Том 5 — страница 33 из 69

(Письмо из Крыма)

Кажется, еще только вчера на склонах гор все рдело, пылало и до самого берега моря мчалось с холма на холм раскаленным, ярким ало-желто-багряным потоком гранатников, тополей, диких груш и виноградников, а потом с разбегу вливалось в море, так что у берегов оно даже как бы теряло свою непочатую синь и становилось розовее. Но так было еще в ноябре. А затем сразу все как-то побронзовело, только синие от ягод кусты дикого терна да ярко-красные, точно обрызганные свежей кровью, заросли шиповника одни еще оживляли зимний пейзаж Южного Крыма. Вскоре норд-осты пооббивали кусты терна, осыпался шиповник, — но горы ни за что не хотели становиться зимними.

Зеленый цвет, цвет весны и жизни, всегда пробивался хоть бы вскользь в их общей черно-рыжей окраске. То это был куст лавра, то аккуратная метелочка туи, то распушившийся на ветру зеленый самшитовый шар, крымская, похожая на пинию, сосенка, кедр или змейка плюща, пересекающая темно-зеленым ручейком какой-нибудь теплый южный склон.

Весна как бы то и дело заглядывала человеку в лицо, весело напоминая, что она рядом. И в самом деле, в паузах между норд-остами с моря веяло чем-то утомляюще-нежным, как в апреле, и, что ни день, теплым голубым огнем сияло море. Это был, однако, еще только январь.

Но в марте, в этом самом студеном и нервном месяце нашего юга, о котором давно сложилась нелестная поговорка, что в марте тридцать один день и тридцать две бури, — в марте весна давно уже была в сборе, как театральная группа перед поднятием занавеса.

Уже прилетели из Африки и молчаливо засуетились в кустах, больше бегая, чем летая, дрозды, уже раз или два воздух нежно вздрогнул жаворонками, настраивавшими голоса, и коротко, точно забывшись, защелкал еще не успевший отдохнуть от дальнего перелета соловей. Так бывает в театре, когда вот-вот бесшумно, с легкой прохладой должен раздвинуться занавес и вспыхнет музыка. Весна у нас так и началась — бесшумно и почти незаметно.

Однажды после сильного ночного ветра, с грохотом кувыркавшегося по крышам и, судя по всему, обещавшего снег, поутру мы увидели, что на горах зажелтели цветами кусты кизила и, розовея, раскрылись почки на миндальных деревьях. И вперегонки все, что только могло цвести, зацвело.

Если бы с такою же непритязательной простотой можно было бы рассказать о движении не только природы, а и всей жизни, то получилось бы нечто очень схожее с рассказанным.

Крым, измученный, истерзанный, почти умерщвленный немцами, казалось вначале, долго еще не очнется, не придет в себя, не встанет на ноги.

Да, Крым был почти мертв, когда войска 4-го Украинского фронта и Отдельной Приморской армии сбросили немцев в море у Херсонесского маяка. Керчь лежала в развалинах. Ее знаменитый металлургический завод был разбит так же беспощадно, как Сталинградский тракторный. Ее кварталы напоминали руины города, раскопанного археологами, один лишь обелиск на гребне Митридатовой горы во славу павших героев говорил, что город жив. Знаменитые каменоломни были забиты телами погибших женщин и детей. Всемирно известные курганы, где когда-то найдены были великолепные памятники древней скифской жизни, были минированы, склепы разбиты или загажены немецкими трупами.

В руинах же лежал и Севастополь — город, самым именем своим связанный со Славой и Величием.

Дымилась маленькая уютная Ялта, никогда не бывшая крепостью. Дымилась многострадальная Феодосия. Привольный Коктебель лежал, подобно Помпее наутро после извержения Везувия. В нем не осталось ни одного здания, кроме дома покойного поэта Волошина. В аллеях Никитского сада, созданного трудами нескольких поколений русских ученых, бродили брошенные немцами и румынами кони, валялись автомобили, деревья были обглоданы, кусты потоптаны, здания загажены и разрушены.

Не лучше было и в глухих крымских степях, дававших нам до войны знаменитую пшеницу-крымку. Редкий колхоз, редкое селение остались целы, но что еще страшнее — погибли от немецких рук гораздо более ценные вещи, чем хаты, — погибли артезианские и копаные колодцы, подлинные кормильцы степи. Степь была обречена на умирание. Жители ели макуху.

До войны разве мы думали в Крыму о еде? Мы только об одном тогда печалились, что в Крыму еще мало цветов, что почему-то в парках недооценены магнолии и фейхои, и здешние садовники с ног сбились, выводя экзотов и позабыв, что на свете существуют редька, репа, свекла и капуста. И вдруг в мае 1944 года все это сразу понадобилось от Евпатории до Керчи.

Мне случилось ненадолго заглянуть в Крым в декабре 1944 года и несколько дней пробыть в Ялте. Ее исковерканная набережная была пустынна, но чиста, прибрана: чьи-то невидимые руки убрали щебень, балки и кирпичи, подмели асфальт, посадили молодые саженцы вместо срубленных столетних акаций.

И, помню, тогда уже спорили, готовились к строительным боям патриоты, энтузиасты Крыма. Мечтали о будущей Керчи. О ее замечательной нефти. О ее газах. Уже стояла перед глазами идея газификации Крыма. В разбитых степных колхозах мечтали о будущей воде, о канале с Днепра или о подводном туннеле с устьев реки Кубани, пока что очищая заваленные колодцы, — и план сдачи хлеба был уже выполнен.

