— Не думаю, чтобы это было настолько сложно.
— Не думаешь… Просто забыл — и все.
— В том-то и дело.
— В чем?
Он ощутил вдруг радостную дрожь. Этого-то он и ждал — скандала. Настоящего, крепкого скандала. Такого, какие бывали время от времени между ними, когда они любили друг друга.
Они вспыхивали оба — он и Людмила, и потом долго оба смеялись над собственной глупостью. Но с момента его приезда они оба задыхались в нестерпимо тяжелой атмосфере и ни разу не поссорились. Теперь у него было предвкушение скандала. Наконец-то выговориться, обругать, увидеть, как она сердится, как краснеют ее маленькие уши и сжимаются пальцы, как глаза начинают метать молнии.
— В том, что ты забываешь о таких простых вещах для тебя и таких необходимых для нас.
Нет, глаза не метали молний, уши не покраснели. Она сказала это холодно и спокойно, как всегда теперь говорила. Но Алексей еще надеялся.
— Очень любезно из-за каждого пустяка грызть человека.
Она хотела что-то ответить, но прикусила губы.
— Ну скажи, скажи же, что ж ты замолчала?
— Мне нечего сказать.
— В самом деле… Любопытно, что тебе теперь всегда нечего сказать.
Она взглянула на него холодными глазами, как на чужого, далекого человека. Он воспринял ее взгляд, как оскорбление, но она молчала, и придраться было не к чему. Прежде чем он нашел предлог к продолжению ссоры, явилась Ася.
— Добрый вечер! Как ты себя чувствуешь, папочка? Знаешь, у Мариного папы тоже грипп и Мара говорит, что от этого лучше всего есть чеснок. А ты любишь чеснок? Знаешь, у нас есть один мальчик, от него всегда пахнет чесноком. Некоторые даже с ним не хотят сидеть на одной скамейке, знаешь? А мне вот ничего, чеснок пахнет лучше, чем лук, правда? Салют слышал? Ну, смотри, какой ты, ты же вчера сказал, что будешь ставить значки на карте, а сам не поставил, теперь придется и за вчера и за сегодня. А вот это, как это называется, в газете было, так я совсем не могу найти, знаешь? Должно быть, какая-нибудь совсем маленькая местность, правда? А знаешь, у Мары висит такая большая-большая карта, не такая как у нас, им даже пришлось повесить ее в прихожей, и она висит в прихожей, и там все-все есть, даже такие совсем маленькие, вот которые «населенные пункты», знаешь? Мама, можно мне взять к хлебу этого смальца? Ужасно люблю смалец. А Вова сказал, что бандитов поймали, знаешь?
— Каких бандитов?
— Ну, тех… «Черную змею». И Вова говорит, что их будут судить, и каждый сможет пойти послушать. Ты пойдешь? Я бы не пошла, не люблю смотреть на бандитов. Но это хорошо, что их уже поймали, правда? А то некоторые боялись по вечерам ходить по улицам, потому что разденут. А сейчас можно будет, правда?
— Что еще за Вова?
— Ох, какой ты! Сапожников Вова. Он же иногда ко мне приходит. А он был под немцем, знаешь? И немцы посылали его на базар продавать вещи, потому что им, понимаешь, нельзя было ходить на базар.
— Ты подавишься, Ася, — сделала замечание Людмила.
— Нет. Некоторые давятся, когда во время еды разговаривают. Но я никогда не давлюсь, видно, я уж так устроена.
— Какой это Вовка? Такой бледненький?
— Нет, какой ты!.. Оказывается, ты еще никого не знаешь. Тот бледненький — это Толя, а Вова старше, и не сын сапожника, а его племянник. Они удрали, когда немцы пришли, а Вова остался, потому что он был тогда в другом месте. И он был знаком с немецкими офицерами, знаешь? Страшно, правда? Я говорю ему, что он не должен был ходить для них на базар, но он вообще, понимаешь, не очень хороший мальчик. Он и Толю, когда никто не слышит, пугает, что самолеты летят, а Толя так боится, так боится…
— Пора спать, Ася.
— Спать? Уже? А ужин? Ах, правда, смотри, мама, какая я глупая, даже не заметила, что поужинала… А я думала, что успею еще забежать к Дуне, но она ложится спать еще раньше, чем я… Ужасно короткий день, правда? А мне теперь еще нужно связать носки ко дню Красной Армии, прямо не знаю, как у меня времени хватит… Знаешь, папочка, мама научила меня вязать на спицах, раньше-то, когда я была маленькая, до войны, я не умела, а теперь я вяжу очень быстро и свяжу много носков — может, три пары, а может, пять. Только бы шерсти хватило. Это хороший подарок — носки, правда? А ты получил на фронте от кого-нибудь носки?
— Я получил шарфик.
— И еще что?
— И сушеные фрукты, водку… постой-ка, еще что-то было… Ах, да, носовые платки.
— В прошлом году я тоже посылала носовые платки, это легко. Ты, наверно, получил от какой-нибудь маленькой девочки, потому что носовые платки — это самое легкое. И ты ей ответил?
— Не помню — кажется, нет.
— Ну, вот видишь, какой ты… Это очень нехорошо… Она так ждала, так ждала… Хотя ведь ты и нам с мамой не писал… Но ты ведь не знал, где мы, правда? А та девочка ведь написала тебе свой адрес, правда? Почему же ты не ответил?
— У папы голова болит, Ася. Хватит разговаривать, пора спать.
