Что-то он строптивым становится, Ивашка. Вдруг спрашивал, глядя на младенца:
— Хоть бы знать бы, чей он? Мой или Богданкин?
Задним числом ревновать вздумал, что ли?
— Чей бы ни был, — она отвечала, — а внук царя Ивана Васильевича.
— То правда, — говорил он, стихая. — Да, вишь, близок локоть-то, ан не укусишь. Не столь оно просто, сама уже, чай, уразумела.
Ей вдруг вспомнилась свекровь — мать рыжего. Как она тогда сидела в келье и кушала обед, успокоенная, — ее сын восходил на престол, черные дни остались позади, тихое ликование разливалось по лицу старой инокини. И как через несколько дней стояла возле лавки, на которой был распластан убитый Дмитрий. А у другого конца лавки она стояла, Марина.
Да, близок локоть…
Звонить перестали, однако. Ничем не нарушался сон царственного младенца.
— Что будем делать теперь? — спросила Марина у Заруцкого Больше не у кого было спросить.
— Подумать надо, — сказал Заруцкий. — Подумаю — скажу.
И сказал:
— В Персию будем подаваться, в Тегеран. Войска у хана просить.
— А даст он нам войско?
— Даром не даст, а посулишь ему отдать твои города — почему же не даст? Даст!
— Это Новгород-то да Псков?
— Новгород, Псков. Жалко, что ли?
Верно, ей жалко стало. Ведь не монета из кошелька — цельные города с пригородами, весями, лесами, покосами, жителями… Отдаст хану свои города — уже и вовсе ей тогда не над чем царствовать и не над кем.
— Без ханова войска царства не вернешь, — сказал Ивашка. — А царства не вернешь — что с тобой будет? Знаешь?
Как не знать? Срам и смерть, что же еще?
— Никак нельзя тебе без царства, — говорил Ивашка. — Залезла лисица в кувшин головой — теперь не выпростаешь.
Прав, прав, дьявол.
— Хорошо, — сказала Марина. — Поедем в Тегеран.
Они сели в челн в летний жаркий день. Голубая река широко текла в своих берегах. Перекрестясь, отчалили. Вот и Астрахань позади. Купецкая торговая Астрахань с безмолвствующими звонницами. Что-то ждет их в Тегеране?
Она занесла ногу за борт челна, и Ивашка помог ей выйти на берег. Песок сразу насыпался в башмак, жаля нежные пальчики, шлейф волочился по песку, она рывками подтягивала за собой этот грузный шлейф, конца песку не было видно, лишь кое-где, серебрясь, шевелился под солнцем ковыль. Здесь был край ее царства, край света и край ее жизни. Последние свои шаги совершала она, вонзая в песок каблуки, опираясь на руку Ивашки Заруцкого не на руку венценосных мужей-царей, а на руку любовника, злодея и негодяя — она знала, что он негодяй, — но шла за ним, ибо он был последний ее советчик и помощник, он поманил ее тем престолом, на котором ей так любо было восседать, и достигнуть этого перекрестка поможет Ивашка.
— Что ж, — спросила она, подтягивая шлейф, будто нагруженный пудовыми камнями, — долго нам так идти?
— Да покуда не дойдем до Персии, — отвечал Заруцкий.
— А вдруг, — спросила она, — хан не даст нам войска?
— Должон дать, — сказал Заруцкий.
— А как не даст все же? Куда тогда пойдем?
— Тогда, — он сказал, — идти уже некуда.
— И хорошо, — сказала Марина. — А то уж больно трудно идти.
И, оглянувшись, посмотрела на свой след на песке — длинный след от острых каблуков.
— Лучше умереть, чем так идти…
Но она не умерла — она прожила еще немало лет, все в России: никакой другой страны и знать не хотела. Над русскими просторами взошла и закатилась ее странная звезда.
Ее имя осталось в веках наряду с именами великих людей, хотя она не сеяла ничего, кроме зла, и не пожинала ничего, кроме бед. И кто скажет, к какому народу приложилась она, умерев, — к русскому или польскому?
Коротким и бедственным был и дальнейший путь ее последнего пособника — Заруцкого. Совсем кратким, будто искра, мелькнувшая на ветру, был путь ее несчастного младенца…
И словно того только надо было, чтобы ушли эти трое, — вслед за их концом стала угасать Смута.
1966–1973
ИЗ АМЕРИКАНСКИХ ВСТРЕЧ
Москва — Париж — Нью-ЙоркЗаписи из дневника
Около 12.00 вылетели из Москвы в Париж на ТУ-104.
Летели без посадки, прорезав один за другим четыре или пять слоев облаков, и в 16.00 (17.00 по парижскому времени) приехали в Париж (то есть прилетели).
Там, хоть не сразу, нам дали какую-то кратчайшую визу, разрешив тем самым погулять по городу до отлета, который должен был состояться через четыре часа.
Какой-то мальчик из посольства встречал нас. После того как мы переехали со своими вещами (на автобусе) в управление «Air France», мальчик заехал за нами снова и повез на машине, которой правил сам, показать кусочек Парижа.
Мы видели Дом инвалидов (он рядом с управлением «Air France»), черный от копоти: площадь Согласия; Елисейские поля, которые не поля, а просто нарядная улица с множеством магазинов; Assemblee nationale (тоже в черном, с траурными глубокими пятнами, налете копоти на колоннах и статуях; узнать — там ли собирался Конвент и выступали деятели Французской революции?), мы видели мост Александра III, знаменитую Триумфальную арку и еще что-то знаменитое (да, Эйфелеву башню!)