Стук молотков и скрежет пил уже и тогда оживлял воздух Крыма.

Событие накапливается прежде, чем свершиться. Еще шатаясь от незаживших ран, еще кровоточа, еще не поднимая от земли своей веселой, буйной головы, Крым уже оживал душою. Надо было чему-то произойти, пролиться последней капле, прозвучать заключительной ноте, чтобы из всего, что имелось налицо, родилась песня.

В январе этого года, в разгар предвыборной кампании, ранним ветреным утром я приближался к Севастополю со стороны Орлиных ворот (раньше — Байдарских). Склоны Сапун-горы с полузаросшими травой воронками, траншеями и блиндажами, а потом, поближе к вершине, с многочисленными братскими могилами и памятниками героям 4-го Украинского фронта и Отдельной Приморской армии, были густо, как металлическим гравием, усыпаны винтовочными гильзами.

Город не обманывал подъезжающего к нему, не рядился в лучшее платье — он сразу открывался развалинами и ими же продолжался. На протяжении нескольких километров глаз мой не мог найти ни одного целого здания, и, однако, отсутствие привычного городского ландшафта — зданий, улиц, фонарей, вывесок — не смущало народ. Бежали в школу дети, хозяйки торопились в магазины, шли рабочие с инструментами, проезжал, ухая на уличных колдобинах, грузовик с материалами, откуда-то со двора выбивался какой-то производственный дым, пахло горячей смолой — видно, вблизи собирались что-то асфальтировать, — и трамвайные провода, свисающие с железных столбов, как лианы, производили впечатление не сорванных взрывной волной, а еще не протянутых как следует.

По когда-то безукоризненно чистым севастопольским улицам ветер нес клубы мусора, обрывки газет и тряпичную дрянь, и казалось, что вот-вот под колеса машины выкатится выдутая ветром из подворотни какая-нибудь высохшая немецкая голова. Все сохранившиеся по бокам улиц здания просвечивали насквозь. Едучи по одной улице, отлично можно было видеть другую, соседнюю. Сквозь дырявую стену дома я видел собор Трех Адмиралов, пустой ребристый купол которого напоминал разоренное гнездо. С высоты Исторического бульвара, там, где с оторванной головой упорно простоял всю войну великий сапер Тотлебен, окруженный бронзовыми русскими солдатами, посмертно простреленными по многу раз, город в первое мгновение казался неживым. Он производил впечатление недостроенного. Памятник над братской могилой на Малаховом кургане — и тот был более похож на жилище, чем бывшие жилища нарядного, любившего принарядиться, как подобает истинному моряку, Севастополя.

Но ветер, дувший с берега в сторону моря, вдруг на несколько мгновений затих — и многозвучный, разноголосый, певуче-дробный звук тысяч молотов и молотков, ударов металла о металл, визг электрических сверл и мерное скрежетанье, медлительная грызня каких-то гигантских напильников наполнили воздух такою сладостной, такой гордой радостью, что слезы показались у меня на глазах. Какое счастье, какое великое счастье услышать биение сердца в существе, которое в растерянности и скорби уже посчитал неживым. Воздух над Севастополем стучал, скрежетал, тарахтел, повизгивал и шуршал с такою деятельной энергией, что оставалось только найти людей, производивших этот живительный грохот.

Кто их знает, где они ютились. Очевидно, везде. И отовсюду, из всех развалин, из всех осыпей зданий, от всех корабельных коробок, выглядывающих из воды Южной бухты, а тем более с кораблей, гордо возвышающихся над водою, исходило это нетерпеливое, нервное звучание жизни, которая не хочет ни на секунду замереть ни для отдыха, ни для воспоминаний.

В январе 1940 года в Севастополе народ еще бегал в кинотеатр, помещавшийся в бывшем бомбоубежище, под землей. Еще рассказывали о человеке, живущем в сейфе бывшей сберкассы. Но уже были люди, имеющие две-три комнаты. Уже вошел в обиход глагол «достраиваться». Уже можно было, идя по Приморскому бульвару, припомнить, каким он был до войны.

Приближалось то внезапно-бесшумное и как бы неожиданное наступление весны, о каком я говорил вначале. Восстановление, если говорить о нем, как о весне, уже началось и победоносно шло, все усиливаясь, но цветения, неожиданно общего подъема все еще как-то не было.

Но однажды мы почувствовали, что все ярким цветом вспыхнуло и здесь и уж бурлит, перекипает красками, чувствами и дерзаниями.

Когда же это произошло? Подготовка к выборам, самые выборы, сессия Верховного Совета, высказывание товарища Сталина в связи с речью Черчилля и, наконец, закон о пятилетием плане — от этой волны событий, следовавших одно за другим, и началось.

Нет ничего сильнее, активнее и производительнее в нашей стране, чем закон. Для советского человека он — не статья какого-то там уложения, — да и собственно не создано в мире еще такое уложение, в которое поместился бы тот изумительный закон о будущем, что только что принят. До сих пор были известны законы о том, чего не надо делать, и относились они к свершившимся деяниям. Но вот создан закон о том, что надлежит делать в будущем, и относится он не к уже содеянному, а к только намеченному. И, однако, это не предположение или рекомендация, а просто-напросто закон, обыкновенный закон, который надлежит всем в