— Я еду из госпиталя, проездом тут… И как-то захотелось посмотреть, что ты поделываешь, как живешь, как выглядишь. Давно мы не виделись.
— Да, — сказал он охрипшим голосом. Он не мог собрать мыслей. Как это случилось, что он забыл о ней тотчас после письма Торонина, словно никогда в его жизни она не играла никакой роли, словно никогда не существовала? А может, это потому, что она пришла с того, другого, берега, который ему велели оставить, с того берега, который казался ему таким далеким, как случайно услышанный рассказ о чужой судьбе?..
— Ты опять была ранена?
— Да, ничего страшного, я быстро поправилась.
— Ты всегда быстро поправлялась, Нина.
— Такая уж привычка, — рассеянно сказала она.
Он сел, внимательно сосчитал глазами нашивки на правой стороне груди, две желтые, две красные: четыре ранения. Которая же обозначала ранение, полученное, когда она выносила его, Алексея, из-под обстрела, полумертвого, истекающего кровью? Хрупкая девушка, сама раненая…
— Ужасно ты был тяжелый, — сказала она, словно читая его мысли.
Он вздрогнул, папироса потухла, спички ломались и гасли, прежде чем он успевал прикурить.
— А меня ты не угостишь?
— Прости, правда, ты ведь куришь?
По ее губам снова скользнула насмешливая улыбка. Алексей смутился. Вечно приходится натыкаться на одни и те же воспоминания. У него было ощущение, что девушка читает его мысли, трусливые, жалкие мысли. Тот окурок, последний окурок, который они курили вместе, лежа в глубоком снегу, осторожно, в рукав, под свист и кваканье разрывающихся мин.
— Мне хотелось посмотреть, как ты живешь, Алексей. Может, это глупо, я понимаю, что причинила тебе неприятность, но знаешь, так как-то потянуло.
Она внимательно рассматривала обстановку. Потом встала, подошла к комоду и взяла в руки фотографию.
— Это Ася?
— Да.
— Этот снимок лучше, чем тот, что был у тебя. И здесь она уже постарше.
— Это последний снимок, недавно один знакомый сделал.
Она кивнула головой и осторожно поставила рамку. Разгладила завернувшийся уголок вышитой салфетки.
— Работаешь?
— Нет, еще лечусь.
Снова воцарилось молчание.
— А ты обратно на фронт?
— Конечно.
Он старался не смотреть на нее и все же видел. На ней все те же керзовые солдатские сапоги, ремень плотно охватывает тоненькую фигурку, и воротник гимнастерки, потертый, вылинявший, окаймляет обветренное от мороза и непогод лицо. Маленькие руки — потрескавшиеся маленькие руки, прикосновение которых он помнил. Теперь он поймал себя на том, как реально и осязаемо помнил это прикосновение.
— Тебе нечего сказать, Алексей? — спросила она вдруг не своим голосом и не глядя на него.
Он с трудом проглотил слюну, в горле пересохло, во рту чувствовалась неприятная горечь.
— Ты мне ни разу не ответил.
— Я получил только одно письмо.
— Да? А я писала два или три раза.
— Очевидно, не дошли.
— Бывает…
Она вертела в руках погасшую папиросу. Длинные ресницы вздрагивали.
— Ты счастлив, Алексей?
Он не ответил. Не смотреть, не чувствовать. Зачем она пришла, чего от него хочет? В памяти внезапно всплывала ночь, красная от пламени, грохочущая, страшная ночь. И ее спокойное лицо над дулом автомата, ее спокойный голос. Снежные холмы, трескучий мороз, дикая, туманящая сознание боль и ее маленькие, огрубевшие руки, торопливо перевязывающие раны. «Спокойно, спокойно, Алексей, это ничего, это ничего!» Ее маленькие руки, такие уверенные и нежные, ее неустрашимые глаза, верные глаза, холодно устремленные в снежную даль. Ее неутомимые ноги, ее суровое непоколебимое упорство, ее упрямая, несокрушимая вера в победу.
— Большой путь прошли мы вместе, Алексей, — сказала она тихо, глядя в окно. Она задумалась. Маленький рот изогнулся в улыбке. — А теперь ты здесь, и все прошлое, наверно, кажется тебе далеким, немного страшным, но прекрасным сном. Правда, Алексей?
Он кивнул головой, не в силах ответить.
— Ты зря волнуешься, Алексей. И зря так испугался, когда я пришла.
— Я не испугался.
— Зачем ты врешь? Испугался. Я пришла не затем, чтобы устраивать тебе скандалы, чтобы упрекать тебя, я ведь понимаю, что все прежнее кончилось. То было хорошо тогда, а сейчас иное. Тогда я была счастлива и ни в чем не упрекаю тебя, я понимаю…
Да, да, она никогда не упрекала, Нина. Он не мог тогда сказать иначе: «Нет, нет, понимаешь, Коля, я не могу ее представить к награде, как-то неудобно, все же знают». Тогда, и еще второй раз… Ведь потому-то ее грудь и отмечена только ленточками ранений, потому на ней и нет ордена. Если бы она не была его подругой, он внес бы ее в список, — она, несомненно, заслужила. Но его это стесняло, и она понимала это и не упрекала.
— Просто хотелось увидеть, как ты живешь, чтобы иногда подумать о тебе, что ты и где ты. Ты ведь не обманывал меня, Алексей.
— Ты знала, что я женат, — шепнул он глухо.
— Знала… Ты не скрывал этого. Ну да.
