Том 5. Взвихрённая Русь — страница 7 из 78

От слов Гераклита Ефесского

Есть суд над всем, что дышит, живет и растет,

суд огнем.

Огонь

последний судия — все судит и все разрешает.

А молния — кормчий.

Последнее испытание

через огонь.

Огнем

очищается персть.

А молния кормчий.

Пожжет огонь все, что горит!

В огненном вихре проба для золота

и гибель пищи земной.

И вместо созданного останется

одно созидаемое —

персть и семена для роста.

Все, что дышит, живет и растет,

станет дымом.

И ты своими ноздрями почуешь:

противоборствующее — соединяет,

а разнообразие преображает в гармонию,

гармония возникает из борьбы.

Молния — кормчий.

Огонь очистительный!

А справа идет его брат

— война —

царь и отец всего,

властитель над богами и людьми;

творя новое право и новую жизнь,

указует судьбу рабов и свободных.

Вечная распря

— война! —

движет весь мир,

распределяет долю.

И все возникает из распри и судьбы.

Все совершается в круге судьбы.

Всякий свет побеждаем.

Свет же последнего суда неизбежен.

И куда убежишь от осиянности?

Сама судьба полагает предел совершения:

безмерно взлетевший низко падет.

И каждому — по его духовной потребе:

ослы солому предпочтут золоту.

Все совершается в круге судьбы.

Люди, звери и камни родятся, растут,

чтобы погибнуть,

и погибают,

чтобы родиться.

Всякий гад бичом Бога пасется.

И сила через судьбу становится правом.

В начале была сила,

по судьбе сила стала правом.

Право правит вселенной,

силой давя на человека.

Разорение права — пожар.

Его ты залей скорей, чем пожар!

В начале была сила,

по судьбе сила стала правом.

И что бы сталось без права?

Хаос, распадение, пыль.

Да станет народ за право,

как за родные стены!

Судьба всемогущая!

Великое единство пути!

вверх и вниз,

спасения и гибели!

Кто тебя минует, кто тебя избежит?

Не слабые духом, слепленные из грязи,

свиньи в золоте,

куры, купающиеся в пыли и золе.

Судьба! всемогущая!

Кто тебя минует, кто тебя избежит?

ЛЕСОВОЕ

Поднялись чуть свет. Для меня такая мука куда-нибудь ехать. Верно, и на тот свет также будет, но я покорюсь. Как, покоряясь судьбе, сейчас поднялся, чтобы ехать в деревню к Соколову. Деревня для меня тоже другой свет.

Терпеливо ждали трамвая на углу 7-й линии и Среднего проспекта около дома, где жил когда-то Ф. К. Сологуб. (Его выселили, и теперь тут Совдеп!) Поезд вышел около 10-ти. Места попались хорошие. И ни одного солдата — это не прошлогоднее, когда ехали в Берестовец: клюктоп-дробь-мат. К вечеру приехали на станцию. Передохнули после вагонной встряски в опустелой чайной Ракосуя (хорошая фамилия!) и на лошадях — в Кислово. Путь 50 верст по-прямому, а по-косому — — ? Мы ехали по-косому.

И опять поле (гляжу, как с того света!) — трава (трава растет и в революцию и после революции!) — деревья (помещичьи или крестьянские, им безразлично!). Я как будто проснулся: трава — поле — деревья! Я как из могилы — мне сказали: «иди на землю, живи опять!» — и вот я вышел.

Деревнями проезжали, везде лес сложен.

— Будет новая стройка!

Точно в лесное гнездо попал, когда совсем уж в ночь приехали, наконец, в дом в Кислово.

Лесавки, лесовое, лесное — —

*

Лесавки, лесовое, лесное — —

Уж очень мы дома изголодались, а тут столько хлеба! И хочется взять и неловко. Что-то снится, но не различаю. Или воздух действует? или не вжился? или еда?

Смотрю в окно — в сад:

«Как хорошо в Божьем мире!»

Всякий день меня водят на прогулку к «семи дубкам» (их всего-то два, но так по привычке говорится, к семи — пять в революцию срезали на полозья!). От «семи дубков» на «лысую гору», с лысой горы в лес.

По камням я ходить умею, а по земле трудно — нога подвертывается. Иду несмело, смотрю по сторонам:

«Как хорошо в Божьем мире!»

