го звания или должности.
Союз людей свободного творческого духа, неотягощенных трафаретным мышлением, выделяющихся из обывательской среды, назван Обезьяньим обществом, поскольку, с одной стороны, обезьяна символизирует природную мудрость, естественность и даже хитрость, с другой — своеволие, нежелание подчиняться каким-либо нормам и правилам, словом, живет в свое удовольствие. Отметим, что Ремизов заявил «обезьянью» тему еще в 1903 году. В одном из стихотворений в прозе («После зноя желаний») встречается строка: «И скотский гам гогочет и мудрость обезьянья глубокомысленно мечтает»[1], где противопоставленные «скотство» и «мудрость», инстинкт и разум (впоследствии основополагающие мировоззренческие концепты ремизовского творчества), впервые соотнесены, пусть и косвенно, с антитезой Человек — Обезьяна.
Стереотипное представление человека об обезьяне непременно включает в себя не только элемент развлечения (обезьяна по своей природе должна уметь презабавно «ломать комедию»), но и скрытое опасение перед ее проделками. Впервые конфликт Человека и Обезьяны представлен в «Трагедии о Иуде...» и рассказе-сне «Обезьяны» (1908), где люди публично казнят обезьян — в соответствии с собственными законами. Человеку выгодно представить собственную жестокость свойством обезьяньего характера и обвинить обезьян во всех смертных грехах, себя же наделить высшим правом распоряжаться чужой жизнью и уже от имени власти насаждать узаконенный садизм.
Однако исторический контекст привносит в образ ремизовской обезьяны принципиальные изменения. В произведениях первых революционных лет обезьяна предстает воплощением грубой, бессмысленной и разрушительной силы, символом большевизма, революционной толпы, не признающей святынь, лишенной нравственных критериев. В знаменитом «Слове о погибели Русской Земли» (1917) эта тема звучит в унисон статьям М. Пришвина, публицистическим произведениям Ф. Сологуба, «Черным тетрадям» или стихотворениям 3. Гиппиус революционных лет[2]. «Слову...» предшествовало «сочинение» следователя Боброва из повести Ремизова «Пятая язва» (1912) — «Плач над разоренностью земли русской о погибели русского народа», где миру людей впервые в унизительном смысле присваиваются обезьяньи повадки: «хихикающее трусливое общество с своим обезьянским гоготом»[1].
Если образ обезьяны используется в «Слове о погибели...» косвенно — в качестве нелестного сравнения, то в неопубликованном при жизни писателя памфлете «вонючая торжествующая обезьяна» прямо отождествляется с большевизмом. Такая трактовка раздвигает рамки «обезьяньей» темы в творчестве писателя, позволяя обнаружить антиномическую сущность своеволия обезьяны. Волеизъявление в понимании Ремизова — это действие, нравственное содержание которого зависит от выбора между бессмысленным разрушением жизни («торжествующая обезьяна») и творческим преображением действительности (Обезвелволпал). В своем Дневнике Ремизов в тот же самый день, когда, по всей вероятности, была написана «Вонючая торжествующая обезьяна...» (1 января) записал: «Русская литература всегда стояла на стороне угнетенных и по заветам ее никогда не может стать в ряды торжествующей обезьяны»[2].
Чем очевиднее становились результаты большевистской революции, поначалу казавшейся неуемным разгулом народной стихии, тем нагляднее проявлялся ее государственнический характер. Вольный порыв жизни угасал, придавленный революционными декретами, запретами и ограничениями. В новом политическом контексте «обезьянье своеволие» выглядело предпочтительнее «порядка», устанавливаемого государством. Образ обезьяны-тирана — невменяемого чудовища, разрушающего культуру и самое жизнь — исчезает из ремизовского творчества как будто в одночасье. Происходит своего рода семантическая «перекодировка» символов, а образ «вонючей торжествующей обезьяны» сменяется образом свиньи. Начиная с 1919 — 1920 годов, в «обезьяньих» текстах Ремизова именно свободолюбивые обезьяны воплощают и хранят высокие этические принципы. «Реабилитация» обезьяны, быть может, отчасти объясняется изменением политической ситуации, заставившей писателя убедиться в переменчивости так называемых общественно-политических констант жизни и в постоянстве стремления человека к свободе. Некоторые косвенные свидетельства о круге чтения писателя этого времени наталкивают на мысль, что такой значимый поворот в его мировоззрении, возможно, имел и конкретную литературную основу. В домашнем «кондуите» «книгочея» Обезвелволпала — библиофила Я. Гребенщикова несколько раз встречаются отметки о выдаче Ремизову романа А. Франса «Восстание ангелов» из собственной библиотеки[1].