Она забарабанила пальцами по столу. Как глупо, как бессмысленно все это вышло… Видимо, не следовало приходить. Но как он не понимает? Разумеется, она знала, что он женат, так же, как знаешь, что земля круглая и что на луне есть горы. Эта далекая жена была совершенно нереальной, ей не было места в военной лагерной жизни, Это она, Нина, перевязывала раны Алексея, шла рядом с ним в далеких маршах. Это она, Нина, украдкой от других чинила его носки и стирала белье, она заваривала для него чай, она помогала ему верить и держаться, когда отчаянье охватывало сердце.
А там где-то, неизвестно где, жила неведомая, незнакомая женщина, которую трудно было даже представить себе, отделенная тысячами километров, отделенная не только пространством, а всей военной вьюгой, массой событий, свистом пуль, грохотом взрывов, грубым сукном военной формы, которая меняла внешний облик людей и связывала их нерушимым братством крепче смерти и любовью сильнее смерти. Да, она, конечно, знала о существовании жены Алексея, но, кроме этого знания, была еще повседневная жизнь перед лицом смерти, глубокие снега, трескучий мороз, борьба, в которой чувствуешь себя связанной с другим человеком такими узами, каких не создадут и сто лет совместной тихой жизни. В то время казалось, что это-то и есть самое важное и этого никогда, никогда нельзя забыть. И вот теперь напротив нее сидит тот же Алексей в штатском костюме, руки у него дрожат от волнения, и он не смотрит в глаза. А ведь когда-то она вытащила этого Алексея, раненого, из-под немецкого обстрела, вырвала из когтей смерти, отдала жизни. Она перевязывала этому Алексею стертые ноги и успокаивала его, когда у него перебили всю роту и он безумствовал от отчаяния и ненависти. Где же теперь все это, куда девалось?..
Общая борьба, общий энтузиазм, и эта любовь, которая ведь была, была, наперекор смерти, наперекор пулям, наперекор бомбам, наперекор усталости, наперекор тяжким трудам войны…
И как смешно и глупо, что это была как раз первая в ее жизни любовь, сладостная, головокружительная, ошеломляющая. Первым в ее жизни был именно этот Алексей, хмурый, странный, грубоватый и неожиданно веселый, самый красивый из всех Алексей.
Надо бы встать и уйти, пусть перестанет нервничать. Здесь для нее нет места. Но, несмотря ни на что, тяжело было оторваться… Как это ни было трудно, хотелось еще и еще смотреть на его насупленные брови и на его глаза, воровато избегавшие ее взгляда, дышать одним воздухом с ним, Алексеем, и запечатлеть в памяти эту комнату, где он жил, работал, где жил с другой женщиной, своей настоящей женой.
— Помнишь, Алексей, тот Новый год? — спросила она неожиданно, и на лице ее мелькнула ясная, чуть печальная улыбка.
Он кивнул головой. Разумеется, он помнил. В самую полночь, в ночную тишь, в морозный холод, артиллерийский залп, громом прокатившийся по снежной равнине, грозный возглас в сторону неприятельских позиций, который точнее всех часов оповестил, что начинается новый год. В избе, содрогающейся от залпов собственной артиллерии, они пили за новый год, который должен быть годом победы, и Алексей почувствовал под столом крепкое пожатие маленькой руки, так глубоко верящей в этот новый год и в победу.
Словно забыв о существовании Алексея, Нина улыбалась своим далеким воспоминаниям, слегка покачиваясь всем телом, как бы в такт неслышного мотива. Снега, снега, белые снега, сколько вас было на дальних дорогах! Снега, громоздящиеся горами, через которые приходилось перетаскивать увязающие орудия. Снега, завалившие окна изб, дававших приют на одну ночь. Свирепые вихри, хлещущие в лицо ледяным дыханием, врывающиеся под полы полушубка, дрожащие верхушки деревьев, бьющие упрямыми крыльями в стены землянки. Скрипучие, искрящиеся морозы, железными клещами сжимающие щеки, кусающие пальцы, серебряным инеем оседающие на бровях и ресницах. Дальние дороги, родные дороги, политые кровью поля боев, заваленные обломками оружия. Танки, увязшие в снегу, танки, как жертвенный костер, пылающие на равнинах, друзья, схороненные в рыжей глине, в снежных сугробах, в черной, родимой земле.
Казалось, пройдет десять, двадцать лет, и ничто не изменится, ничто не сотрет пережитого. Ничто не сможет стать между людьми, испытавшими друг друга в пламени борьбы, в страшном походе, где отсеивалось все мелкое и слабое, где закалялось все великое…
И вот оказалось, что те дни миновали, бесповоротно прошли. Как это случилось, что она сидит против Алексея, а он малодушно избегает ее взгляда? Видно, просто порвалась нить, и он пошел иной дорогой.
— Как это странно, Алексей, — сказала она тихо, больше своим мыслям, чем ему. — Я пойду. Только… не сердись, Алексей, мне очень хочется увидеть твою настоящую жену.
— Настоящую жену? — повторил он машинально.
— Ну да. Я ведь была… Ты знаешь, как это называется. «Полевой, походной…» Для тебя походы и марши окончились, окончилась и я, я это понимаю… Нет, нет, Алексей, не думай, что я обижена на тебя, это уж, видно, так. Только мне хотелось бы ее увидеть… Не бойся, ведь я только так… Приехала знакомая, фронтовая знакомая, привезла привет от товарищей. Может, это глупо, но мне так хочется. Она придет?