В поэзии никаких тайн нет. Открытая себе самому и для самого себя...
К семидесяти годам. <Зачеркнуто>.
Я прожил жизнь неплохо,
В итоге трудных дней,
Как ни трудна эпоха,
Я был ее сильней.
Я не просил пощады
У высших сил.
У рая или ада
Пощады не просил.
Прерванное стихописание подобно прерванному половому акту, общение с поэзией — всегда общение с Аполлоном, с Богом. С небес тебя суют на кухню коммунальной квартиры. Но даже если это не кухня коммунальной квартиры, то какие-нибудь рыночные проблемы с <нрзб> чисто московским вопросом: «Яблочки эти вроде чего? Но почем? А вроде чего?».
А отвечать надо: «Вроде анисовки, антоновки, коричневых, крымских», им же имя легион. Но даже и не базар, а всякая сельская суета, которая похуже суеты светской, пушкинской, и отрываться от которой труднее, «когда потребует поэта...»
Я был неизвестным солдатом
Подводной подземной войны,
Всей нашей истории даты
С моею судьбой сплетены.
ед. хр. 76, оп. 3
Общая тетрадь в зеленом клеенчатом переплете. Без надписи на обложке, ориентировочно — 1977–1978 годы. Записи стихов: «Ты спускалась с горы...», «Я болен — не хочу» и др.
...Я мешал Подмосковье с любовью,
В Расторгуеве торговал[367].
К твоему пригонял изголовью
Свой девятый единственный вал.
Не претендует поэзия на авторство древних исландских саг.
10 ноября.
Я выбрал черную дорогу,
Я выбрал черную весну...
Совершенно не помню
Все, что было со мной
В этом мире огромном
За чертою земной...
Сегодня мне днем приснилась Муха. Встретила меня и сказала: «Что ты рассказ обо мне не напишешь, я скоро приду еще к тебе».
В. Ш. (20 ноября).
ед. хр. 77, оп. 3
Общая клеенчатая тетрадь. Без даты. Тетрадь заполнялась с двух концов. Записи в начале тетради относятся к 1978 г. и содержат упоминания о поездке в Крым, совершенной Шаламовым в 1978 году. Черновые наброски стихов.
Записи в конце тетради относятся к началу 1979 г.
Друзья мои все умерли давно,
И я один сражаюсь в одиночку...
Я не боюсь покинуть этот мир, хоть я — совершенный безбожник.
Я, водворенный в номер, в миг, когда чуть не помер, живу в нем до конца, до скрипа вагонной двери Симферополь — Москва.
22 сентября. Не надо давать ничего за границу, пусть песни плывут туда.
27 сентября. Я приступил к противоядию Миньере, верчу все время головой.
Простые истины усваивают в детстве у матери, у камелька.
Я новатор завтрашнего завтра.
Все мечты о чуде не несут добра.
ед. хр. 126, оп. 2
Записи автобиографического характера на отдельных листах 1960–1970 годы.
Зачем воскресать? К 1937 году — к аресту, к предательству друзей, к 1938 году — к Бутырской тюрьме, к 1939, к 1940, 1941, 1942, 1943, 1944, 1945, 1946, 1947, 1948, 1949, 1950, 1951.
«Московитам врожденно какое-то зложелательство, в силу которого у них вошло в обычай взаимно обвинять и клеветать друг на друга перед тираном и пылать ненавистью один к другому, так что они убивают себя взаимной клеветой». («Новое известие о России времени Ивана Грозного» — Сказание Альберта Шлихтинга, Ленинград, 1934, стр. 19)[368].
У меня нет способности не замечать промахов людей, которые мне нравятся.
Люди и поступки. Поступки вместо людей.
Прежде всего надо понять небольшую, но очень важную истину: нет никакого долга поколений. Дети ничего не должны родителям, а родители детям. Каждое поколение не вправе требовать заботу о себе только поэтому.
Ты можешь требовать помощь только от государства, т. е. государство должно заниматься вопросами семьи.
Никакой любви нет, но есть роковое, страшное физическое совпадение человеческих пар, мужчины и женщины, неудержимой тяги их друг к другу. Есть физический тип, человеческий склад, с которым тот и другой могут брать, отдавать и желать друг друга без конца.
Даже в 1956 году не было поздно повторить карьеру генерала де Голля. Но для этого нужна опора пошире и покрепче, чем моя семья тогдашняя, которая в трудный момент продала меня с потрохами, хотя отлично <знала>, что, осуждая, толкая меня в яму, она гибнет и сама. И действительно, уже в июле 1937 года мою жену выслали на 10 лет в Чарджоу, и только перед войной, энергично освобождаясь от формальных оков прошлого, она вернулась в Москву ради, разумеется, будущего дочери. Большей фальши, чем забота о будущем, в человеческом поведении нет. Каждый знает, что тут сто процентов ошибок.
Отсутствие женской красоты или ее увядание компенсировалось прогрессивным образом мыслей, как сказал бы Паркинсон — в прямой пропорции.
