Том 5 — страница 84 из 116

— Ну уж нет, — сказал он, — я мог еще заплатить за то, чтобы меня отвезли на свидание. Но платить за то, чтобы меня везли обратно на каторгу, — нет уж, этого не будет.

Из этого ответа я поняла, как невыносимо ему живется на каторге из-за этой его гордыни и непримиримости. Ах, всегда и везде легче живется нестроптивым, смирным, со всеми соглашающимся. А мы с ним никогда такими не были, вот и обошлась с нами жизнь так, как обошлась.

Осталось рассказать о прощании — последнем, потому что больше мы не встречались.

Как я купила билет, и как трудно мне было ему об этом сказать, и как мы простились в этой комнате, зная, что завтра я уже не приду сюда.

Прощаясь, я его поцеловала и перекрестила ему лоб, я знала, что он думает о самоубийстве, и он потом писал мне в Ростов, что его поразило именно то, что я ему перекрестила лоб… Но мы ведь всегда всё знали друг о друге…

Потом я вышла и пошла к воротам. У забора из колючей проволоки остановилась. Подошел солдатик-конвойный и стал рядом. И вдруг я услышала голос Бориса: «Вера, прощай», и он прошел за колючей проволокой, еще раз прошел передо мной — уже в самый, самый последний раз я увидела его солнечные волосы и прекрасное, неповторимое лицо.

И я знаю: если я когда-нибудь в чем-нибудь могла быть перед ним виновата — при жизни ли его или после его кончины (он реабилитирован посмертно) — я знаю, он все мне простил ради той минуты, когда мы прощались у колючей проволоки…

30. ЗИМА 1936/1937 ГОДА

Несмотря на нужду и на горе, которое никак не хотело смягчаться, эта зима вспоминается мне как хорошая. Это потому, что, во-первых, все трое детишек опять были со мной и я знала каждый день и час, что с ними происходит, кто что сказал и т. д. Наташа ходила в школу и по вечерам при мне готовила уроки за нашим большим обеденным столом (еще из грибановского магазина). Мальчики же были дома целый день, у меня на глазах.

Во-вторых, в эту зиму нас материально поддерживал Торгсин (магазин, где продавалось все что угодно на валюту или золото). Валюты у нас не было, но было кое-какое столовое серебро, кое-какие золотые вещи: нательные крестики с цепочками, мой золотой, с монограммой медальон — тоже на хорошей цепочке, мое золотое колечко с хризопразом, мамино и папино обручальные кольца. Это все ушло в Торгсин, и дети хорошо питались всю зиму. Конечно, было не без болезней. То простуда, то ангина, то вдруг конъюнктивит у Борюши, то дети во дворе ударили Борю по голове разбитой бутылкой, так что из-под его матросской шапочки потоками лилась темно-красная кровь, и я, схватив его на руки, бегом бежала с ним в ближайшую поликлинику, то в нашем садике выкопали яму для посадки дерева, и Юрка пытался перепрыгнуть через нее и, конечно, свалился и растянул себе ногу.

К новому, 1937 году я устроила моим ребятам елку. В то время купить елку было невозможно, но дядя Володя, Владимир Леонидович, достал нам несколько больших пушистых еловых лап (кажется, купил у кладбищенского сторожа), и я проволокой связала эти лапы в одну хорошенькую пышную елочку. Одни наши знакомые прекрасно делали елочные игрушки, от самых простеньких до самых сложных, и нас научили, мы с мамой недели две просидели над этим делом, и елочка получилась у нас на славу.

Я писала, что любовалась детскими словечками. Они говорили премило, особенно Юрик. Подойдя ко мне и протягивая ручки, он говорил:

— Суките кавчики. (Что означало: засучите рукавчики.)

Сухарики он называл макариками, видимо, от слова «макать». (У Чуковского в «От двух до пяти» ребенок называет сухарики кусариками.) И совершенно «Чуковский» разговор был у него однажды с бабушкой, моей мамой:

— Бабушка, ты скоро сдохнешь?

— А тебе этого хочется?

— Да.

— А зачем?

— А я тогда цельный день буду у Вальки сидеть.

Валька была хозяйская девочка, обожавшая его и водившая смотреть на похороны, что Юрке очень нравилось. Мимо домика, где мы жили, часто проходили похоронные процессии с музыкой, так как кладбище находилось неподалеку, и Юрка вместе с Валей вечно торчал в толпе, глазеющей на эти процессии.

И гулять его Валя водила на кладбище, как нас когда-то наша няня Марья Алексеевна. Так что мрачный и диковатый старик, Валькин дед, сказал мне однажды:

— Федоровна, ты не пущай Юрку с Валькой на кладбище. Не вышло бы чего.

— А что может выйти? — спросила я.

— А то, что такого мальчонку кто хочешь украдет, — сказал старик сурово и заботливо.

Наташа, вернувшись в Ростов, стала ходить в ближайшую школу. Она училась хорошо, много читала, в том числе газеты «Ленинские внучата» и «Пионерская правда». «Пионерская правда» в то время обучала своих читателей играть в шахматы, для этого печатала цикл статей, очень толковых. Наташа их прочла, и ей загорелось играть в шахматы. У меня не было денег на настоящие шахматы, я купила картонную доску и набор специальных шашек, на каждой шашке была изображена шахматная фигурка конь, слон, ладья, ферзь, король, так что этими шашками можно было играть и в шахматы. Принесла я все это домой, и мы с Наташей уселись играть на углу нашего обеденного стола. Но ей моментально надоела эта игра, я же всегда была равнодушна к шахматам, а мальчишки стояли рядом, как два столбика, и немного погодя сказали:

— Теперь мы, — и, к моему удивлению, стали играть так, словно их этому специально учили.

