А вторая вина: в Петербурге он сошелся с одной. Звали ее Надежда Владимировна (по отчеству не помню) Изра- ильсон — на фельдшерских курсах училась — крещеная еврейка. Тоже привлекалась с ним по делу «последних народовольцев» 1890 г. и оба сидели в Крестах 21/2 года. Была у нее девочка. И должно быть, он ей ничего о своей семье не сказал. И когда оба приехали в Пензу, началась целая история.
Жившая в Пензе писательница Ольга Рунова (сотрудничала] в «Рус[ской] Мысли») написала повесть из пензенской жизни, где все были выставлены и рассказана вся история и не так, как она случилась, а как могла случиться по пензенским соображениям. Повесть напечатана была в книжка[х] «Недели» Гайдебурова. Нас было ссыльных в Пензе: Ин[н]окен. Алексеев, Курило, названный] доктором (он кончил в Харькове, только не совсем), студент Горвиц, ко[тор]ый мне красное одеяло подарил, Баршев Алексей Сергеевич (студент).
Израильсон эта очень хотела, что[бы] мы с Волковым дружили.
Да чего-то не вышло.
Я бывал у него: герценовского вида в золотых очках, и очень разговорчивый.
А Израильсон приходила к нам, когда жил я с Алексеевым в одной комнате в доме, который купили Карпинские — тут я тогда и познакомился с Вячеславом Алексеевичем Карпинским (женат на Сар[ре] Наум[овне] Равич)
Вспомнилось мне все это и решил записать, чтобы не забыть окончательно.
Израильсон на жену Леон[ида] Андреева, на Денисевич была похожа и было что-то и от Животовской — рот. Больная совсем, надорванная.
Вспомнил отчество Израильсон.
Крестный был Влад. Алекс., б[ывший] офицер, тоже с нами жил с двумя детьми, жена померла, был он не то, что ссыльный, к[а]к Волков, а поднадзорный «на родине» — привлекался по делу их косвенно.
Пасмурный день.
И свежо, ветер большой.
Ничего не писалось за весь день, только рисовал да стол прибрал.
Оттого, что был дождь, мальчик не пойдет за газетами, так и не узнаем, чем окончилась воскресная демонстрация в Петербурге.
Наташа сказала, что она только здороваться стесняется.
Тучи идут валами — —
и очень грустно.
а птицы все-таки поют и куковала кукушка.
все утро по двору конь ходил — еще бы, сколько за все
жаркие дни всяких мух перекусало его.
И до чего мне скучно в деревне.
Сегодня 3-й недели.
Последнюю неделю я совсем не выхожу из комнаты, только утром после чаю. Смотрю в окно — —
Ничего мне не хочется: ни писать, ни читать
духовная мощь и мужество в жизненной борьбе — беспощадная борьба против зла, лжи, тьмы
Завет культа Митры-победоносного
Говорят:
В Петербурге 5 полков за новое правительство и 5 полков за старое. Чья возьмет?
В первый раз затрубили и загудели жабы на болоте. После дневного дождя, когда ветер расчистил полоску на закате, ожили птицы и не так свежо
о комаре: когда на ночь потушу свет, зазвонит комар и точно где-то далеко в набат бьют
чтобы увидеть домового, надо в великий четверг понести ему творогу на чердак,
так и сделала одна:
видеть его не видела, а только ощупала:
мягкий
если он скажет: у-у-у! —
это хорошо
а если: е! —
плохо
одна баба не велела сор из избы выметать, а велела заметать в угол
и в великий четверг, когда осталась одна, надела белую рубаху
и плясала на этом два часа
всю всенощную
а к другой, соседке, по ночам прилетает золотой сноп:
прилетит и рассыплется
Лунная холодная ночь — полночь, папортник цветет
сегодня мое рожденье: мне 40 лет.
играл в карты: в короли, в ведьму и в возы.
И Наташа в первый раз, проходя мимо окна, заговорила со мной
— спросила меня, сколько времени прошло?
И кланялась, как всегда.
лег в 12-ь. Просыпаюсь, еще ночь, слышу, поют — это была какая-то ведовская песня: женские охрипшие голоса и врозь с мужскими.
Я долго лежал, не мог заснуть, все слушал:
голоса скакали, крутились, «катали», как тут говорят, — купальская песня.
что видел во сне, ничего не помню
вчера еще с вечера началось великое землетрясение и
возобновилось с утра
все и забыл
из дому вестей нет: Ив. Алек. клялся и божился заходить к нам всякую неделю на остров и писать, а прислал всего l-о письмо,
да и то не из квартиры нашей, как было условлено.
И больше ничего, как в воду.
вины мои следующие:
I вина: доверился Ив. Ал., а надо было чтобы швейцарские девочки писали
II вина: полотенца, которых было положено «для облегчения багажа» меньше, чем это требуется для обихода
III вина: картонка, не взяли большую картонку, к[отор]ую в вагоне не знай куда и поставить
IV вина: паспорт Машин: уверял я (и очень сердился сомненьям) что паспорт я отдал, а он оказался у меня в кармане
V вина: на вокзал надо было ехать не в 3-й часа, а в 4-е тогда бы паспорт отдан был Маше и самовары вытряхнуты.
