Еще одно. Анна Андреевна была представительницей русского Ренессанса XX столетия, характером современным, ничуть не менее значительным, чем пресловутые характеры Возрождения.
С Анной Андреевной Ахматовой я познакомился в 1965 году уже после своего воскресения из мертвых наряду с многочисленными эксгумациями того времени. И эксгумация, и воскрешение из мертвых шли по самым различным каналам. Коса эта косила очень широко. Я возвратился не с семьей — вот особенность моего тогдашнего личного возвращения, а вместе с тем кругом — Пастернак входил в это число — к которому принадлежала и сама Анна Андреевна. Так что все милости, все поливки приходили именно на эту почву. Это не была почва репрессированных военных, вроде Тухачевского и Якира, не была также кругом таких людей, как Крыленко[166]. Это был круг людей искусства со всеми его качествами не историков, как Лукин (Антонов), или Фридленд[167], не ученых, не героев, жертв пятилеток, вроде Грановского[168]. Я уже жил в Москве, печатались кое-где стихи, отгремело дело Пастернака. Анна Андреевна была волею судеб зачислена в ряды прогрессивного человечества и энергично выдавала как таковую причастность к тайнам большой политики, тайнам вечной страсти. Словом, всячески разъясняла суть, вес и интерес к такого рода времяпровождению. Анна Андреевна всячески и сама дула в это кадило. Зная мой характер, меня тогда предупредили о, мягко выражаясь, эгоцентризме будущей моей собеседницы, эгоцентризме, к которому она привыкла.
— Давайте вовсе не пойдем.
— Нет, надо идти, раз уговорились. Если будет кто еще, скажете, что вы просите встречи завтра.
Но просить завтрашней встречи не пришлось. Нас приняли сейчас же. После Анна Андреевна говорила, что разговор не получился. Как бы он мог получиться? Я смотрел на нее как на медицинский сюжет. Потом Анна Андреевна жила в Ленинграде, в Комарове, а в Москву приезжала время от времени по делам или без оных, останавливалась у знакомых и «давала приемы». Эти приемы Анна Андреевна собственноручно регистрировала в бархатной книге. Попасть на этот прием считалось честью, о времени сговаривались, <нрзб>, уплотнялись не хуже. Я просто хотел ей рассказать кое о ком из личных ее знакомых, о судьбе которых я наводил справки на Колыме. Никаких таких сведений не потребовалось. Анна Андреевна, подбоченясь, излагала, как она боялась Парижа, <боялась> поехать в Италию, на ней давно уже не было того самого единственного шерстяного платья, которое лопнуло во время неосторожного и слишком резкого движения во время одного из приемов. Я мог бы обо всем этом напомнить, переспросить, авторизировать, так сказать, этот роскошный эпизод. Вместо этого я слышал только трескотню о том, как она боялась в Париже — чего, неизвестно. Все выглядело низкопробным балаганом, ординарным спектаклем, и я попробовал прервать эти ламентации, почитать стихи, чего в сущности слушать я не люблю и сам, не читаю в гостях. Анна Андреевна развернула свою бархатную тетрадь и читала, читала рукопись пьесы какой-то. Наконец, мы распрощались. Антенна моя так была настроена четко, так отлично работала, что несмотря на этот репремант неожиданный, я легко написал несколько стихотворений о ней. Анне Андреевне было о чем заботиться, таланта у нее большого не было, и выяснилось это в первых же книжках, в «Четках», в «Белой стае». Москву приучали тогда к «Поэме без героя». «Поэму без героя» я читал еще на Колыме сразу после войны не то у Португалова, не то у Добровольского[169], а потом перечел ее повнимательнее в Москве. Хочется возразить самым решительным образом Чуковскому[170], который хвалил эту поэму за новизну стихотворного размера, гениальное новшество. Это гениальное новшество было плагиатом Анны Андреевны у Михаила Кузмина «Форель разбивает лед». Заимствование поэтической интонации еще у современника — тяжкий грех поэта, тяжкий грех и критика, не заметившего грубого плагиата. Время было какое-то шаткое, Журавлев[171] отомстил Ахматовой, напечатав ее собственные стихи под своей фамилией. Чего не бывает в поэзии, чего не бывает в поэтическом быту? Все стихотворения Ахматовой последних лет — не более, как возвращение на позиции символизма, победа символизма над акмеизмом — этой узенькой тропой русской поэзии, где не удержалась ни Ахматова, ни Мандельштам, ни Гумилев, ни Зенкевич, ни Нарбут. Начинала Ахматова, прямо сказать, отлично, и хоть Троцкий[172] называл ее «гинекологической поэтессой», это-то не должно было смущать Анну Андреевну. Даже я, существо и поэт нынешнего, послеахматовского века, прошедший через футуристический нигилизм Маяковского, Асеева, испытавший личное давление фактовика Сергея Михайловича Третьякова, отдал должное ахматовским строкам. Даже один из моих романсов начинался цитатой из Ахматовой:
Не смотри ты, не хмурься гневно.