Мост Александра III пышен и безвкусен, все наши ленинградские мосты несравненно лучше.
Триумфальная арка похожа на две безобразно расставленные толстые человеческие ноги. Оставляет зрителя равнодушным.
На Эйфелеву башню смотришь и думаешь — неужели это когда-то волновало людей, неужели Мопассан мог при виде этого испытывать какие-то чувства?!
На мою неорганизованную душу сильнейшее впечатление произвели окраины, по которым мы ехали с аэродрома в «Air France», — это поэтическое смешение старых домов, старых цехов, новых коттеджей, садов, разрушенных и кое-как заплатанных каменных заборов, плюща, виадуков, баров и белья, хорошего и дрянного, развешенного на балконах вполне приличных многоэтажных домов.
Очень многоэтажных, впрочем, нет: Париж — небольшого роста, по-старомодному. Эйфелева башня тоже невелика.
Крыши домов, даже в центре, плотно уставлены словно глиняными глечиками: это трубы газовых печей, вероятно, индивидуальные.
Машин в Париже 1 300 000, сказал мальчик из посольства. Гаражей нет, машины стоят вдоль улиц, сужая место для проезда. Езда по правой стороне. Скорость не регулируется, одно правило твердое — уступи дорогу машине, идущей от тебя справа.
И еще там чудесные деревья. Это платаны или нет? Высокие, спокойные, с листвой вроде кленовой и с прекрасными стволами, высокими и гладкими, словно замшевыми, в рыжих гладких пятнах на сером фоне.
Было очень тепло. Старики с газетами сидели на скамейках, сияя лысинами. Улицы нешироки: мимо стариков сновали прохожие, за спинами у стариков мчались машины, 1 300 000 штук. Старики благодушно листали газеты, как в XIX веке.
Метро в Париже простецкое: на углу загородочка, чугунная или каменная, над нею на столбе надпись: «Metro», вниз идет лестница. Это вход в подземку.
Много женщин на улицах. Старые одеты смешно, как глухо провинциальные барыни. (Не все, конечно.) У молодых я не обнаружила никакого так называемого парижского шика. Туфли и пальто всех фасонов, модных и устарелых. Шляпы, косынки, непокрытые головы. Сплошь стриженые, новая мода прически еще не привилась к Парижу.
Самой «шикарной» была молодая дама, очень деловая, устраивавшая наши дела на аэродроме, при прилете. Она говорила по-французски, английски и русски. На своих высочайших шпильках она моталась по всему аэропорту и все успевала. Она сама присмотрела, как были отобраны наши вещи, и довела нас до автобуса с вывеской «Air France».
К 17.00 (парижского), поглядев немножко на город, мы вернулись в управление «Air», возле Дома инвалидов. Там нас ждали Симонов, Арагон и Триоле. (Симонов ходил к ним в гости.) Арагон сказал, что в 1961 году издаст «Сентиментальный роман». Спросил, что еще можно издать. Мы назвали роман Ю. Германа «Один год», «Испытательный срок» Нилина («Жестокость» у них вышла) и «Каплю росы» Солоухина. Эльза Триоле сказала, что любит Аксакова и что Шолохов сказал, что мы с Триоле пишем похоже. Триоле выразила сомнение в том, что Шолохов ее читал.
Потом мы простились (перед этим выяснилось, что у Межелайтиса в портфеле, в багаже, треснула бутылка с водкой и все вылилось) и в автобусе поехали на другой аэродром. Были уже сумерки, горели огни всех цветов. Магазины, магазины! Много цветочных (блеск цветов в окнах). Много фруктовых ларьков. Длинный ларек с канцелярскими принадлежностями и книгами брошен, продавец куда-то отлучился… Потом поехали опять через окраины. Густел вечер. Оглянулась — за плечом лежал, в огоньках, голубой Париж…
О, не забыть: давно не крашенные, серые от времени, жалюзи на окнах, а в нижнем этаже — масса лавочек с бедово раскрашенными вывесками… И деревянные заборы, тоже посеревшие от дождей с такими же палями, как наши.
В новом аэропорту было порядочно каких-то проверок и формальностей. Я ужасно боялась, как бы чего-нибудь не потерять из выданных нам бумаг. В конце концов нас благополучно погрузили в реактивный самолет, и в 18.30 по парижскому времени (20.30 московского) мы полетели.
Мне сначала в этой машине не понравилось: узенькие кресла, и хотя пассажиров было мало, но нас всех сгрудили в одном месте, плечом к плечу друг с другом. Но потом все разбрелись по машине и устроились как хотели. Я сняла перегородки между тремя креслами, подложила под голову три подушечки и, укрывшись пледом «Air France», проспала почти все время, что мы летели до Нью-Йорка. Это дало мне возможность безболезненно совершить переход на нью-йоркское время. Ибо, пролетев без посадки восемь с половиной часов, мы прилетели не в пять часов утра по московскому, как бы следовало, и не в три часа утра парижского, и отнюдь не 15 ноября, а по-прежнему 14-го, в 20.00, что ли, нью-йоркского времени, вечером.
(Я не знаю, куда девались эти восемь часов, что с ними сталось. Чтобы не мучиться от тошнотворной условности всего сущего, я предпочитаю не думать об этом с