Том 5. Просто любовь. Когда загорится свет — страница 81 из 86

— Вовсе не так. И хуже всего то, что люди к этому привыкли. Бандита, который кого-нибудь ограбит, расстреливают, а к человеку, систематически грабящему государство, относятся со снисходительной улыбкой. Нет, нет, это должно кончиться…

Когда из контор и учреждений Алексей возвращался на свою работу, ему дышалось легче. Женщины таскали кирпич, работали на прессе и кранах. Сновал взад и вперед Евдоким, влюбленными глазами глядя на свою красавицу, которая день от дня подымалась, росла, меняла облик. Тихо и организованно работал Розанов, и все такие же золотые руки были у мастера Фабюка. Еще прибавились молодые техники, которых дали в помощь. Они не думали о том, что их пальтишки подбиты ветром, что сапоги давно требуют подметок, не думали о пайках, о талонах — они думали только об электростанции. Таких людей он встречал ежедневно и на вокзале, где разгружали доски и стальные балки, и на заводах, выполнявших заказы на детали для электростанции, и на складах. Но Волчин все же существовал, несмотря на то, что сидел теперь в тюрьме. Весьма похожие на него субъекты мелькали, проникали повсюду, лезли кверху, устраивались на теплых местечках, обволакивали людей своими услугами, своей помощью, своим добродушием и организовали подпольную систему воровства и грабежа, хитро стирая границы между честным и нечестным, границы между своим и чужим.

От них приходилось отмахиваться, как от назойливо жужжащих мух. Они были липкие, они льнули. Минутами Алексею казалось, что он мог бы убивать, если б не верил, что это пройдет. Пройдет как война, как наводнение, как пожар. Рассеется, развеется с ветром под чистым, могучим дыханием жизни. Лопнет, как нарыв, не оставив на теле никаких следов.

— Знаешь, Люда, — начал он, очнувшись от задумчивости, когда Людмила однажды вечером поставила перед ним тарелку бульона. И тотчас же поймал себя на этом: «Ведь я говорю ей „Люда“, как раньше…»

Он замолк и поднял на нее глаза. Людмила смотрела вопросительно, в руках у нее была шумовка. Он заметил, что у нее круги под глазами и вся она какая-то маленькая, утомленная, постаревшая.

Он осторожно протянул руку.

— Положи эту ложку, присядь тут. Знаешь, Люда, я давно хотел… Ведь это же бессмысленно, ты знаешь.

— Что, Алексей?

Он смотрел в сторону. Свет лампы маленьким, круглым солнцем отражался в бульоне. Устремив глаза на эту колышущуюся точку, он тихо сказал:

— Все как-то не так вышло… И все это было так не нужно. Ты же знаешь…

— Что знаю?

Голос был глухой, сдавленный. Он неловко положил руку на ее ладонь. Рука дрогнула, она была холодна, совершенно холодна.

— …что я люблю тебя, Люда, что я всегда любил тебя.

Он не смел поднять глаз. Его ужаснуло ее молчание. Почему она ничего не отвечает, почему ничего не говорит. Что теперь будет? Быть может, он ошибся тогда — там, во дворе электростанции? Быть может, это вовсе не так? И вдруг почувствовал, что она положила лоб на его руки. Лоб был тоже холодный. Еще ничего не соображая, он увидел, что ее спина сотрясается от сдерживаемых рыданий, и на его руку капнула теплая влага. Впервые в жизни он видел ее плачущей, и это глубоко взволновало его.

— Люда, что ты?

Он обнял ее и даже удивился, какая она маленькая. Как девочка. Плечо было теплое, и, наклонив голову, он коснулся губами ее волос. Они пахли прежним, знакомым запахом, легким и неуловимым.

— Люда!

— Да, да, Алексей.

— Не плачь, не плачь…

— Это ничего, Алексей, ты не обращай внимания… Это ничего, ничего.

Она с усилием улыбнулась сквозь слезы. Он крепко обнял ее другой рукой, снизу на него взглянули голубые глаза с коричневыми крапинками.

— Видишь ли, Люда, я уже давно хотел… Надо поговорить.

— Нет, нет, Алексей, все уже хорошо, все хорошо, не надо ни о чем говорить, ничего не надо вспоминать… Считай, что ты только сегодня приехал, слышишь? Сегодня вернулся — и все хорошо. Алексей, ох, как хорошо…

— А как же с разводом? — плутовато улыбнулся он. Она положила ему пальцы на губы.

— Мы ведь условились, что ты приехал сегодня. Ничего еще не было, ничего не было. Зачем вспоминать? Так лучше.

— Ничего не было… Было очень многое, Люда.

— Но теперь мы будем говорить только о том, что было настоящее, что чего-то стоило, что останется, хорошо? Не будем, Алексей, вспоминать, — в конце концов все это было так глупо, и оба мы были виноваты, так зачем же?

— Хорошо, Люда, я приехал только сегодня. Ну-ка, покажись, как ты выглядишь, я уж так давно, так давно тебя не видел!

— Не стоит смотреть, Алексей! Теперь будет иначе. Тогда и посмотришь, ладно?

— Нет, любимая, ты все та же, ты всегда та же. Помнишь, как ты меня тогда отчитывала за Катю? Как назывались эти цветы?

— Где? — не поняла она.

— Ну там, в парке, на скамейке, такие красные?

— Ах да, канны…

— Ведь я уже тогда любил тебя, Люда.

— Ну, уж и тогда…

— Да, да, уже тогда, Люда… Да, канны, конечно… Тогда я подумал, что ты можешь быть чем-то очень важным в моей жизни. А оказалось больше: ты моя жизнь.

