Том 5. Переводы. О переводах и переводчиках — страница 95 из 97

М. Knight, переводя «Fisches Nachtgesang» Моргенштерна, перевернул его чешуйки вверх ногами:

(с. 154)

В статье «Несколько слов о Гаспарове-переводчике» М. Л. Андреев, коллега и соавтор Гаспарова[261], оценивал весь спектр его деятельности на этом поприще: «М. Л. Гаспаров перевел (как и вообще сделал) сверхъестественно много. Переводил тексты художественные и научные, прозу и поэзию, переводил произведения всех эпох — с древности до современности, и всех жанров, переводил с греческого, латинского, итальянского, французского, немецкого, английского. Немало написал о переводе и переводчиках: о Маршаке, Брюсове (три статьи), Анненском, Кузмине, Ошерове, Шенгели. Разработал методику анализа точности перевода»[262]. С переводческим подвижничеством Гаспарова неотъемлемо связана его вовлеченность в щепетильную обработку чужих переложений, где он неизменно выступал как анонимная тень названного переводчика, хотя только после его редакторского вмешательства эти тексты становились годными для печати. «Кроме комментария, я в этой книге делал редактирование перевода Геродота И. И. Мартынова (1827), не выходя из стиля 1820‐х годов, и перевода Фукидида Ф. Мищенко — С. Жебелева (с. 27–227) — одна из самых трудных моих работ», — пояснял он в письме ко мне по поводу «Историков Греции»[263].

«По редакторскому опыту я могу по переводу сказать, добрый переводчик или злой», — приводил он в «Записях и выписках» слова Ольги Логиновой (с. 54), а в главе этой же книги «Мой отец» вспоминал:

Я видел правленные им рукописи моей матери. Это была ювелирная работа: почти ничего не вписывалось и не зачеркивалось, а только заменялось и перестраивалось, и тяжелая связь мыслей вдруг становилась легкой и ясной. Когда я редактировал переводы моего старого шефа Ф. А. Петровского из Цицерона и Овидия, превращать их из черновиков в беловики приходилось мне. (И не только его.) Мне кажется, моя правка имела такой же вид. Однажды в разговоре с одним философом я сказал: «Я хотел бы, чтобы на моей могиле написали: он был хорошим редактором». Собеседник очень не любил меня, но тут он посмотрел на меня ошалело и почти с сочувствием — как на сумасшедшего (с. 73–74).

В связи с этим рассказом вспоминается переводческий анекдот Гаспарова:

Самый точный стихотворный перевод, который я сделал, — это автоэпитафия Пирона:

Ci-git Piron. Il ne fut rien:

Pas un académicien.

Здесь спит Пирон. Он был никем:

Ни даже а-ка-де-ми-кем.

Следом он приводит свою беседу с Л. И. Вольперт, которая служит необходимым комментарием к «самому точному переводу» Гаспарова:

Пирон Я пересказывал историю, как Пирон будто бы вдруг подал на вакансию в ненавистную ему Академию. Друзья удивлялись, он говорил: «А вот меня выберут, произнесут в честь меня речь, будут ждать ответной, а я вместо этого только скажу: „Спасибо, господа!“ — и послушаю, как они мне ответят: „Не за что…“» Л. И. Вольперт сказала: «А вы понимаете, в чем здесь пуант? Вообразить, что Пирона примут в Академию, — возможно; а вот вообразить, что, принятый, он обойдется без ответной речи, — это уже невозможно». С такой структурой есть английские анекдоты о чудаках (с. 48).

Комментарии Гаспарова — иногда намеренные, иногда случайные, но никогда не «импортные»[264] — выводят его переводы на иной уровень: кроме филологического профессионализма в них чувствуется личное переживание. Так, Гаспаров заканчивает переводом «Ликида» Джона Мильтона воспоминания о Вале Смирнове, его трагически погибшем любимом друге: «Здесь мне нужно написать о моем товарище, который утонул: я, ничего не зная, приехал в Дубулты, стал искать Веру Васильевну <Смирнову>, мне сказали: „а, это у которой несчастье!“ — не „с которой“, а „у которой“, и все стало ясно. Но я не могу этого сделать: об очень хороших людях писать слишком трудно. Пусть вместо этого здесь будет перевод чужих стихов. Мы с ним любили английские стихи и греческие мифы» (с. 79).

С другой стороны, значительная роль отводится переводческой деятельности как культурной составляющей. «„Автор гораздо меньше думает о читателях, чем переводчик“. Потому что, — поясняет Гаспаров в „Записях и выписках“, — переводной текст самим фактом перевода повышенно престижен: это средство иерархизации культуры, и переводчик чувствует свою повышенную ответственность» (с. 156). Здесь переводчика-толмача вымещает филолог, который вместо «точной передачи формы» требует профессиональной интерпретации текста, подразумевающей историю происхождения, бытования и рецепции оригинала. Выбранный для перевода текст должен выдержать проверку Zeitgeist’ом, соответствовать языковой культуре времени. «Переводчики — скоросшиватели времени», — замечает Гаспаров в другом месте (с. 274).