Я, рано начавший половую жизнь (с четырнадцати лет), прошедший жесткую школу двадцатых годов, их целомудренного начала и распутного конца, давно пришел к заключению (пришел к заключению в заключении, прошу прощения за каламбур), что чтение даже вчерашней газеты больше обогащает человека, чем познание очередного женского тела, да еще таких дилетанток, не проходивших курса венских борделей, как представительницы прекрасного пола прогрессивного человечества.
— А мне можно пойти на выставку Головина или какого-то еще из художников театральных?
— Тебе нечего там делать, — распорядился отец[369]. — В семье уже один художник — Валерий.
— Художник — от слова худо жить, — ввернула Галя.
Гале в нашей семье была доверена роль поэзии. И стихотворная вольность разрешалась только ей.
Уже после, зрелым человеком, я сообразил, что я просто опоздал родиться — места в семье мне не осталось. Все было решено еще где-то на Аляске: сын Сергей — Нимрод, охотник лучший из лучших. Сын — художник, Рубенс, хотя он не пошел выше выпиливания, раскраски по купленным в магазине вырезкам. Но все что-то делал: что-то пилит, молоточком стучит. Стихов, во всяком случае, не пишет.
Отец ездил для консультации в Москву к Страхову, Головину, чтобы посоветоваться <по совету родственников>.
— А Варлуша... (по заграничному обычаю детей в семье называли всех на «уша», вроде Карлуши).
— Политикой надо заниматься тогда, — наставительно сказал отец и сделал паузу, чтобы раздробить своими собственными зубами жирную заднюю ножку выращенного дома кролика. Как у всякого порядочного вампира, зубы у отца были в полном порядке. Он и умер так в 67 лет. И он с презрением относился к материнским (пораженным) челюстям. Вынул платок и не спеша вытер свои красные губы.
— Тогда, — сказал, легко возвращая на язык свою последнюю фразу, — когда ты имеешь специальность, приобретешь специальность и занимайся себе политикой. Все великие люди...
Я не стал ждать конца фразы.
— Значит, ты считаешь, что ты сам имеешь специальность? И притом хорошую специальность?
— Конечно! Когда-то я выбирал между душой и телом — хотел стать врачом — я выбирал между университетом, медицинским, разумеется, — подчеркнуто сказал отец. — Я от матери слышал о Севере. Это неплохо, <нрзб>. После семинарии я года два учительствовал в области Коми...
— Я никогда не буду.
— Ну, как тебе хочется. Понимаю, что твоя вера рухнула, что твоя...
— Нет, мне все равно.
— Папа! Ему все равно!
Отец возник на пороге.
— Как это все равно? В такой важный момент, переломный, детской души. Все великие люди тяжело переживали свое расставание с Богом. Я сказал Гале, чтоб она следила за этим важным моментом. У меня нет времени на вас.
— Я следила.
— Нашей семье грех жаловаться на Бога, — разъяснял отец за столом, — Валерий — художник, сестра — Галя — певица, Сергей — это Нимрод семьи, ее физическая сила. Бессребреничество израсходовано на мать. Наташа — неудачница. В каждой семье может быть неудачница, — разъяснял отец, размазывая ножом горчицу по свежему, дымящемуся черному хлебу.
— Это горчица сарептская?
— Сарептская, сарептская. — сказала мать, стоявшая у стола.
— А вчера была не сарептская.
— Видишь, у нас ее никто, кроме тебя, не ест.
— Крайне важно, чтобы была сарептская.
Для отца главным была карьера, успех — в любой партии, в любой области. Поэтому и речь мою на выпуске он старался отредактировать.
Для мамы — верующей — это была личная жертва.
Котята
Черные котята чавкали, брызгали крошками. А за гривенник убивали котят со смаком.
В семье я прятал, отводил глаза, но брат и отец попробовали объяснить что-то об экологическом значении таких убийств. Но мне было тошно.
Почему я пишу рассказы.
1. Я не верю в литературу. Не верю в ее возможности по исправлению человека. Опыт гуманистической русской литературы привел к кровавым казням XX столетия перед моими глазами.
2. Я и не верю в ее возможность кого-нибудь предупредить, избавить от повторения.
История повторяется, и любой расстрел тридцать седьмого года может быть повторен.
3. Почему же я все-таки пишу?
Я пишу для того, чтобы кто-то в моей, очень далекой от всякой лжи прозе, читая мои рассказы, всякий смог <сделать> свою жизнь такой, чтобы доброе что-то сделать хоть в малом <плюсе>. Человек должен что-то сделать.
1) Сюжет? Нужен ли.
2) Характер нужен ли.
3) Вынесены за границы.
4) Однако это вовсе не очерк.
5) Эмоциональное напряжение — <сила>.
6) Законы прозы и поэзии едины.
Все преобразуется в <слове>, в скачке, в <отрыве>...
Больше, чем я есть, я не хочу, чтобы меня показывали — ни современники, ни потомки, ни предки. Никакой аналогии с прошлым. Никакой компиляции из истории, истории, написанной до Хиросимы. Чтобы сохранить если не живую душу, то хоть скелет духовный.