и всему… До самой печенки допекла… За работу возьмусь…
— Как раз дадут тебе работу!
— Не беспокойся, дадут… Слесарь Черемов еще себя покажет. Еще не все косточки во мне перегрызли. Я еще свое сделаю, верно? — спросил он Людмилу, и в его мутных глазах вдруг засветился разумный огонек.
— Верно, я думаю…
Старуха бросила на нее враждебный взгляд. Она связывала в узелок какое-то тряпье и, видимо, собралась, наконец, уходить.
— Ну, я иду.
— Иди, иди!..
— Да больше уже не приду. Плакать будешь, на коленях просить — не приду…
— Ох, уже бегу, уже несусь за тобой, слезы так из глаз и катятся! Заруби себе на носу — это не шутки. Позабудь и дорогу в этот дом, позабудь, как здесь дверь открывается! Чтоб и ноги твоей здесь не было!..
— Не беспокойся, не приду. Подыхать будешь, некому тебе будет стакан воды подать — и то не приду…
— И слава богу! Ну и вредная баба… — махнул он рукой, когда дверь захлопнулась за старухой. Теперь он совершенно протрезвел. Улыбнулся Асе.
— Вот и вы пришли… А Вовка не дождался. Мало хорошего видел в своей жизни Вовка, мало…
Он подошел к умершему и осторожно, неловко погладил темные волосы.
— Почему вы не позвали доктора? — сурово спросила Людмила.
— Доктора… Да надо бы, конечно, надо бы… Только сперва думали, может и так выкарабкается, а позвать доктора, сейчас все всем будет известно и уже ничего доброго из этого не получится… А потом, утром, сразу стало видно, что и доктор не поможет, что это уже конец… Винтовочная пуля…
— А сами они стреляли? — тихо спросила Людмила.
— А как же, стреляли, первыми стреляли… Вова-то — нет, он только так, подручным был… А те, как патруль подошел, сразу начали… Так парень и пропал ни за что. И моя вина, конечно, моя вина… Как немцы пришли, я на село ушел, за этот, — ну, ведь сказано, — за самогон взялся… А он со старухой остался. Какой тут присмотр!.. Ну, он уж и при немцах… Завертелся, закружился, ведьма еще подстрекала, так и пошло… Вкривь и вкось… а она еще радовалась, зарабатывала на парне. Ей — лишь бы антихрист, а на остальное наплевать. А когда наши пришли, с ним уже сладу не было. В школу, говорит, не пойду, чтобы мной там командовали, учиться, говорит, не буду, лучше ремеслу обучусь… Сапожнику вроде помогал, но что это за учеба. Родственник он нам, сапожник-то, вот и держал, но все это больше для виду. А занимался своими делишками, я и не знал какими, вот оно и всплыло. Пуля в грудь… Слесаря Черемова, пьяницы, сын — бандит… А мать хорошая была женщина, тихая такая, и все, бывало, говорила: «Вот Вова ученым станет, большим человеком будет…» И не вышло…
— А вы вправду хотите на работу?
— А как же! Хватит… Пора браться… Всегда ведь можно взять себя в руки, не так ли? А я ведь еще в гражданскую войну… Нет, надо браться…
— Зайдите к нам, мой муж инженер, может помочь. Слесари всегда нужны.
— Еще бы! А слесарь Черемов, он еще покажет… Вон рука у меня какая!.. Рабочая рука. Только вот как-то все вкривь и вкось пошло… Так я приду, обязательно приду…
— Мы живем там, где сапожник, на третьем этаже.
— Знаю, Вовка говорил… Как он просил, чтобы барышня пришла… Вот и апельсин принесла…
Ася осторожно подошла ближе и вопросительно посмотрела на мать. Людмила кивнула головой. Девочка положила у ног умершего апельсин, золотистый, горящий шар, перед которым меркли бледные огоньки свечей.
— Так мы уж пойдем…
— Да, да, душно здесь, — сказал он, мрачно глядя в заострившееся, синее лицо сына. — Эх!..
Будто из черной пропасти распахнулась дверь в морозный вечер, еще розовеющий от заходящего солнца. Людмила глубоко вдохнула в легкие воздух и снова подумала, что это было легкомыслие, тащить за собой девочку в эту грязную нору. Но Ася серьезно шагала подле нее и лишь минуту спустя подняла на мать прозрачные, светлые глаза.
— Мама, они — сек… сек… так… Ну, как же это называется?
— Сектанты.
— Да, да, сектанты, правда?
— Да, дочурка.
— А почему?
Людмила растерялась. Она не знала, что на это можно ответить.
— Как это — почему?
Но Ася уже сама нашла ответ.
— Это, верно, из-за войны. Он ведь так сказал: с ума посходили бабы из-за этой войны, правда?
— Да, доченька, вероятно, из-за войны.
— Но раньше, давно, таких было много, правда?
— Много, доченька.
— Я знаю, мы читали об этой ин-кви-зи-ции… Правда, как хорошо, что уже нет инквизиции?
Она на мгновенье умолкла. Под ногами весело поскрипывал снег. Пахло холодом, свежим ветром, который, несмотря на морозец, не был неприятен, еле-еле обвевал щеки.
— А Вова умер… — вдруг сказала Ася, и ее губки скривились, будто она собиралась заплакать. Видимо, молящиеся женщины и стычка в темной комнате потрясли ее сильней, чем зрелище мертвого мальчика, и она лишь сейчас осознала эту смерть.
— Это тоже из-за войны и из-за фашистов, правда, мама?
— Да, да, доченька, — машинально подтвердила Людмила.
