Когда мы вернулись, мама сказала, что ни за что не допустит, чтобы мы с ребенком продолжали жить на нашем кошмарном подворье и чтобы мы жили у нее. Она отдала нам комнату, где когда-то была наша с Леничкой детская. Мы перевезли туда наше имущество и зажили большой семьей. Мама не могла не видеть перемены в наших с Арсением отношениях, и это ее, понятно, беспокоило.
А я раздражалась против него все больше. Мне стало казаться, что он думает только о себе, только себя любит. Меня возмущало, что всех моих близких он считает мещанами, а о себе думает, что он подлинно новый человек, победивший все пережитки прошлого и всегда поступающий в истинно пролетарском духе.
Меня это приводило в негодование. Мне вдруг стало с ним очень скучно. Прежде я рвалась домой, теперь же, когда рабочий день подходил к концу и в редакции делать было уже нечего, я с тоской думала, что вот опять надо идти домой.
Было ясно, что брак наш изжил себя и союз скоро рухнет. Мы уже просто скучали друг с другом. Чтобы не оставаться вдвоем, зазывали гостей, но ведь гость посидит да и уйдет, и я видела, что все близкие друзья — Экран, Володя Дмитревский — понимают, как у нас неблагополучно, и ждут нашего разрыва.
В этот-то момент и появился на моем горизонте Борис Вахтин. Володя Дмитревский еще прежде называл это имя и говорил: «Вот он бы тебе понравился».
Как-то вечером возвращались с Арсением откуда-то домой, видим — у наших ворот стоит Дмитревский с каким-то высоким человеком в белой косоворотке.
— Знакомьтесь, ребята, — сказал Дмитревский, — это Борис Вахтин.
Я поздоровалась и вошла в калитку, а Арсений без всяких предупреждений и предисловий стал читать асеевского «Черного принца».
Я вернулась взглянуть, как новый знакомый слушает стихи. Мне понравилось, как он это делал.
На другой вечер Дмитревский опять пришел с Вахтиным, мы пили на террасе чай с кизиловым вареньем, которое я сварила. Я научила Вахтина заедать брынзу кизиловым вареньем, и он сказал, что это очень вкусно, и похвалил варенье, и попросил Арсения еще почитать какие-нибудь стихи.
С тех пор Вахтин стал у нас бывать каждый вечер. Он очень сердечно отнесся к Наташе, нянчил ее, забавлял, играл с нею.
Теперь я опять шла домой с радостью. Я знала, что увижу там Бориса. Или он встретит меня у ворот, или я увижу его сидящим на террасе или в нашей комнате. А случалось, что он был в кухне — разводил примус и ставил на него чайник. Он быстро стал в доме своим человеком.
Так как среди наших приятелей был еще другой Борис — Фатилевич, то мы стали называть Вахтина заочно Боря Длинный, а Фатилевича — Боря Короткий: тот был небольшого роста.
Вахтин был из Ленинграда, как и Дмитревский. Они там вместе работали в пионерской организации. Потом вместе уехали в Ставрополь, где Дмитревский был, если не ошибаюсь, тоже на комсомольской работе, а Вахтин заведовал детдомом. Потом Дмитревский поехал в Ростов и стал заместителем председателя крайбюро юных пионеров, Вахтин же приехал в наш город лишь осенью 1927 года.
В ту осень меня вдруг потянуло писать, сочинять. Я стала набрасывать какую-то повесть для детей. Подал мне пример наш редактор П. Н. Яковлев, он в то время писал свою большую детскую книгу «Первый ученик» и читал нам главы из нее. Я тоже прочла ему и Любе Нейман главу или две своего сочинения. За мной то же сделал кто-то из деткоров, кажется, Сережа Деревянченко. Мы все нашли, что он очень талантлив. То был головорез-мальчуган из так называемой Нахаловки, ростовской окраины, славившейся своими хулиганами.
Я пригласила его почитать у меня дома, позвала на чтение Дмитревского и Вахтина. После Деревянченко читали у меня другие деткоры — Жозя Коген, Жора Брегман, еще кто-то. Как-то само собой сложилось, что каждую неделю у нас стала собираться маленькая группа молодых людей, намеривающихся посвятить себя литературе. Дмитревский и я читали прозу, Арсений — стихи. Дмитревский придумал для группы название: ГМГ — группа молодых гениев. Были в ней: Георгий Брегман, Борис Вахтин, Сергей Деревянченко, Владимир Дмитревский, Иосиф Коген, Исай Покотиловский, Арсений Старосельский.
Мы читали, потом пили чай с простыми сухарями. Сухарей уходило неимоверное количество: народ был молодой, здоровый.
Сейчас большинства этих людей уже нет на свете. А тогда мы только вступали в подлинную деятельную жизнь.
Своими творениями мы доставляли друг другу радость. В живом соревновании крепло наше желание быть писателями.
Большинство молодых гениев жило в Ростове. Мы с Арсением ходили их провожать через «границу» — поле, отделявшее Нахичевань от Ростова.
Как-то на Садовой у Крепостного переулка остановила нас группа каких-то парней и пыталась завязать драку. Молодые гении драться не хотели, некоторые из них разбежались, Дмитревский, как работник крайкома комсомола, пытался (безуспешно) вызвать милицию, и только маленький Сережа Деревянченко, истый сын бесшабашной Нахаловки, с готовностью и знанием дела ринулся в драку.
На другой день я должна была по поручению редакции проводить какое-то деткоровское совещание в одном из ростовских клубов.
