Мне суждена на черном поле битвы,
Я не хочу, я не могу молчать —
Вам мой восторг и Вам мои молитвы.
И Вам любовь и память в смертный час,
Ловец сердец, искусный для ловитвы.
О, песнопевец, радужный алмаз, —
Чей гордый блеск так пышно-многогранен,—
О, ювелир цветодарящих фраз,
Поэт поэтов, Игорь-Северянин!
Заканчиваю работу и, отправляясь перед обедом на лыжную прогулку по озеру, от всей души грущу, что за последние годы потерял из вида симпатичнейшего человека и выдающегося своего современника.
1924. III
Озеро Uljaste.
Успехи Жоржа(«Сады» Георгия Иванова)
В мае 1911 года пришел ко мне познакомиться юный кадетик — начинающий поэт. Фамилия его была самая заурядная — Иванов, имя тоже обыденное — Георгий. Был он тоненький, щупленький. Держался скромно и почтительно, выражал свой восторг перед моим творчеством, спрашивал, читая свои стихи, как они мне нравятся.
Надо заметить, что месяца за три до его прихода ко мне, стали в некоторых петербургских журналах появляться стихи за его подписью, и так как было в этих стихах кое-что свое, свежее и приятное, фамилия, хотя и распространенная слишком, все же запомнилась, тем более, что мы в то время имели уже лучшего версификатора эпохи, человека с тою же фамилией, успевшей превратиться в большое, но скучное имя. Я говорю конечно о Вячеславе Иванове.
Принял молодого человека я по своему обыкновению радушно, и он стал частенько у меня бывать. При ближайшем тщательном ознакомлении с его поэтическими опытами я пришел к заключению, что кадетик, как я и думал, далеко не бездарен, а наоборот, обладатель интересного таланта.
В то время стали впервые появляться стихи Анны Ахматовой, которая получила на конкурсе, устроенном журналом «Gaudeamus», первую премию за какого-то, если не ошибаюсь, «фавна». Я сразу заметил, что в стихах юного Жоржа или, как его называли друзья, «Баронессы», много общего, — правда, трудно уловимого, — со стихами новоявленной поэтессы. Впоследствии это блестяще объяснилось, когда Иванов вступил в «Цех поэтов», основанный покойным высокоталантливым Н. Гумилевым и ныне здравствующим, в той же степени бездарным, Сергеем Городецким: нарождалась новая манера «акмеизма».
На лето «баронесса» уехал к себе в Гедройцы, а осенью того же года, когда я решил основать в России «Академию Эго-футуризма», и мой милый мальчуган принял в ней живейшее участие, вступив в ее ректорат. Всего в нем было четверо: я, Иванов, Арельский и Олимпов, сын уже покойного в то время Фофанова. Что касается Арельского, это был тоже юный поэт и тоже талантливый. Учился он тогда в Петербургском университете, нигде не печатался.
Мы издали «манифест», разослали его по редакциям почти всей России, записались в «Бюро газетных вырезок» и стали ждать откликов прессы. Эти отклики не заставили себя долго ждать, и вскоре мы были буквально завалены вырезками с отборной руганью по нашему адресу. А в сущности и браниться-то было не за что, так как ничего чудовищного в нашем манифесте не было. Просто мы пытались в нем доказать, — насколько удачно, я уж теперь судить не берусь, не имея под рукою этого документа, — я говорю доказать, что в мире есть только одна бесспорная истина — душа человеческая как составная часть Божества. Поэтому брань критики была, как, впрочем, это случается часто, совсем не по существу: критика ничего не опровергала, да и не могла опровергнуть, ибо наши доводы были, кажется, неопровержимы. Получали мы и сочувственные письма и отзывы, но справедливость требует сказать, что их было очень и очень немного. Зато тем ценнее они были для нас.
Вскоре после основания Эго-футуризма Иванов познакомился с Гумилевым, только что приступившим к устройству «Цеха поэтов», занятым идеей «акмеизма». Познакомил Жорж с Гумилевым и Арельского. Гумилев стал звать их к себе в «Цех», соблазняя тем, что будет помещать стихи «цехистов» в журнале «Аполлон», считавшемся тогда одним из лучших русских строго художественных журналов. Звал неоднократно Гумилев и меня через них, но я упорствовал и не сдавался. Тогда он пришел ко мне как-то вечером сам. Пришел вместе с Ивановым. Познакомились, побеседовали. Он повторил свое приглашение, говорил мне всяческие комплименты. Я «поблагодарил за честь» и категорически отказался.