В своей программной статье «Филология как нравственность»[265] он развертывает эту идиому:

Филология началась с изучения мертвых языков. Все мы знаем, что такое мертвые языки, но редко думаем, что есть еще и мертвые литературы, и даже на живых языках. Даже читая литературу XIX века, мы вынуждены мысленно переводить ее на язык наших понятий. Язык в самом широком смысле: лексическом (каждый держал в руках «Словарь языка Пушкина»), стилистическом (такой словарь уже начат для поэзии XX века), образном (на основе частотного тезауруса: такие словари уже есть для нескольких поэтов), идейном (это самая далекая и важная цель, но и к ней сделаны подступы) (с. 99)[266].

Так Гаспаров создает необходимые основания, на которых можно выстраивать неординарное и едва ли не революционное отношение к технике перевода, где во главу угла поставлен эксперимент. М. Л. Андреев характеризует этот переводческий маневр как «сокращение подлинника, устранение риторической амплификации, лишних, с точки зрения личного вкуса переводчика, образов и мотивов». Своим «опытам» Гаспаров дает пробное название конспективные переводы, пока не находит более точное и окончательное — экспериментальные переводы. Это заголовок его книги, в которую также включены прежние публикации Гаспарова-экспериментатора, как журнальные, так и вошедшие в «Записи и выписки», хотя один из таких переводов он перепечатывать не стал, видимо посчитав, что стихотворение Гюнтера Грасса не «сыграет» вне контекста исходной «записи»:

— вцы «Не случайно ведь толстовцы были, а достоевцев не было» (СЗ 30).

(Из Г. Грасса, конспективный перевод):

Пророки сидели по тюрьмам.

Саранча летела и села.

Наступил экономический кризис.

Тут вспомнили про мед и акриды.

Пророков выпустили на волю.

Их было три тысячи триста.

Они говорили речи,

Утоляя голод саранчою,

А народ их трепетно слушал.

Скоро кризис был ликвидирован,

И пророков вернули в камеры.

(с. 17)

Вот как метод Гаспарова-экспериментатора работает на практике. Во второй половине 1990‐х годов, во время подготовки собрания графа Василия Комаровского я постоянно консультировался с Михаилом Леоновичем и даже уговорил его написать развернутый комментарий к повести «Sabinula», которую автор напечатал в «Литературном альманахе», изданном журналом «Аполлон» в 1912 году. Комаровский написал изысканную стилизацию, и это в первую очередь привлекло Гаспарова. Вспоминая своего отца в «Записях и выписках», он замечал, что «видит в себе по крайней мере три вещи, которые мог бы от него унаследовать», и вторая из них — «это вкус к стилизаторству». Гаспаров рассказывал:

Еще до войны, служа в «Безбожнике», отец сочинял роман XVIII века: «Похождения кавалера де Монроза, сочинение маркиза Г**, с францусскаго переведены студентом Ф. Е., часть осьмая, Санктпетербург, 1787». Это была действительно часть осьмая, без начала и конца, поэтому появления лиц («Одноглазой», дюк Бургонской…), свидания, поединки, похищения, погони были сугубо загадочны. Язык был изумительный, каждая машинописная строчка была унизана поправками от руки, на оборотах выписывались слова и сочетания для дальнейшего использования: «Ласкосердой читатель!..» <…> Я вспоминал об этом, став переводчиком.

Другой его стилизацией был роман «Сокровище тамплиеров, в 3 частях с эпилогом, сочинение сэра А. Конан-Дойля, 1913» — с Шерлоком Холмсом, индийской бабочкой «мертвая голова», убийством на Риджент-стрит, чучелом русского медведя, лондонским денди, шагреневым переплетом и иззубренным кинжалом. Его он сочинял в эвакуации и посылал по нескольку страниц в письмах к моей матери («песни в письмах, чтобы не скучала»). Военная цензура удивлялась, но пропускала (с. 73–74).

Комментируя «Сабинулу», Гаспаров писал: «Повествование оформлено как двойная мистификация: будто бы это рассказ участника событий (I века н. э.), обличенный Эразмом Роттердамским (1466–1536), лучшим латинистом Возрождения, как неудачная подделка недавнего времени <…>. Саморазоблачение этой мистификации — в упоминании ритора-сатирика Лукиана (II века н. э.): он писал по-гречески, и Эразм никак не мог назвать его образцом рассказа из римской жизни. Конечно, русский читатель с ясностью видит, что ничего античного в манере рассказа нет, это стиль французских новелл конца XIX века на темы условной античности»[267]