— Алексей!

— И вот мы снова вместе, моя любимая. Чего же ты опять плачешь?

— Ничего, Алексей… Так как-то…

— Не нужно… Ведь все уже хорошо, все хорошо, правда?

— Да, да, Алексей.

Ей хотелось еще и еще повторять его имя. Громко, отчетливо: Алексей, Алексей. Это имя касалось губ сладостным, давно забытым и все же вечно живущим в сердце поцелуем. Таков был Алексей. Она искала прежнее местечко на его плече, куда привыкла склонять голову, местечко, с которого можно было видеть черные ресницы Алексея. Знакомое пожатие руки, когда пальцы покоились в его сильной руке, переплетаясь с ее тонкими пальцами. Вот он и нашелся, вернулся — прежний Алексей: он был все тот же, до мельчайших подробностей, тот же, что и прежде, до тех дурных дней, которые неведомо откуда пришли, неведомо почему так долго длились.

— Мы были страшно глупы, Алексей, — сказала она вдруг с таким глубоким удивлением, что Алексей засмеялся.

Теперь, глядя на нее вблизи, он ясно видел меты, оставленные временем и трудными днями. В светлых густых волосах, пушистое обилие которых так восхищало его, — седая прядка; она шире, чем ему тогда показалось. И на лбу между бровями появилась прямая четкая морщинка — новая черта, которой раньше не было. И щеки потеряли прежнюю персиковую свежесть, прежний, девичий овал. Но как раз это и наполняло его новой, незнакомой нежностью и делало Людмилу еще более близкой, любимой и своей. Как знать, быть может, если бы эти годы прошли для нее бесследно, если бы она была такая же, как прежде, и цвела непобедимым здоровьем, буйной пышной молодостью, им было бы труднее найти друг друга. Он чувствовал, как беспокойно колотится у его плеча ее сердце. Оно билось громко, неровно и, по мере того как он гладил ее волосы, постепенно успокаивалось, затихало, переходило на ровный, правильный ритм.

— Мне нужно столько рассказать тебе, Люда.

— Да, да, Алексей.

Но сейчас разговаривать не хотелось. И Алексей вдруг понял, как далеко ушли те дни — сумрак лесов, мрак окружения. О чем же еще нужно рассказать Люде? У него в сущности слов и не было, которыми он мог бы рассказать об этом. Это осталось уже за какой-то навсегда захлопнувшейся дверью. В это мгновение Алексей воспринимал то, минувшее, как старую-старую историю. Она вклинилась в его жизнь, но ему ближе был Алексей довоенный, Алексей, только уходивший на фронт, чем тот, что слушал у костра рассказ узбека. О чем же еще нужно рассказать Люде? О прахе Тамерлана, о своей недавней тоске по фронтовой жизни? Нет, этого уже не было. Это уже поблекло и в сердце и в памяти. Потому, что тут же, рядом, стремительным течением неслась жизнь, делалось огромное дело. Еще одно усилие, еще одно напряжение — и в городе засияет свет. Нет, эта жизнь была не менее полной и бурной. Она была менее страшна, но не менее трудна, и если найти в ней свое место, то ощущался ее вкус, острый и прекрасный. Он вспомнил горькие минуты, пережитые, когда приезжал Торонин, вспомнил еще много-много горьких минут, но об этом уже незачем было рассказывать. Что же осталось, что надо было сказать сейчас, немедленно?

— Я люблю тебя, Люда, — медленно, как бы в глубоком раздумье сказал он.

Она улыбнулась. Да, да. Это и было то единственное, что нужно было сказать сейчас же, немедленно, чего нельзя было откладывать. Потому что достаточно было этого единственного слова, сказанного и выслушанного, чтобы вся жизнь преобразилась.

Людмила почувствовала в себе новую силу. Нет, неправда то, что ей часто казалось. Она еще не стара. Сердце не состарилось, и глаза сейчас заблестели новым блеском вернувшейся молодости, и даже эта прядка седых волос — какие пустяки! — не так уж видна. Нет, незачем было смотреться в зеркало, стоило лишь взглянуть в глаза Алексея, и оказалось, что она красива, и — что бы там ни было — еще молода.

Теперь хотелось скорей, как можно скорей отбросить все старое, все, все, что было связано с прежними днями. Даже эту синюю вязаную кофточку, которую она целый год носила на работе. Даже этот горшочек гибнущих без солнца примул, эту грязную лестницу, этот мрачный двор.

Этого хотелось и Людмиле и Алексею. И Алексей прямо-таки содрогнулся, когда, отправившись проверить, готова ли новая квартира, столкнулся на лестнице с Феклой Андреевной.

— А вы к кому? — невольно спросил он, хотя ему не хотелось вступать в разговор.

— А я так… квартирку мне здесь дали.

— Квартирку? — протянул Алексей, но старуха уже ушла своей неверной, семенящей походкой. Алексей помрачнел. Минуту назад там, наверху, он еще радостно подумал, что мрачный дом, дом, где он пережил тяжелые минуты — болезнь, недоразумение с Людмилой, ожидание работы, — целый период, который он охотно вычеркнул бы из своей жизни, что все это они оставляют позади. Ему казалось, что между этими двумя квартирами — старой и новой — пролегает огромная пропасть, течет глубокая река и оттуда, с того мрачного берега, ничего нельзя брать с собой в эти солнечные комнаты. Оказывается, и сюда тащится, как тень, эта старуха, и снова будет торчать у их дверей, снова начнет бочком присаживаться на кухне и шумно втягивать в себя чай, грея на стакане узловатые пальцы.