Это было зимой 1936/1937 года, а с весны в наш зеленый дворик стали ходить мальчуганы, маленькие и большие, и даже совсем великовозрастные, играть в шахматы с Борей и Юрой: такая о них пошла слава. Однажды, гуляя с ними в скверике перед Покровской церковью и проходя мимо скамьи, на которой сидели взрослые и молодежь, я услышала, как какой-то парень сказал:

— Вон идут самые маленькие шахматисты в Ростове.

— Где? — спросил кто-то.

— А вон — беленькие, за ручку с мамой идут.

Я возгордилась, но напрасно: правда, сыновья мои несколько лет занимались шахматами, участвовали в школьных турнирах, даже получали какие-то разряды, но ни один из них не ушел в это дело с головой, не превысил того уровня, за которым начинается настоящий шахматист. Другое было суждено им.

Так же преждевременно и зря восхищалась я одно время математическими способностями Бори.

Однажды я читала книгу, держа ее раскрытой на коленях. Боря подошел и, ткнув пальцем в колонцифру, сказал:

— Триста семьдесят два, — и это было совершенно точно, хотя никто его до этого не учил читать числа, он дошел, как говорится, своим умом.

А после этого стал поражать нас способностью безупречно производить в уме арифметические действия, особенно вычитание.

— Сколько вам лет? — с ребячьей бесцеремонностью спрашивал он у кого-нибудь и, получив ответ, говорил: — Значит, вы родились в таком-то году. — И всегда расчет был правильный.

— Математиком будет, — возмечтала я, но и это оказалось такой же обманчивой вспышкой детской одаренности, как в случае с шахматами. Не стал мой Борюша математиком, как не стал и шахматистом. Литература, слово стали для него главным предметом и устремлением, мои гены вошли в него.

Я им всем троим очень рано и очень много стала читать — и прозу, и стихи. Чего мы только не читали, и они все впитывали в себя, как губка впитывает влагу. Иногда я не читала, а рассказывала, это тоже давало им порядочно. Помню, в «Таинственном острове» Жюля Верна встретилось нам выражение «Ноев ковчег», и они сейчас же спросили, что это значит. Я рассказала им легенду о всемирном потопе и о Ное. Выслушали с величайшим вниманием — я бы сказала, с вдохновением. Потом Юрик сказал:

— Расскажи еще раз: я не понял, откуда был гной.

«Гной» — было понятно, гной был у бабушки в нарыве на пальце, и к пальцу прикладывали компресс, а Ной — было ново и туманно, и я не поленилась рассказать еще раз.

Помню, что позже, уже в Шишаках, на берегу Псла, на песочке, я им читала «Думу про Опанаса». Это было трудно, приходилось с ходу объяснять множество сложных вещей, начиная с гайдамаков и кончая тем, что значит «Опанасе, наша доля туманом повита», но как же я была вознаграждена, когда, дочитав последние слова, которые и у меня всегда вызывают ком в горле, я увидела, что они, все трое, еле удерживаются от слез.

Но это чтение на Псле было много позже, а пока что мы находились еще в Ростове, на Богатяновском проспекте, в доме застройщика Матвея Карповича Заднеулицына. И вдруг заболевает мой Боря. После каждого приема пищи он жалуется на боль, и мама первая догадывается, что это — аппендицит, ведь и я в 1928 году чуть не умерла от аппендицита, и Борис, отец, болел аппендицитом и перенес сложнейшую операцию… Ведем нашего мальчика к врачу, тот подтверждает: аппендицит, оперировать надо срочно. Везу Борюшу в больницу — она далеко, на окраине, где-то за Нахаловкой. Первым специалистом по операции аппендицита слывет доктор Аствацатуров, мне удается его умолить, чтобы оперировал он.

Дни идут быстро, наступает день операции.

С утра я в больнице, в той детской палате, где лежит мой мальчик, такой синеглазый, такой с виду здоровенький. При мне его на носилках с колесиками увозят в операционную. Я прихожу, как мне велено, через три часа и вместо моего прекрасного розового мальчика вижу на той же койке нечто больное, с неузнаваемым зеленоватым личиком, измученное рвотой после наркоза. И безумное раскаянье охватывает меня — зачем я послушалась врачей, зачем согласилась на эту операцию? Потом-то выяснилось, что иначе нельзя было, но в тот день тревога меня истерзала.

Больше всего мучила меня возможность нагноения (какое было в свое время у меня). Я знала, что ребенок перитонита пережить не может. Из больницы его выписали скоро, через несколько дней. Запретили везти в трамвае, велели, чтоб шел сам. Но ему это было трудно, и я почти всю дорогу несла его на руках. Он был в шубке, в ботах и потому довольно тяжел, и чуть ли не на каждое встречное крыльцо я стелила свой вязаный шарф, и мы с сыночком, присев, отдыхали две-три минуты. Но когда дня через три выяснилось, что у него в правой стороне живота назревает абсцесс (как было у меня когда-то), меня охватил страх.