Он был воспитанником той филологической школы, которая твердо считала, что у филолога должна быть только одна задача — понять текст, а для этого ему нужно исчерпывающе знать только две вещи — язык и реалии. Все более отвлеченные проблемы — от лукавого: зачем рассуждать о тексте, когда достаточно взять его и правильно прочитать? Федор Александрович иронически относился к крайностям этого взгляда, но по существу он был ему близок. Однако с важным добавлением: для того чтобы не только самому понять текст, но и сообщить свое понимание другим, все оттенки смысла текста филолог должен уметь полностью выразить на родном языке. Это значило перевести текст; и будь то аудиторный перевод или книжный, требования к такому переводу одинаково высоки. Вот такой перевод античных авторов и стал главной специальностью Ф. А. Петровского.
Федор Александрович Петровский вместе с М. Е. Грабарь-Пассек, Б. И. Ярхо, С. В. Шервинским был создателем того стиля стихотворного перевода с древних языков, который и поныне остается преобладающим в нашей практике. Предшественники оставили им в наследство, с одной стороны, вызывающе неуклюжий буквализм переводов Фета, а с другой — разнородные стилизаторские эксперименты начала века. Опираясь на этот опыт, Ф. А. Петровский и его товарищи выработали такую меру точности и художественности перевода, которая отвечает самым высоким и научным, и эстетическим требованиям. Современному читателю это кажется само собой разумеющимся; но попробуем сравнить два взятых наудачу более или менее новых перевода из античного поэта и из поэта нового времени, — почти всегда первый окажется значительно точнее.
Главный труд Ф. А. Петровского, комментированный перевод поэмы Лукреция «О природе вещей» (первое издание — 1936, последнее — 1958), стал как бы решающим экзаменом для этой школы поэтической точности. В переводе философской поэмы невозможно было «отступать от буквы подлинника ради того, чтобы точнее передать его дух», как любят выражаться переводчики. Здесь необходимо было передать букву подлинника точно, как в учебнике, и в то же время сохранить вдохновенную выразительность замечательной латинской поэмы. Перевод Ф. А. Петровского осуществил это. В истории советского переводного искусства эта работа заслуженно считается образцовой; а выход двухтомного юбилейного издания Лукреция 1945–1947 годов, в котором с переводом, комментарием и шестью статьями Ф. А. Петровского соседствовали статьи С. И. Вавилова, И. И. Толстого, Н. А. Машкина, С. Я. Лурье, Я. М. Боровского и др., был событием в советской науке. Работы о Лукреции стали кандидатской диссертацией Ф. А. Петровского, а в 1962 году ему была присвоена степень доктора филологических наук honoris causa.
Кроме Лукреция, три области в античной литературе были предметом преимущественных занятий Ф. А. Петровского. Во-первых, это Витрувий (1936, 1938; ср. сборник «Архитектура античного мира», 1940): к этому автору не-специалист обращается нечасто, но, обратясь, находит в переводе и комментарии Ф. А. Петровского твердую опору. Во-вторых, это римские сатирики (Ювенал — вместе с Д. С. Недовичем, 1937; сборник «Римская сатира», 1957); кроме опубликованных переводов, здесь еще ожидает издания подробный комментарий Петровского к его переводу самого трудного из римских поэтов — Персия. В-третьих, это Марциал: полный перевод Марциала, сделанный Ф. А. Петровским еще в 1930‐х годах, вышел в свет только в 1968‐м и до сих пор в должной мере не оценен и не использован. Наконец, нельзя не упомянуть книгу «Латинские эпиграфические стихотворения» (1962), значительная часть материала которой была впервые опубликована на страницах «Вестника древней истории», а также ряд переводов Федора Александровича из авторов средневековья и Возрождения: латинских стихов и прозы Данте, далматских поэтов и др.; первым в этом ряду стоит «Город Солнца» Кампанеллы, последней — «Повесть о Дросилле и Харикле» Никиты Евгениана.
Много лет Ф. А. Петровский преподавал в Московском университете, читал латинских авторов с филологами старших курсов; более трех десятилетий он был сотрудником Института мировой литературы им. Горького, где стал преемником С. И. Соболевского во главе сектора античной литературы. Ему принадлежат важнейшие главы в академической «Истории римской литературы» (1959–1962), много статей в научных сборниках; ряд его рецензий появился на страницах «Вестника древней истории». Сам он мало ценил эти свои работы и старался в них не столько разбирать, сколько показывать читателю памятники — показывать через безукоризненные переводы. В своих уроках и беседах он не так стремился передать ученикам знания, как научить их мастерству и вкусу. Он любил строчку Архилоха: «Лис знает много, еж — одно, да важное». Сам он владел двумя знаниями и одним умением: он знал и чувствовал латинский язык, он знал и чувствовал русский язык и он умел, что самое главное, радоваться этому знанию, делиться им и не искать другой радости.
80-летний юбилей его был отмечен изданием сборника «Античность и современность» (М.: Наука, 1972), в котором участвовали 56 авторов — друзей, коллег и учеников Федора Александровича; там же помещена и библиография его трудов. Вскоре к ним прибавилась еще одна его работа, оказавшаяся последней: первый русский стихотворный перевод «Фастов» Овидия (1973). Федор Александрович Петровский умер 24 апреля 1978 года. Благодарная память о нем навсегда останется в тех, кто его знал.
