Солженицын — писатель масштаба Писаржевского[350], уровень, направление таланта примерно одно.
Нансен — это пацифист, добившийся очень большого реального успеха: военнопленные, нансеновские паспорта, армянский вопрос, голод в России. Все успехи реальные, ощутимые, наглядные. Он умер в 1930 году. Страшно думать, что после такой напряженной, одухотворенной работы всего через 9 лет началась Вторая мировая война.
Для войны еще допустим юмор, но не для лагеря, для освенцимских печей.
Литература — это фельдшерское, а не врачебное дело. Литература — вся дилетантизм.
Международный женский день в семье И. К. Гудзь <не праздновали, потому что И. К. считал началом революции (это так и есть — международный женский день 23 февраля 1917)>.
Со всей ответственностью документа. Но документы вовсе не объективны — всякий документ это чья-то боль, чья-то страсть.
Евангелие.
(Гадание). 1 января 1972 года
И. (Ира): «Почему ты знаешь, жена, не спасешь ли мужа? Или ты, муж, почему знаешь, не спасешь ли жены?» Я: «Возвращается и находит их спящими, и говорит Петру: “Симон! Ты спишь! Не мог ты бодрствовать один час”».
Пушкин.
Ира: «Являли в тайне состраданье».
Я: «Старушка муза уж не прельщает нас».
Пастернак.
Ира: «Горячий ветер и колышет веки». («Анне Ахматовой»)
Я: «Ваш будущий подстрочник». («За прошлого порог...»)
Тютчев.
И.: «Плод сторичный принесло». («К Ганке»)
Я: «Напрасно с ними борется возница». <из «Федры» Расина)>
Самые верные — самые поздние друзья.
Обличал космополитические замашки безродной интеллигенции, не знающей своего народа и его истории и требующей борьбы с пьянством в деревнях во время храмовых праздников. Не зная русского народа, замахнулся на его исконный обычай.
18 января 1972 года. Борисов-Мусатов[351] вовсе не воспевал какие-то усадьбы. Он искал свет и искал его в листве, в кустах, цветах, травах и — в людях, которые у него тонкие, как листья, как тени листьев, и травы, и человеческие фигуры (платья) могут быть просвечены насквозь, как сад, необыкновенным художником.
Могли ли быть картины Борисова-Мусатова без людей? <Точно> не знаю. Нет.
ед. хр. 44, оп. 3
Общая тетрадь белого цвета. На обложке надпись: «1972. I». Записи стихов: «Как Бетховен цветными мелками...», «Купель» и др.
В Новогоднюю ночь проверил в памяти фамилии всех тридцати человек, штат кожевенного завода в Кунцево, где я работал дубильщиком в 1924 и 1925 годах, и выяснил, что помню все, а также лица, фигуры, слова.
Прогрессивное человечество, как и всякое человечество, состоит из двух групп: авантюристов и <верующих>.
В людях смешаны эти два качества.
Время аллегорий прошло, настало время прямой речи.
Фогельсон — знаток закона Паркинсона, издательской психологии практик.
Всем убийцам в моих рассказах дана настоящая фамилия.
Преимущество Мандельштама передо мной в том, что он не видел Колымы.
В моей истории Симонов стоит в двух шагах от Скорино.
Скорино хоть не разыгрывала из себя благодетеля прогрессивного человечества.
После — он не нужен.
В разведку с Симоновым я бы не пошел.
«Черный список»
Реалистическая и даже натуралистическая современная повесть, далекая от модернизма и фантастики.
Ни одна сука из «прогрессивного человечества» к моему архиву не должна подходить. Запрещаю писателю Солженицыну и всем, имеющим с ним одни мысли, знакомиться с моим архивом.
Друзья не те, что плачут по покойнику, а (те), что помогают (при) жизни.
Это клеймо сойдет само собой, это не блатная татуировка.
В поэзии не бывает дипломатов, придворных, не бывает <хитрецов>.
Поэзия им дается <интуицией> (Пушкин, Пастернак), а не хитростью.
Хитрованов поэтов не бывает.
Он продал свою душу дьяволу, но дьявол не выполнил условия и не сделал его бессмертным. Что остается простому смертному — бить дьявола в рожу, плевать ему в лицо.
Неужели по моим вещам не видно, что я не принадлежу к «прогрессивному человечеству»? Даже рассказы: «Лучшая похвала», «Необращенный». «Необращенный» специально написан именно на эту тему.
Вот тема
Насколько трудно реалисту менять фамилии своих героев — Толстой, Куприн просто-таки с трудом меняют фамилии, настолько порабощает материал.
Гоголь — пример другого рода. Фамилии героев, веселые фамилии сочиняются на ходу — и Хлестаков, и Яичница, и переплетено все фантастикой, как весь Гоголь.
Достоевский — фамилии все мещанские придумывает для романов, и только для романов. Соответствие тут очень малое с «натурой». Вовсе не тот принцип кладется в основание образа, типа Болконских, Волконских у Достоевского нет. А у Куприна в «Поединке» был реалистический слепок — вызывающий неуважение.