Вскоре Иванов и Арельский мне изменили окончательно, заделавшись настоящими «цехистами» и отрекшись печатно по настоянию «старших» от футуризма. В это время Олимпов внезапно сошел с ума. Остался я один со своим детищем, но так как фактически весь эго-футуризм, мною выдуманный, был только во мне самом, то ничего не изменилось после того, как трое из четверых выбыли. Я дал знать через печать о происшедшем и заявил попутно, что весь эго-футуризм, видимо, только мое творчество, я же желаю быть впредь поэтом безо всяких этикеток и ярлычков. Тем вся эта шумиха и закончилась. «Изменники» же продолжали бывать у меня почти ежедневно, и оставались мы попрежнему в хороших отношениях еще около года. А потом их вдруг смыло…
С тех пор миновало двенадцать лет. Теперь у меня в руках четвертая книга стихов известного поэта Георгия Иванова — «Сады». Я сравниваю ее с первою книжкою того же автора «Отплытие на остров Цитеру», изданною в 1911 году нашим кружком «Ego», — и какая разница! Жорж превратился в Георгия, фамилия — в имя, ребенок — в мудреца:
…Теплый ветер вздохнет: я травою и облаком был,
Человеческим сердцем я тоже когда-нибудь буду…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ты влюблен, ты грустишь, ты томишься в прохладе ночной,
Ты подругу зовешь и Марией ее называешь,
Но настанет пора, и над нашей кудрявой землей
Пролетишь и не вздрогнешь, и этих полей не узнаешь…
А любовь — семицветною радугой станет она,
Кукованьем кукушки или камнем, иль веткою дуба,
И другие влюбленные будут стоять у окна,
И другие в мучительной нежности сблизятся губы…
О, милый Жорж, как я рад вашим успехам! Как доволен, что не обманулся в вас, что это вы, мой тоненький кадетик, пишете теперь такие утонченные стихи:
В меланхолические вечера,
Когда прозрачны краски увяданья,
Как разрисованные веера,
Вы раскрываете воспоминанья.
Деревья жалобно шумят, луна
Напоминает бледный диск камеи,
И эхо повторяет имена Елизаветы или Саломеи.
И снова землю я люблю за то,
Что так торжественны лучи заката.
Что легкой кистью Антуан Ватто
Коснулся сердца моего когда-то.
Скажите, разве эти стихи не очаровательны, не прелестны? И много таких же прелестных вещиц в «Садах» Иванова, и мне доставляет истинное наслаждение бродить по их узорчатым аллеям, вдыхая тончайшие ароматы изысканных цветов, среди которых на озерах умирают последние лебеди романтизма… И восклицать вместе с автором «Садов»:
Малиновка моя, не улетай!
Зачем тебе Алжир, зачем Китай?
И вместе с ним на террасе пить чай из «неуклюжих стаканов», из тех, где «струю крутого кипятка последний луч позолотил слегка»… И — «проплывающие облака воображать большими парусами»… И —
С чуть заметным головокруженьем
Проходить по желтому ковру,
Зажигать рассчитанным движеньем
Папиросу на ветру.
И грустить вместе с ним, что «прекрасное тело смешается с горстью песка, и слезы в родной океан возвратятся назад…»
В его садах, «садах неведомого халифата», где
Очарованная одалиска
Играет жемчугом издалека,
И в башню к узнику скользит записка
Из клюва розового голубка.
В садах, очертания которых «как будто страусово перо», где «слушают музыку, не понимая, как ветер слушают или волну», в таких садах очаровательного таланта хорошо побродить длительно, погрезить упоительно и сказать приветливо хозяину садов на прощанье те слова, которые я прочел ему более десяти лет назад в своем ответном сонете:
Я помню вас. Вы нежный и простой…
1924
Озеро Uljaste
Шепелявая тень
Поэт Георгий Иванов как-то в «Звене», в своих «Китайских тенях», посвятил мне целый фельетон. Любезность в наши дни исключительная, конечно, и мне только остается быть весьма польщенным, тем более, что он находит имя мое «недолговечным, увы», а ему, бессмертному, обладателю воистину вечного, увы, имени, это виднее…
К сожалению «вечный Иванов» — да и то второй! — в своих «теневых мемуарах» (или таково уж свойство китайских теней?) неоднократно, но досадно «описывается», и я беру на себя роль корректора, долженствующего исправить его «опечатки». Не моя вина, если этим деянием своим я, по свойственной мне неуклюжести, «припечатаю» его на обе лопатки. Повинен в этом будет он сам, ибо на его несчастье, хотя включенный им в тени, да еще китайские, я все же еще, — с его разрешения, — не умер, значит в тень не превратился и, следовательно, обладаю достаточною силою для того, чтобы побороть некоторых стихотворцев и посильнее, чем злополучный Иванов, да еще второй…
Итак по пунктам:
1) «…до сих пор (1911 год) имя Игоря Северянина было лишь уделом почтовых ящиков: „к сожалению, не подошло“» (?). Не все стихи мои, как, впрочем, и других весьма именитых поэтов, помещались беспрекословно, — не спорю, — но никогда ни в одном почтовом ящике ни одного периодического издания имени моего ни в положительном, ни в отрицательном случае упомянуто не было, что я и удостоверяю.
2) «…домовая администрация, по понятным (?) соображениям, занумеровала номером тринадцатым самую маленькую, самую сырую, самую грязную квартиру во всем доме. Ход был со двора, кошки летали (?) по обмызганной лестнице». До 1907 года дом № 5 на Средней Подьяческой улице в Петербурге принадлежал моей сестре. После ее смерти наследники, продавая дом, оговорили у нового владельца условие безвозмездного пожизненного предоставления одной из квартир в пользование моей матери. Ей, с ее согласия, была дана квартира в две комнаты с кухней, в бель-этаже, на солнечной сто