Том 5 — страница 36 из 69

увеличивал прямо патологически отношение к женщине как таковой, не мог ухаживать, не вкладывая всю душу в женский вопрос, где всю душу вкладывать не надо. Маяковский был самым обыкновенным неудачником, профаном по женской части и даже измены, изложенные «Лиличке вместо письма», оно гениально, но не серьезно, пользуясь выражением Дмитрия Ивановича Менделеева в отношении Льва Толстого. Пастернак также немало славил женщину, но в общей форме, свои же личные роли Борис Леонидович умело растолкал в несколько очень похожих женских фигур, и, конечно, вопрос о самоубийстве из-за женщины никогда перед Пастернаком не мог и встать. Сами стихи давали разрядку, уход от вопроса. Стихи не дали такой разрядки для Маяковского, и роковым и нелепым образом увеличилась зависимость от этой проблемы. Роман с Татьяной Яковлевой — в том же ряду Маяковских страстей. В сущности, Маяковскому было все равно, куда приложить усилия, и Вероника Полонская — отнюдь не худший образец. Самоубийств из-за женщины немало в истории. Буланже[150], покончивший с собой на могиле своей любовницы, Лассаль[151]... Есть у меня и другое объяснение, более вульгарное, которое дал мне один родственник Маяковского, вернее, его хороший знакомый. Это объяснение я дал в рассказе «Человек с китайским лицом». Время действия «Человека с китайским лицом» — 1932 год, не прошло еще двух лет с 14 апреля 1930 года.

Шатурторф

Беседу с инженером Карелиным никак не удавалось организовать в Москве. Время было зимнее, самое подходящее для проверки эффективности способа Карелина. Карелин был изобретатель круглогодичной добычи торфа, и вот беседу с ним в самые горячие зимние дни и надо было провести. Карелин же жил там, где родился, учился и вырос — в 130 км от Москвы, в Шатуре. Шатура была первой электростанцией, дающей лампочку Ильича в московские деревни еще до колхозного времени. Шатура была электростанцией на торфу, а торф резал инженер Карелин в семи километрах от Шатуры на разъезде Шатурторф. Зимой торф не добывали, торф — дело серьезное. Но Карелин запатентовал круглогодичную добычу торфа, фрезу какую-то изобрел необыкновенную. Поднималась метель, но это меня не смущало, и дело было все в зиме, в снеге, в метели. На Шатурторфе от разъезда до конторы Шатурторфуправления километров семь — вокруг необозримые торфяные поля. Управление было приближено к производству добычи. Метель, снежные заносы тоже были предусмотрены. В двух шагах от железной дороги был возведен рубленый дом приезжих на 4 койки. Было, где переждать метель. Об этом доме приезжих я знал еще в Москве и смело постучал в морозное стекло. Засов откинулся, дверь открылась. Заведующий домом приезжих был одноруким. Комендант, он же сторож, директор, повар, объяснил, что надо предъявить документы. Он объяснил также знаками, что в доме приезжих ни буфета, ни столовой нет, но есть кипяток, титан стоит на кухне. Кроме меня, в гостинице этой было два человека. Один в форме наркомвнудела. Метель держала их третьи сутки. А второй — седовласый, быстроглазый, с монгольским лицом, быстро передвигался.

— Вы кто?

— Я журналист, ловлю вот инженера Карелина.

— Он здесь, здесь, то есть — я хотел сказать — там, за этими семью километрами метели. Ну, давайте знакомиться. Я Левенталь.

— Этого для меня мало.

— Но что ж еще? Я сын еврея Левенталя, который выиграл в 1912 году двести тысяч. Мы еще успели скупить дома в Армянском переулке, и вдруг революция, крах. Сейчас я юрисконсульт в Совкино. Мой отец был скорняк, трудовой еврей, даже не выкрест, и вдруг...

— Революция, — подсказал я.

— Отнюдь...

— Война, — подсказал я, считая в уме годы и события.

— Отнюдь не война, — медленно и грозно сказал монголообразный собеседник, вглядываясь в снежный узор окна и повернувшись ко мне <нрзб>. В 1912 году мой дед выиграл двести тысяч, пролетарий стал миллионером. В Армянском переулке мы купили дома. Дом закупить надежнее всего, и дальше взлетели в небо акции. Меня отдали в гимназию, вместо сшибота. Вот тут-то я познакомился с Лили Юрьевной Брик и ее сестрой Эльзой. Надо было быстрее перестраивать быт применительно к новой перспективе, потверже стоять на земле. И только мы приспособились к высшему обществу, как вдруг...

— Революция, — подсказал я.

— На этот раз вы угадали. В революцию нас не только выселили из наших прекрасных домов, укрепленных навеки, а лишили прав и семью трудового скорняка. Левенталь еще не закончил свои полеты. Куда я <поеду>, где найду место? Я юрист, в войну кончил Московский университет <нрзб>. Вот почему я здесь. Я уже вошел в литературу с книжкой <«Земляничкой»>. Эльза упоминала обо мне как о человеке с корейским лицом. Вот извольте видеть на странице.

— Я верю, верю.

