего,
И все земное шлет ему привет,
Лучистое встречая божество.
Когда в расцвете сил, в полдневный час,
Светило смотрит с вышины крутой, —
С каким восторгом миллионы глаз
Следят за колесницей золотой.
Когда же солнце завершает круг
И катится устало на закат,
Глаза его поклонников и слуг
Уже в другую сторону глядят.
Оставь же сына, юность хороня,
Он встретит солнце завтрашнего дня!