Напомним, что роман начинается с таинственного и варварского разрушения богатейшего книгохранилища. Библиотекарь, господин Сарьетт впадает в отчаянье. Силясь понять, кто способен на такое дикое преступление, он «задавал себе вопрос, не являются ли эти ночные погромы делом злоумышленников, которые проникают сюда с чердака, через слуховое окно, чтобы похитить редкие и ценные издания. Но никаких следов взлома нигде не было видно, и, несмотря на самые тщательные розыски, он ни разу не обнаружил ни малейшей пропажи. Сарьетт совершенно потерял голову, и его стала преследовать мысль, что, может быть, это какая-нибудь обезьяна из соседнего дома лазает с крыши через камин и орудует здесь, имитируя ученые занятия. „Обезьяны, — рассуждал он, — очень искусно подражают действиям человека". Так как нравы этих животных были известны ему главным образом по картинам Ватто и Шардена, он воображал, что в искусстве повторять чьи-нибудь жесты или передразнивать кого-нибудь они подобны Арлекинам, Скарамушам, Церлинам и Докторам итальянской комедии; он представлял их себе то с палитрой и кистями, то с ступкой в руке, за приготовлением снадобий, то листающей у горна старинную книгу по алхимии. И когда в одно злосчастное утро он увидел большую чернильную кляксу на странице третьего тома многоязычной Библии в голубом сафьяновом переплете, с гербом графа Мирабо, он уже не сомневался больше, что виновницей этого злодеяния была обезьяна»[1].
Поиски вскоре привели библиотекаря в старый сарай, где он увидел бесконечно жалкое создание — ничуть не похожее на то, что рисовалось в его воображении: «...на прелой соломе, на рваной подстилке, сидела, дрожа, молодая макака, охваченная цепью поперек туловища. Она была ростом с пятилетнего ребенка. Ее посиневшая мордочка, морщинистый лоб, тонкие губы выражали смертельную тоску. Она подняла на посетителя все еще живой взгляд своих желтых зрачков. Потом маленькой сухой ручкой схватила морковку, поднесла ко рту и тут же отшвырнула прочь. Поглядев несколько мгновений на пришедших, пленница отвернулась, как если бы она не ждала ничего больше ни от людей, ни от жизни. Скорчившись, обхватив колено рукой, она сидела не двигаясь, но время от времени сухой кашель сотрясал ее грудь»[2].
Несчастная, замученная людьми макака удивительным образом напоминает персонажей сна «Обезьяны». Несомненно, что в контексте переживаемой писателем исторической эпохи, когда культурные ценности стали объектом отмщения революционной толпы за многовековую социальную несправедливость, этот фрагмент «Восстания ангелов» мог наполниться особым смыслом, актуализирующим и тему озверевшего человека, и образ невинного животного, а весь сюжет — предстать вариацией на тему истинных и ложных умозаключений, в границах которых вращается стереотипное мышление, «...старый книголюб, который пришел сюда, объятый гневом и негодованием, ожидая встретить насмешливого врага, коварное чудовище, ненавистника книг, теперь стоял растерянный, подавленный, огорченный перед этим маленьким зверьком, у которого не было ни сил, ни радостей, ни желаний. Поняв ошибку, растроганный этим почти человеческим лицом, еще более очеловеченным печалью и страданиями, он опустил голову и сказал: — Простите»[1].
В конце 1910-х — начале 1920-х годов основным объектом едкой ремизовской иронии стали «бесхвостые» двуногие, которые, объявив себя «человеками», так и не выбрались из состояния «скотов»[2]. На известную литературную традицию — наделять животных человеческими чертами и подчеркивать их несомненное превосходство над людьми (восходящую к Плутарху), а также на откровенно сатирическую ориентацию приема позже указал сам писатель: «...„обезьянье царство" как-то само собой получило в войну и революцию сатирический характер свифтовского лошадиного царства гуигнгнмов: царь Асыка издавал манифесты и подписывал „собственнохвостно" декреты»[3].
Обезвелволпал был определенно аполитичным сообществом, но в то же время не мог существовать вне политики. Изолированное для непосвященных и умышленно отвлеченное от действительности пространство откровенно пародировало уродливые формы большевистского режима. Предметом сатиры становилось даже обыкновенное бытовое поведение. В этом плане показательна сказка «Заячий указ», ориентированная на жизненные реалии первых революционных лет. Ее герой — хитроумный заяц провозглашает среди зверей «указ с печатью»: « — От царя обезьяньего Асыки велено от всякого рода зверя доставить по сто шкур»[1]. Используя традиционный сказочный прием, Ремизов проецирует характерные явления мира людей на фантастический мир животных. Так, в сцене, где заяц читает «указ» царя Асыки, травестируется общеизвестный стиль поведения революционных комиссаров с их декретами и мандатами: заяц умело использует рефлекс страха перед символом власти — «красным ярлычком от чайной обертки». Образ зайца несет в себе приметы житейского прагматизма самого писателя, который в роли канцеляриста Обезвелволпала провозглашал указы Асыки и собирал с верноподданных Великого Обезь