— Я лишенец, меня бросила жена, писатель с ней живет, тоже живет в моих домах на Армянском, но я не обижаюсь, все это суета, эти дома.

— А как же Маяковский?

— А вы кого знаете из нынешних литературных дам?

— Только Лили Юрьевну Брик и Ларису Михайловну Рейснер.

— Так это же небо и земля, Брик и Рейснер. Представьте себе, если бы в Афганистане была с Раскольниковым Лили Юрьевна, ведь она отдавалась бы каждому афганцу, и не Лариса бежала бы от мужа по горным ущельям, пересаживаясь с коня на самолет, а сам герой Октября... Но, наверно, дипломатический этикет сковал бы его движения...

— Возможно, но вообще-то Лариса бежит от Раскольникова после пяти лет счастливой семейной жизни по чисто физиологическому закону, исследованному Стендалем, которого Раскольников, большой <знаток> русской классики и гуманизма XIX века, к сожалению не читал.

— Возможно, я просто вспомнил, как мне приходилось быть соседом Лили Юрьевны, гимназистки еще, на концертах, так буквально чувствовал, что твоя соседка готова отдаться любому талантливому скрипачу.

— Мне здесь ночевать.

— Ну, что ж, приходите пить кофе... Муж смотрел на измены жены более, чем снисходительно, а потом нашел какую-то другую женщину, и десятки лет прожила эта счастливая пара. А Маяковский не хотел. Его самоубийство — патология чистой воды. Полонская тоже отказала ему, ибо стихи — это не аргумент в такого рода ситуациях. Не то, что Маяковский был однолюбом, однолюбов не так мало, а просто по женской части держал себя как-то странно, вроде того же «Лиличке вместо письма».

<1962, н. 1970-х гг.>

Есенин

Смерть Есенина — это вроде ухода Толстого — выполнен, наконец, вечный, всюжизненный свой обет с тем, чтобы угроза не превратилась в трепотню. Есенин всю жизнь угрожал самоубийством, с первой своей сознательной стихотворной строки.

У Есенина было три темы, которые он разрабатывал: самоубийство; «Да, теперь решено без возврата...»; мать, возвращение на родину. Эти три темы он разрабатывал как мастер, а не в зависимости от душевного состояния.

Есенин был высококвалифицированнейшим, образованным профессионалом, выступающим во всеоружии современной поэтической техники, сам один из ее создателей в период его подъема — времен «Москвы кабацкой». Ужасный уход Есенина к бакинским стихам, к «Персидским мотивам», к «Балладе о 26», к «Руси советской», к «Анне Снегиной» обрек Есенина на творческое бесплодие и — на смерть. Люди, которые подтолкнули Есенина на этот путь, а их было много — от Кирова до Воронского, от Бениславской[152] до Софьи Толстой[153]. «Баллада о великом походе», «Поэма о 36», «Баллада о 26» — все это вне искусства, все это многословие, недостойное есенинского пера. Есенин был мастер профессиональный, рано нашедший свою тему, эта тема начата в 1915 году опубликованным «Устал я жить в родном краю...», где все случившееся далее осознано и предсказано. В этом пророческом стихотворении предсказал свою судьбу, и хорошо бы проследить, как такое раннее, рано сделанное предсказание отражено на реальной действительности, реальной жизни поэта. Такие предсказания есть ведь у всех — у Пушкина, Лермонтова, Маяковского написано о своей смерти раньше, чем сами они умерли. Это вопрос психологический, насколько давит собственная оценка собственного творчества, как оказывает влияние на личную судьбу поэта.

У Есенина было две-три темы, которые он разрабатывал всю жизнь, в один день он мог написать стихотворения на разные темы, иногда противоречащие по «содержанию». Если они противоречили по содержанию, то стихотворения не противоречили по настроению. Ибо в один и тот же день поэт может испытывать разные настроения и пытаться выразить себя как прибор-самописец, отмечающий и «бурю» и «ясно» в один и тот же день, даже если общественная погода и не сменилась в этот день. Кстати, общественная погода меняется очень медленно, вне связи с сейсмографом личной жизни поэта. Есенин был образованнейшим человеком, профессионалом, а его повели в серость, к снижению критерия эстетического, самого важного для поэта, и особенно для Есенина, что «доказала» его смерть.

В одной из своих автобиографий Есенин написал: «Белый дал мне много в смысле формы, а Клюев и Блок научили меня лиричности». Что это значит? Белый был великий реформатор русского стиха, укороченной строки, управления стихом. Русский стих делится «до Белого» и «после Белого», все это в чисто формальном плане. «Клюев и Блок научили меня лиричности». Что это значит? При внешне традиционной форме ямба, скажем, Клюев показал, как подключать событие лично-общественной жизни к поэтическому событию, факту, как делать его личным. И Клюев, и Блок были подлинными учителями Есенина в этом направлении. Не следуя за архаикой Клюевской строки, Есенин, тем не менее, по-клюевски обобщал и пользовался логикой Блока в поэтической строке. Старое, равнодушное было забыто. Есенин много учился у Клюева, много учился и у Блока. Поэтому — отношение Бениславской к Клюеву, «ничтожная личность, когда-то крупный поэт». Клюев всегда был «ничтожн