Мы однолетки с Полевым. В 65 лет он руководит большим журналом, а я — инвалид. Вот что такое глухота.
Мне никто не мешает целых 15 лет делать все, что я хочу. Но я не могу из-за глухоты.
Тревожней всего еще то, что в век дилижансов я был бы более человеком. Наука и техника не создали общего протеза слуха, а заменили миллионом чисто технических возможностей, не заменили, а отодвинули в сторону.
Я могу вести только турнир по переписке. Я сохранил разум, но возможности использования для меня меньше, чем для любого другого человека.
Кино, радио, музыка, лекционная деятельность — все, чем дорога столица, для меня только лишний элемент раздражения, нервного потрясения. Я не могу ходить в театр, в кино. Цивилизация жизни день ото дня шире. Найден экономный способ познания, <нрзб>, действия. Надо прослушать курс, цикл, теле-радио... Всего этого я лишен из-за глухоты. Тут дело вовсе не в секретарях, а в том, что цивилизация и культура слишком многое связывают именно с ушами, со слухом, а не только со зрением. Зрение это нагрузка науки, задача для прошлого века. Книга. Сейчас книга уходит, и в этом новом мире без книги мне нет места. Я читаю быстрее всех в мире, но эта способность сейчас человеку не так важна, когда есть телевизор, радио. Еще когда кончилось немое кино, я понял, что будущее — не для глухих. Именно наука и техника подчеркивают ежедневно, что глухим нет места в жизни.
Эпистолярный способ общения, фельдъегеря и почтовые кареты — вот время, когда глухота не мешала бы мне общаться с миром.
Уплотнение времени с помощью техники — это уплотнение не для зрения, вернее, не только для зрения. Глухота особенно тяжела и вредна в личной беседе. Ничего не обговорить, не переговорить — и для переговоров выключаются уши одного из собеседников.
Экологи лишь повторяют блатную поговорку: «Из зверей самый хищный — человек».
Современность — это одно. Реализм — это совершенно другое.
Дети — источник лжи, компромиссов, напряженности. Поэтому государственное воспитание детей в фаланге Фурье имеет тысячу высоких нравственных начал. Воспитает лучшего качественно человека, которого в прошлом добивалась только Спарта.
13 апреля 1972.
Я: Те же самые люди говорят: все в порядке, книга выйдет в срок, к которому обещана.
П(олевой): (продолжая фразу): можете продолжать писать стихи.
Я так не люблю читать вслух стихи свои, что на обед в собственную честь у Бориса Леонидовича Пастернака не взял с собой тетрадь. И читал на память, что придется («Камея», «Песня»).
Израненная книга (о «Московских облаках»).
Стравинский — прирученный Скрябин.
За пятнадцать лет моей жизни в Москве к печатанью моих стихов никогда не было препятствий со стороны цензуры. Но каждое мое стихотворение, попадавшее в печать, выдавалось издательским, редакционным работником как его личный подвиг, жертва, грозящая ему немедленно чуть не смертью. Все это было действиями того же «прогрессивного человечества», которое травило и Пастернака...
ед. хр. 45, оп. 3
Общая тетрадь. На обложке надпись: «1972. II». На первой странице надпись: «Начата 18 июня 1972 года». Записи стихов: «Я умру на берегу...», «Уступаю дорогу цветам...», «Пусть лежит на столе...» и др.
Как ни хорош роман «Сто лет одиночества», он просто ничто, ничто по сравнению с биографией Че Гевары[352], по сравнению с его последним письмом...
Маяковский — ярчайший романтик.
Джалиль — это биография, а не стихи.
Ирина и ее роль в моей жизни — Красная Шапочка и Волк.
19 августа 1972 года. Записываю в свою и(сторию) б(олезни) как фельдшер, пользуясь языком врачебным, усвоенным, пойманным, понаслышке усвоенным по-соседству.
Объективно.
На Хорошевском, 10, кв. 3, впервые в моей московской жизни я получил возможность писать.
После ада шпионства в нижней квартире я каждый день дышал здесь свободно, с рабочим настроением вставал и ложился целых пять лет. Ощущение важности этой моей свободы продиктовано твердостью в отношении асмусовых (попыток) покушения на комнату, полный разрыв с миром без малейших послаблений.
Здесь я нашел и утвердил любовь, или то, что называют любовью. И сейчас, в этот час переезда благодарю Ирину. Ее любовь и верность укрепили меня даже не в жизни, а в чем-то более важном, чем жизнь — умении достойно завершить свой путь. Ее самоотверженность была условием моего покоя, моего рабочего взлета.
Объективно: на Хорошевском шоссе, 10-3 мне было хорошо. Впервые я не был объектом продажи и купли, перестал быть вишерским, колымским рабом.
Знакомство с Н. Я. и Пинским[353] было только рабством, шантажом почти классического образца.
Я так увлекся, так радовался своей рабочей свободе, так дорожил, что прозевал всю издательскую сторону дела и поплатился жестоко, конечно, у нас издательская сторона писательского дела не менее, а, наверное, более важна, чем сторона рабочая, творческая.