*

Пекли хлеб из новой муки: хлеб зеленоватый. Ели так, чтобы на год! — не жаловаться.

Читаю единственную газету: московскую «Бедноту».

*

В хлеб въелись, больше не манит: лежит на столе такой кусище — не смотришь. И непонятно, как это всю зиму — сколько об этом было разговору! Да, сытый голодного не разумеет!

Какой сегодня чудесный вечер — осенний. Ясно, тихо, — осенне. В саду и на лугу желтые цветы, как по весне, одуванчики — второцветы. Днем прилетают с озера стрекозы в сад — «женятся»! В лесу тишина, птицы молчат, перепели все песни, и одна только не поет, а стонет —

«Как хорошо в Божьем мире!»

*

«Как хорошо в Божьем мире!»

Но я не могу долго жить в деревне. Этот черед жизни: едят, растут, женятся — зелено, грязно, тихо — лесавки, лесовое, лесное. Нет, не могу я по «естественным законам» и в постоянном страхе перед погодой.

Пора домой — на камни и голод!

И тянутся нетерпеливые дни: скучно — домой!

Я вспоминаю В. Ф. Нувеля: один-единственный раз за всю свою жизнь выбрался он из Петербурга не в Мартышкино, где жил Сомов, а в настоящую деревню, как это вот Кислово, и на лоне природы в ухо залезла к нему уховертка. И уж мне мерещатся везде эти нувелевские уховертки.

Вот и голода нет, одолела забота.

*

Лесавки, лесовое, лесное — — прощайте!

Сегодня вернулись домой в Петербург. Когда входили во двор, навстречу старик Успенский, и не здороваясь, голодный:

— Хлеб привезли? — спросил он и с завистью и с отчаянием.

За эти недели закрыты все «буржуазные» газеты и журналы! А идет зима — —

ЧЕТВЕРТЫЙ КРУГ

«Вошли мы в щель четвертую — — »

День кончился — сутолка и бестолковщина!

день — наполненный голодными порываниями и самыми хитрыми изобретениями добыть какую-нибудь снедь; день — кружащийся между службой, стоянием в очередях, ожиданием и жалким обедом.

А когда-то я не думал о насыщении. Странно подумать, что это было когда-то. И странно думать, что я еще жив.

Вся боль моя канула — и вот, как пар, поднялась к ушам моим и глазам: и все, что я вижу, и все, что я слышу, проникнуто болью. Улица, встречные — люди, звери, машины — больно бьют меня по сердцу. И я не могу отвести глаз — они же не видят меня.

*

Ночь — петербургская. Ни огонька. Весь наш каменный мешок успокоился.

А за стеной шуршит, кашляет — это сосед мой бессонник.

Только вдвоем мы не спим: он — потому что душа у него ночная, душа его дышит ночью; я — моей работы никогда не окончить и рука коченеет, а я сижу, и погаснет тоненькая свеча (этот единственный свет!), а я буду так же сидеть.

Тут и мои книги — мало их у меня осталось! — Гоголь, Достоевский...

Гоголь: «поэты берутся не откуда же нибудь из-за моря, но исходят из своего народа. Это — огни, из него же излетевшие, передовые вестники сил его».

— Николай Васильевич! — какие огни? Или не слышите? Один пепел остался: пепел, зола, годная только, чтобы вынести ее на совке да посыпать тротуары. А потом растопчет чья-нибудь американская калоша.

*

Сосед умолк. А под утро, знаю, опять начнется — этот кашель его сверлящий.

Все замолкло — мертвый каменный мешок! — великое молчание свободы.

Как часто теперь я больше не чувствую свое тело: я как бы отделяюсь — великое молчание свободы! — и нет никаких желаний.

У меня было много приятелей — и все куда-то пропали!

Остался один: не забывает — зайдет, присядет к столу — одно ухо длинное, острое, а глаз, как три глаза! Говорит же он со мной половинкой своей обыкновенной с ухом и глазом обыкновенным: говорит о пайках, категориях, литерах. А другой половинкой ужасной так ужасно смотрит — —

— — —

Нет, сосед не успокоился, бессонник, опять закашлял.

— Федор Михайлович! Что я сегодня видел! — видел я издыхающую собаку: она сидела под забором как-то по-человечески и в окровавленных губах жевала щепку.