У нее было тяжело на душе. Какие темные бездны человеческого горя, несчастья, безумия таятся рядом, где-то совсем близко, а ты ничего о них не знаешь, и вдруг они открываются изумленному взору. Сколько опустошений принесла рука войны, сколько нанесла ран, которые придется лечить годами. Раны тела, во сто крат легче заживающие, и раны души, гниющие, гноящиеся, стыдливо скрываемые под лохмотьями приличий.
— Хорошо, что ты пошла со мной, — сказала Ася. — Одной мне было бы немного… страшно.
— Да, доченька.
— А скажи, мама, тебе не было тоже немножечко страшно?
— Даже очень.
— Вот видишь. А ты же взрослая. Но он придет к папе, его отец, правда?
— Думаю, что придет.
— И папа посоветует ему, куда пойти работать, правда? И он исправится, правда? Я думаю, что он наверное исправится. И ведь потом все исправятся, правда?
— Как это — все? — не поняла Людмила.
— Так, что уже не будет никаких плохих людей, правда?
— Да, доченька.
— И ведь плохих людей гораздо, гораздо меньше, чем хороших, правда? Фашисты и еще там какие-то, а так ведь хороших больше, правда?
— Конечно.
— Потому что, например, у нас в школе… Все говорят, что Левка нехороший мальчик, а он вовсе не такой уж, а так только любит дразнить, зато он помогает своей маме, я видела, как он носит воду из колодца, и у него есть такая маленькая сестричка, так он ходит с ней гулять, потому что доктор сказал, что она рахи… рахитик, и нужно, чтобы она гуляла. И ведь Вовка… Как ты думаешь, мама, ведь он не был уж таким совсем скверным, правда?
— Конечно, нет.
— Вот видишь, и ведь тот, его отец, сказал, как было до войны. Значит, если бы не война… А как ты думаешь, мама, если бы ты поговорила раньше, ну, до того, с Вовкой, может быть, он бы исправился? А?
— Может быть… — тихо сказала Людмила и, будто ребенок обвинял ее в чем-то, тотчас добавила: — Только, видишь ли, я же не знала.
— Да… А если бы знать… Если бы всегда знать, можно бы помочь, правда?
— Да… Если бы всегда знать…
— И, знаешь, мама, я думаю, может, Фекла Андреевна тоже не такая уж плохая, а только так, из-за того, что было в Ленинграде.
— Она просто больная, ненормальная, понимаешь?
— Да…
Снег весело похрустывал под ногами. Людмиле упорно думалось, что где-то в чем-то она ошиблась, что нужно было иначе подойти и к Алексею. И почему, что бы ни случилось, о чем бы ни думалось, приходилось все вновь и вновь возвращаться к этому единственному вопросу? Шла война, земля содрогалась в лихорадочных судорогах, сотни проблем ожидали своего разрешения, а между тем сколько места занимают личные дела! Да, гораздо, гораздо больше, чем раньше. И не только у нее. Куда ни глянь, всюду то же. Война, вместо того чтобы лишить значения отдельные человеческие переживания, требовала для них места и внимания. В то время как мир напрягался в титанической борьбе, в этом мире упорно, настойчиво требовало себе места маленькое человеческое сердце, и хотелось, непреодолимо хотелось чуточку счастья, чуточку тепла, пожатия близкой руки, внутреннего покоя, веры в это обыденное маленькое счастье, тысячью нитей связанное с великими свершениями, неотделимое от них, являющееся их составной частью, их внутренним, скрытым от зрения, но все же самым существенным содержанием. И как хорошо, что можно вот так идти теперь по заснеженной улице города, чувствуя в руке маленькую ручку девочки с ясными глазами. Ей вспомнилось мрачное, жуткое пение, слова о надвигавшейся на землю гибели, о мраке, который охватит мир, поглотит и затопит его. Нет, нет, эта гибель была уже миновавшей угрозой — волной, отхлынувшей перед светлой, несокрушимой силой верующего человека. Верующего не в апокалипсическое чудовище, а в золотое, яркое, теплое, животворящее солнце. К этому солнцу шагали маленькие ножки Аси, серьезно смотревшей чистыми ясными глазами в сгущающийся над белой улицей мрак. К этому солнцу должна, должна идти и она, Людмила, как шла всю свою жизнь.
Горячей волной нахлынула любовь к этому городу, изуродованному рукой врага, к этой земле, которую год назад попирали ноги врага, к необъятной, свободной, родной, прекраснейшей земле. И Алексей — Алексей непременно найдет свой путь, тот путь, по которому шел всю жизнь. Исчезнет грусть в его глазах, в серых глазах Алексея, и все будет, как прежде. Нет, нет, еще прекраснее, еще совершеннее, ведь они уже смотрели в лицо смерти и видели высоко вздымающуюся черную волну, которая могла поглотить, разрушить, и они знали теперь цену жизни, цену смерти, цену свободы, цену солнца и цену любви. «Быть может, это потому, что я уже не так молода?» — подумалось Людмиле. Но нет, это все же именно потому, что воспринимавшееся раньше, как должное, теперь становилось драгоценным сокровищем.
— Здесь красиво, правда, мама? — спросила тихо Ася.
Людмила очнулась от задумчивости и пожала ручку девочки, тепло и уютно угнездившуюся в ее руке. Да, белые деревья в снегу, заснеженный бульвар. Блуждали тени спускавшихся сумерек, но кое-где в воздухе невидимо трепетал розоватый отблеск, последний след заката, и снег окутывал город торжественной кроткой тишиной. Даже контуры разрушенных домов казались мягче, сливаясь с темнеющим небом.