и эти пять вин моих, как острые самые зубья пилы, которой пилят грешников на том свете в соборе Благовещенском в Сольвычегодске.
я с тобой и двух слов не сказал. Я только смотрел да здоровался, когда ты проходила по двору. А слышать я много слышал, как ты говорила. И очень мне понравилось, с какой горячностью ты заступалась и в этой горячности мне почуялась сила твоя и разумение. Я подумал: в тебе есть дух жив, как в твоей мате[ри]! И кулачками так же стучишь, когда очень уж за сердце возьмет. Вот мне и захотелось написать тебе, рассказать тебе о тебе же. А ты мне ответь, получила ли письмо. Я тебе и еще напишу.
Родилась ты в лунную весеннюю ночь, когда зацвел каштан. Жили мы в Одессе на Молдаванке — это самая заброшенная часть города, где ютится лишь беднота, и где начинаются обыкновенно погромы. Занимали мы одну комнату: очень было тесно. Хозяйка, когда ты родилась, была недовольна за беспокойство и все ворчала. Тебя положили на мою енотовую шубу. И помню я красненький дышащий комочек — это ты вроде комочка была. И все ротиком ловишь. А я на тебя так, как на Плика:
Вчера разговор зашел, что все началось с захвата (революция и есть захват!)
и что вот Ч[ем?] Бог наказал, а я подумал: о захватах вообще лучше помалкивать, кто не грешен и о наказании Божьем не судить человека, п[отому] ч[то] завтра, кто знает, придет и твой черед и ты будешь наказан. Нет, о наказании, как о беде надо принимать сердцем не злорадствуя, а жалея. У Наташи совесть совсем закрыта для других и самое больше[е] есть маленькая щелочка к — щенятам, но к людям закрыто.
тут кончаются
записки берестовецкие
и начинаются черниговские
я сохраняю все, п[отому] ч[то] писалось
в значительнейший из годов
русской истории — в год
революции
1917-ый
«ВОНЮЧАЯ ТОРЖЕСТВУЮЩАЯ ОБЕЗЬЯНА...»{*}
Вонючая торжествующая обезьяна, питающаяся падалью, реквизированным сахаром и ананасами, ты напялила на свои подпрыгивающие кривые ноги генеральские штаны, стянутые с растерзанного тобой генерала, на вихрастую голову, прикрывая уши, самодовольно нахлобучила французский красный колпак, присвоила русское крестное имя, русскую человеческую кличку и, обольстив изголодавшуюся горемычную чернь медовым пряником — посулом мира, хлеба, земли и воли, а главное праздностью и беспечальным обезьяньим довольством, с тупым пулеметом и бездушным штыком завладела Русью, родиной моей, покаранной за свое русское «обознался», «здорово живешь» и «наплевать».
Косноязычная, гикающая с набитым семечками ртом, исковеркала ты родную русскую речь «главковерхами» и «викжелями», изъёрнившаяся, ты могучее «могу» превратила в бессильное (импотентное) «с-могу», объявила изменниками русских людей, для которых твоя обезьянья морда есть обезьянья морда, а не лик Спасителев, как пыжишься представиться перед простецами и недоумками, набрала в свою стаю все отребье, весь грех наш и позор русский, и расправляешься в судах-расправах своих, бросая по тюрьмам на снедь острожным вшам, кого твоя нога хочет, кличешь освободить Европу от империалистических зверств и захватов, а бессчастную Русь, захватив, загнала обезьяньей расправой своей к той темной до-ярославовой поре истории нашей, когда предки наши звериным обычаем живяху, запустила лапу свою в оттопыренный карман богача, а заодно и к трудовым копейкам бережливых работников, а теперь обожравшаяся, торжествующая, вымазанная сластями, калом и кровью, протянула лапу и ко мне — к нам, писателям русским, которых на многомиллионной Руси и ты с своим коротким умом можешь без большого труда пересчитать по узловатым пальцам.
Понимаешь ли ты, самодовольная и торжествующая обезьяна, хоть что-нибудь в моей жизни и в моей воле, можешь ли ты вызвать под своим тупым черепом хоть отдаленные мысли, хоть намек о моем труде? Знаешь ли ты хоть что-нибудь о той боли, какая жжет меня, о той тревоге и муке, в которой проходит моя жизнь наяву и во сне? Снились ли тебе сны мои и играло ли сердце твое от радости, заливавшей душу мою, от той радости, от которой светится весь мир — дышат камни, оживают игрушки, глядят, разговаривают звезды, и разрывалось ли сердце твое от тоски и скорби, которая обугливала всякий блеск и свет? Нет, ты дрыхнешь и тебе ничего не снится, нет, ты не страждешь, ты только орешь от голода и визжишь от похоти, и нет звезд над тобой. Как же ты, нищая духом, можешь посягать на мою волю и распоряжаться моим трудом, который есть одна живая боль?