ПАМЯТИ ПЕРЕВОДЧИКА[235]С. А. ОШЕРОВ (1931–1983)
Двадцать два года назад в русской культуре произошел заурядный случай, о котором можно вспоминать только со стыдом. Вышла «Энеида» Вергилия в переводе С. А. Ошерова, и критика не отозвалась о нем ни словом. В культурах, гораздо более избалованных переводами классиков, такое событие вызвало бы волну рецензий. У нас о нем говорили лишь в узком кругу коллег-античников (да еще, вероятно, студенты-первокурсники порадовались, что в кои веки могут знакомиться с заданным памятником по удобочитаемому переводу). Но и коллеги-античники вряд ли могли бы вспомнить, а что еще переводил Сергей Александрович. Потому что едва ли не больше, чем с древних языков, переводил он с немецкого и итальянского, и это было очень важно.
В поэтическом переводе есть специализация и есть сочетание специализаций. Никто не удивляется, когда один и тот же автор переводит стихи и с английского, и с французского, и с немецкого. Но редко бывает так, чтобы один человек (подстрочники не в счет) работал над стихами французскими и арабскими, над английскими и древнегреческими. Одни культуры исторически ближе друг к другу, и переводчику легче найти в себе и в читателе способность, чувствуя родственное, понять и чуждое. Другие культуры разделены историческими пропастями, и чтобы навести мосты через эти пропасти, недостаточно иметь чутье и вкус: нужна наука. Эта наука общения культур называется филология. Переводы с языков ближних и дальних культур развивают в переводчиках разные привычки. Чем дальше культура, тем больше точности требуется от перевода: здесь если что-нибудь будет упущено, то читатель уже заведомо сам этого не угадает или, что еще опаснее, угадает неправильно. Кто привык переводить современных писателей, тем требования филологической точности кажутся мертвящим холодом; кто привык к работе с древними поэтами, тем практика современных переводов представляется царством разгульного своеволия.
Для Сергея Александровича Ошерова этого расхождения не существовало. По образованию он был филологом-классиком, но переводил как с древних языков, так и с новых: Вергилия и Сенеку, Гете и Итало Кальвино. Степень точности определилась для него коротким и простым (но очень трудным для выполнения) правилом: «как того требует текст». А что значит «требует текст»? Мне хотелось бы это показать двумя примерами. Оба они — из области переводов С. А. Ошерова с латинского языка: тем виднее, насколько различны бывают «требования текста» даже в одной культуре.
Вот первый случай. Мне пришлось сотрудничать с Сергеем Александровичем в работе над антологией «Поздняя латинская поэзия» (М., 1982). На мою долю выпало переводить «Свадебный центон» Авсония. Центон — это стихотворный фокус: стихотворение, составленное, как мозаика, из строк и полустрочий других поэтов. Авсоний так написал поэму, состоящую целиком из полустиший, выхваченных из разных мест Вергилия, — в новом сочетании они приобрели новый смысл. Чтобы этот эффект дошел до читателя, было, конечно, очень соблазнительно использовать уже существующие русские переводы Вергилия: так сказать, смонтировать перевод центона из обломков готовых переводов Вергилия, как Авсоний смонтировал свой оригинал из обломков настоящего Вергилия. Положив перед собой «Энеиду» в новом переводе С. Ошерова, и в предыдущем — В. Брюсова и С. Соловьева, и в старых — А. Фета и Н. Квашнина-Самарина, я над каждым полустишием прежде всего смотрел, нельзя ли его откуда-нибудь позаимствовать в готовом виде. Оказалось: как правило, нельзя. Никто не переводил полустишие в полустишие, все перестраивали фразу для большей естественности; но свободой этой всякий пользовался в разной мере. Самым скованным — таким, что из этого перевода действительно можно бывало, чуть подправив, изымать по полустишию, — оказался Фет. А самым свободным — из которого никогда ничего для моих корыстных целей нельзя было извлечь — был перевод С. Ошерова. Рядом с другими он вызывал удивление — до такой степени он не был похож на них: казалось, что при такой перестройке неизбежно должен был растеряться и смысл. Но чем больше я всматривался, тем становилось виднее: никаких потерь, все оттенки смысла сохранены, только сорвались со своих мест и перераспределились по другим концам длинной фразы в несколько стихов, ставшей от этого связнее, складнее и прозрачнее — как будто слова растворяются в мысли. Разумеется, первым, с кем я этим поделился, был сам Сергей Александрович; он не удивился, такой перевод для него, конечно, был осознанным, но, кажется, и он не ожидал, что новизна его так ощутима. Вот тогда я лучше понял, почему «Энеида» С. Ошерова оказалась первой русской удобочитаемой «Энеидой», первой дверью к Вергилию, открывшейся для простого читателя стихов, не педанта и не эстета. Какую роль в этой удаче сыграл его опыт переводов новоязычных, близкокультурных авторов — и поэтов, и прозаиков, — об этом лучше скажут другие его коллеги-переводчики, но я думаю, что такой прорыв филологической изоляции был исключительно важен и благотворен.