— Голова? — Ася встревожилась. — Так, может, примешь порошок?
— У меня вовсе не болит голова, — сказал Алексей.
Девочка с изумлением перевела глаза с него на мать и обратно. Веселость на ее личике потухла. Она вздохнула и встала.
— Ну, так пойду уж спать — все равно завтра надо пораньше встать. Я обещала Фекле Андреевне, что принесу ей дров, они у нее в сарайчике во дворе, да вот и забыла, теперь придется завтра утром перед завтраком сбегать.
— Ты ходишь к этой?.. — Алексей еле удержался, чтобы не обругать Феклу Андреевну.
— Нет, я к ней не хожу, она никого не впускает в свою комнату, знаешь? Дуня говорит, что у нее там, наверное, какие-нибудь сокровища и потому… Но я думаю, может у нее какая-нибудь птичка, и Фекла Андреевна боится, чтобы она не улетела…
Она пошла в чуланчик умываться. Людмила тихо заметила:
— Ты хотя бы в присутствии ребенка…
— Что в присутствии ребенка? Тебе хочется сделать из меня этакого домашнего тирана, — когда у него голова болит, то ребенок должен молчать и прочее? Этого тебе хочется, да?
Людмила пожала плечами.
— И зачем ты позволяешь ей водиться с этой старой жабой? С какой стати Ася носит ей дрова?
— Я не позволяю и не запрещаю. Та ее попросила, и очень хорошо, что Ася хочет помочь.
— Да уж действительно…
— А ты бы хотел, чтобы она смотрела на людей, как ты, и обращалась с ними, как ты?
— А как я с ними обращаюсь? — повысил голос Алексей.
Но Людмила замахала рукой, и Алексей тревожно оглянулся на дверь импровизированной ванной.
— Чего ты собственно хочешь от меня сегодня? — сказал он пронзительным шепотом, который неприятно прозвучал в его собственных ушах.
— Ничего я не хочу ни сегодня, ни не сегодня…
— Ах, вот как… — Им снова овладела глухая злоба. Какая она спокойная, как холодно смотрит на него. Может, у нее и в самом деле есть кто-нибудь другой, а своего мужа она ненавидит, как помеху и препятствие?
— Я ничего не хочу, кроме того, чтобы ты не портил жизнь ребенку.
— Это я порчу ребенку жизнь? Что ж я такое делаю?
— Ей незачем отдавать себе отчет в твоем отношении ко мне.
— В моем отношении к тебе? А какое же это мое отношение к тебе?
Она наклонилась к столу, на щеках ее виднелась золотистая тень, следы загара, который не сходил с ее кожи весь год. Неожиданно для себя он положил руку на ее руку.
— Люда…
Она отшатнулась и взглянула такими испуганными глазами, что это утвердило его в неуловимом до сих пор, ничем не обоснованном подозрении, что она влюблена в кого-нибудь другого, что, быть может, она живет уже с кем-то другим. Иначе, почему ее так испугало собственное имя, которым ее звали в университетские времена, имя времен их любви, о котором он почти забыл теперь, вернувшись? Почему так затрепетали ее ресницы? В сущности она почти не изменилась — только эта морщинка на лбу, придающая лицу суровое выражение, и легкий изгиб губ, которого раньше не было.
Двери чуланчика хлопнули, и Ася в рваных тапочках снова появилась в комнате.
— Уже умылась. А до войны у нас была ванная, правда? Я помню, как купалась в ванне. Но я бы и теперь в ней поместилась, правда? А знаешь, там, где мы были, было такое большое деревянное корыто, а воду приходилось носить из реки. А когда был глубокий снег, к реке было ходить трудно, потому что сугробы, и мама растапливала снег, и я в нем купалась, и, знаешь, вода была не совсем прозрачная, но не потому, что грязная, а потому, что из снега, правда, мама? Ты, наверно, сейчас тоже пойдешь спать? Ведь ты простужен, правда? Но я тебя все-таки поцелую в лоб, я не заражусь, ты знаешь, я никогда не заражаюсь. И когда у нас там был тиф, так мама боялась, что я заражусь, а я не заразилась, а мама заразилась. Но мама потому, что помогала ходить за этими больными… Правда? Ну, я уж пойду, спокойной ночи.
Алексей ощутил на щеке влажные теплые губы и почувствовал особый молочно-цветочный запах, каким пахнут дети. На миг в нем снова ожило то чувство — мелодия скрипки, чистый, звенящий, крылатый, воздушный тон, отзывающийся в душе сладостной трелью. Ему захотелось заплакать. Над Асей, над собой, над всем…
Он почувствовал себя одиноким и покинутым. Какой дьявол сидит в этой женщине, в этой Людмиле? Что она думает, вот хоть и сейчас, с нахмуренным лбом перемывая после ужина стаканы и тарелки? Чего бы он не дал за то, чтобы узнать, о чем она думает, — и он почувствовал себя глубоко обиженным тем, что если даже она и думает о нем, то это вряд ли добрые мысли.
IX[1]
— Ася, хочешь посмотреть что-то интересное?
Девочка неуверенно остановилась на лестнице. Вова сдвинул кепку набекрень.
— Говорю тебе, не пожалеешь.
— А где?
— Здесь же, близенько. Надо только взобраться на чердак.
— Там ведь закрыто.
— О-ва! — свистнул сквозь зубы Вова. — Закрыто — тоже мне… Я покажу тебе, как открывается.
— А что там?
— Сама увидишь. Кому-нибудь другому я бы не показал, но тебе покажу.