Провела я совещание, выхожу на улицу, меня останавливает незнакомый человек: долговязый, несуразно одетый — длинный плащ с капюшоном, на глазах синие очки, длинные белокурые волосы прядями спускаются на плечи.
Я даже отступила. Но незнакомец спросил:
— Товарищ Панова, вы меня не узнаете?
И я по голосу узнала Вахтина.
— Что за маскарад? — спросила я.
Оказалось, что вчерашние драчуны его таки поколотили, в частности посадили ему под глазом огромный синяк. Поэтому, отправляясь нынче сюда, в клуб, где, как он знал, он встретит меня, он надел синие очки. А потом решил надеть и чью-то старую тальму, чтобы я его не узнала.
— Ну, и на кого я похож? — спросил он.
— На народовольца, — сказала я первое, что пришло в голову.
— Правильно, — сказал он.
— А глаз болит? — спросила я.
— Нет, — отвечал он, — глаз я вылечил сразу, на месте: просто приложил его к фонарному столбу, столб железный, холодный — помог.
Я хотела было сказать ему, чтобы он приходил к нам, но подумала: «Нет, пусть сам придет, без приглашения», — и он пришел в тот же вечер.
Мне уже было ясно, что без него мне дом — не дом, и я — не я, и жизнь — не жизнь. Но о разрыве с Арсением я даже подумать боялась. Мне казалось, что это бесчеловечно, невозможно — отнять ребенка у отца. Потому что я ни за что не рассталась бы с Наташей.
И вдруг не кто иной, как Эмка Кранцберг, Экран, старый и закадычный товарищ Арсения, задал мне вопрос:
— Скажи, Вера, ты еще долго будешь тянуть эту лямку с Сенькой?
Я спросила.
— То есть как это?
— Да так, — сказал Эмка. — Тебе он давно гиря на ногах, как будто я не вижу. Ты давно его переросла.
— Эммочка, — сказала я. — Я не могу так рассуждать. Что значит «переросла»? Я этого не понимаю. Что же, по-твоему, бросить его?
— Не то слово, — сказал он. — Не бросить, а бежать без оглядки, если хочешь чего-нибудь добиться. С ним ты пропадешь.
— А он пропадет без меня, — сказала я.
— Ничего, — как-то странно произнес он. — Не пропадет. С тобой ему тоже уже трудно дышать.
Понятно, я не сделала из этого разговора никаких выводов. Все оставалось по-старому. Зачем было устраивать в своей жизни такой переворот, когда я не знала даже, может ли Борис меня любить. (Намеку Кранцберга, что Арсений меня разлюбил, я не поверила; ужасно я тогда была самоуверенная дуреха.)
Развязка пришла скоро.
В декабре 1927 года я сильно заболела: у меня сделался тяжелый приступ аппендицита. Вызванный врач поставил неверный диагноз, и, вместо того чтобы срочно оперировать, меня оставили жить с моим аппендиксом.
Второй приступ, в январе 1928-го, был гораздо более жестоким и напугал семью. Пригласили врача из клиники, знаменитого нашего хирурга профессора Н. А. Богораза.
Он сказал, что лучшее время для операции упущено, что сейчас оперировать нельзя, так как возник гнойник, но что, безусловно, нужно поместить меня в клинику, а уж там определят момент, когда будет возможно хирургическое вмешательство.
Он сказал, что болезнь эта сложная и опасная и что в клинику надо положить меня завтра же.
В тот вечер, как всегда, собрались у нас ребята. Были Экран и Дмитревский, пришел и Боря Фатилевич с женой. Я смотрела на них печально: в тот вечер они все были мне не нужны. Погоревав, я подозвала Экрана и шепнула ему:
— Эммочка, найди мне Бориса Вахтина, я хочу и с ним попрощаться.
Уж не знаю где, но добрый, милый мой Экранчик нашел Вахтина — через полчаса они вместе входили в комнату.
— Боря, — сказала я, — завтра меня увезут в больницу, я хотела с тобой попрощаться.
А он сказал вдруг: «Деточка моя», и это получилось не прощанье, а словно бы встреча после разлуки.
Никогда Арсений не говорил мне таких слов. Он бы, наверное, счел их мещанскими.
С каким просветленным сердцем я на другой день ехала в клинику! Каким сиянием с того вечера была окрашена каждая моя минута! Как твердо я знала, что Борис в первый же день придет меня проведать, и он пришел! И никогда меня не обманывала моя вера в него! И если впоследствии мне пришлось заплатить за эту любовь величайшим горем, то было за что платить!
В клинике профессора Богораза меня сначала положили в большой, густо населенной палате, где мне сразу прожужжали уши о всевозможных ужасах. Как раз накануне в изоляторе кто-то умер от гнойного аппендицита, и мать умершего прибежала в нашу палату с криками: «Зарезали, зарезали!» Но потом Володя Дмитревский ухитрился устроить так, что меня перевели наверх, в изолятор, в маленькую палату, где кроме меня помещалась еще только одна больная.
При этом Володя использовал не столько свой служебный авторитет работника крайкома комсомола, сколько какое-то свое собственное недомогание, посоветоваться насчет которого он отправился к самому профессору Богоразу. Профессор заинтересовался этим недомоганием, а попутно Володя и выхлопотал для меня, как для работника пионерской газеты, палату в изоляторе, а заодно и пропуск для себя, дающий право навещать меня каждый день.