Я любимая, я твоя,
Не пастушка, не королевна
И уже не монашенка я[173].
<1970-е>
Блок и Ахматова
Блок не любил Ахматову. Вся история их личных отношений — а они были знакомы друг с другом около десяти лет и жили в одном городе — Петербурге — представляет собой историю уклонения Блока от всякого более короткого знакомства. Когда через 40 лет после смерти Блока Ахматова обратилась к своей памяти[174], оказалось, что ей нечего сказать о Блоке. И это не случайно и возникло по причине самого Блока, а не Ахматовой. Историки литературы и литературоведы пытаются затушевать это обстоятельство биографии двух поэтов и совершенно напрасно.
Почему Надежда Яковлевна с такой настойчивостью заставляет думать о старческом склерозе, считая нужным упомянуть с первой фразы знакомства:
— Вы знаете, конечно, что существует два акмеизма: один Гумилева[175] и Городецкого[176], другой — Ахматовой и Мандельштама. Так вот мы — из этого второго течения.
Никакого второго течения тут нет, а есть желание избежать смертельного удара Блока[177], ибо в предсмертной статье «Без божества, без вдохновенья» Блок громил Гумилева и Городецкого, выделяя из «Цеха» Ахматову как пример «печальной лирики», не соответствующей миру акмеизма.
Современный акмеизм, вернее, та тень акмеизма, которая бродит по русской земле, по русской поэзии, стремится подчеркнуть это разделение, обособление, а не общность. Вместо того, чтобы подчеркнуть широту школы от Нарбута[178] до Лифшица[179], любой бывший акмеист старается ее сузить и, главным образом, отречься от Гумилева и Городецкого. Это делается не потому, что Ахматова и Мандельштам дорожат своим, не гумилевским направлением, творческой истиной, добытой не в Гумилевских шахтах. Причина этого явления другая. Отказаться от Гумилева и Городецкого необходимо потому, что разгрому этой группы Блок посвятил последний год своей жизни. «Без божества, без вдохновенья» написана в 1921 г.
У Блока в его дневниках и записных книжках среди тех трехсот женщин, которые ему были близки, были и поэтессы, и не поэтессы, акробатки, упоминаемые в записных книжках тем же шрифтом, что и литературные дамы и актрисы. Так что найти подтверждение о встречах с Блоком в своей собственной памяти, опираясь на записные книжки Блока, не так трудно, тем более, что эта мемуаристика назад, через сорок лет после смерти поэта. Блок не хотел встречаться с Ахматовой. Почему? На это есть свои причины, но не те, о которых пишет мемуаристика Ахматова. В чем же тут дело? В чем причина этой вечной недоброжелательности и уклонения от личных встреч, на которые Блок был достаточно щедр? Дело, мне кажется, тут не только в назойливости Ахматовой, неприятной Блоку как прикосновение эпигона. Дело и в чисто физической несовместимости, чисто физическом отвращении к физическому облику Ахматовой. История учит, что для того, чтобы иметь успех у мужчин, вовсе не надо быть писаной красавицей. В физическом типе Ахматовой было что-то чуждое мужчинам и отнюдь не с точки зрения таланта или ума. Блок просто чуждался такого физического типа. «Переписка двух поэтов» была чисто литературным предприятием, из которых Блок не сделал выводов. Материнский добрый совет был Блоком отвергнут[180].
Возникает визит к Блоку, где Ахматова приносит Блоку три тома его произведений. На первых двух он ставит надпись «Ахматовой Блок», а на третьем вписывает мадригал, заготовленный заранее, вошедший во все собрания сочинений Блока под названием «Красота страшна — Вам скажут...».
Черновик этого мадригала показывает, как трудно он достался Блоку. Блок насильно <впихнул> в романцеро никак не дававшийся ему текст стихотворения в декабре 1913 года. Ахматовой мадригал не понравился, даже обидел ее, ибо «испанизировал». Ахматова, кусая губы, объяснила, что «испанизация» возникла у Блока невольно, потому что он в то время увлекался Дельмас[181], исполнительницей роли Кармен. Но дело в том, что знакомство с Дельмас относится к марту будущего 1914 года.
Ахматова тем же размером отвечает Блоку: «Я пришла к поэту в гости...», стихотворение самое обыкновенное, пейзажное, описательное, фиксирующее визит.
Блок публикует «Переписку двух поэтов» в журнале «Любовь к трем апельсинам», где он заведует литературным отделом. Вдохновленная этой публикацией, Ахматова шлет Блоку свой следующий сборник «Четки» (дарственный экземпляр сохранен Пушкинским домом). На этот сборник Ахматова получает довольно скоро ответное письмо. «Многоуважаемая Анна Андреевна, вчера я получил Вашу книгу («Четки»), только разрезал ее и отнес моей матери, а в доме у нее болезнь и вообще тяжело. Сегодня утром моя мать взяла книгу и читала не отрываясь, говорит, что не только хорошие стихи,