ОБЕЗВЕЛВОЛПАЛ

I КОНСТИТУЦИЯ

1. Обезвелволпал (обезьянья-великая-и-вольная-палата) есть общество тайное —

происхождение — темное,

цели и намерения — неисповедимые,

средств — никаких.

2. Царь обезьяний — Асыка-Валахтантарарахтарандаруфа-Асыка-Первый-Обезьян-Великий:

о нем никто ничего не знает,

и его никто никогда не видел.

3. Есть асычий нерукотворенный образ — на голове корона, как петушиный гребень, ноги — змеи, в одной руке — венок, в другой — треххвостка.

4. Гимн обезьяний:

я тебя не объел,

ты меня не объешь,

я тебя не объем,

ты меня не объел!

5. Танец обезьяний: «вороний» — в плащах, три шага на носках, крадучись, в стороны и подпрыг наоборот с присядом, и опять сначала.

6. Семь князей. Семь старейших кавалеров-вельмож, ключарь, музыкант, канцелярист и сонм кавалеров и из них служки и обезьяньи полпреды.

7. Три обезьяньих слова: «ахру» (огонь), «кукха» (влага), «гошку» (еда).

8. Принято отвечать на письма.

II МАНИФЕСТ

Мы, милостью всевеликого самодержавного повелителя лесов и всея природы —

АСЫКА ПЕРВЫЙ

верховный властитель всех обезьян и тех, кто к ним добровольно присоединился, презирая гнусное человечество, омрачившее свет мечты и слова, объявляем хвостатым и бесхвостым, в шерсти и плешивым, приверженцам нашим, что здесь в лесах и пустынях нет места гнусному человеческому лицемерию, что здесь вес и мера настоящие и их нельзя подделать и ложь всегда будет ложью, а лицемерие всегда будет лицемерием, чем бы они ни прикрывались; а потому тем, кто обмакивает в чернильницу кончик хвоста или мизинец, если обезьян бесхвост, надлежит помнить, что никакие ухищрения пузатых отравителей в своем рабьем присяде, как будто откликающихся на вольный клич, но не допускающих борьбу за этот клич, не могут быть допустимы в ясно-откровенном и смелом обезьяньем царстве, и всякие попытки подобного рода будут караемы изгнанием в среду людей человеческих, этих достойных сообщников лицемеров и трусливых рабов из обезьян, о чем объявляем во всеобщее сведение для исполнения; дан в дремучем лесу на левой тропе у сороковца и подмазан собственнохвостно; скрепил и деньги серебряной бумагой получил бывш. канцелярист обезвелволпала cancellarius —

III ЛОШАДЬ ИЗ ПЧЕЛЫ

— хождение по Гороховым мукам б. канцеляриста и трех кавалеров обезвелволпала —

ДОНЕСЕНИЕ

старейшему князю обезьянему Павлу Елисеевичу Щеголеву.


В ночь на Сретение, в великую метель и вьюгу по замыслу нечистой силы или от великого ума человеческого, произведен был обыск в Обезьяньей-великой-и-вольнойпалате и забран б. канцелярист обезвелволпала. И в ту же ночь той же участи подверглись три обезьяньих кавалера — К. С. Петров-Водкин, А. З. Штейнберг и М. К. Лемке; а на Карповке взят епископ обезьянский Замутий (в мире князь обезьянский Евг. Замятин), а на Забалканском кавал. обеззн. К. А. Сюннерберг-Эрберг, а на Загородном председатель (и не обезьяньей) — Книжной Палаты С. А. Венгеров. Поименованные: Сюннерберг-Эрберг, епископ Замутий и председатель Венгеров, допрошенные на Гороховой, отпущены по домам, причем во время допроса у одного из потерпевших съедены были котлеты, хранящиеся на случай в портфеле —

«точно не знал, что места спи обитаемы разбойниками!»

На следующий день к ночи захвачен был кавал. обеззн. А. А. Блок, а другой кавал. Р. В. Иванов-Разумник отправлен со Шпалерной из Предварилки на Москву.

Поутру по обедне через обезьяньего зауряд-князя было донесено о ночном происшествии в обезвелволпале Алексею Максимовичу Горькому, и что делать: не вышло бы какой беды — написаны обезьяньи грамоты на глаголице! — а на глаголице и такие ученые, как Пинкевич, и даже сам Н. Н. Суханов не понимает! А гулявший последние часы на свободе А. А. Блок, несмотря на праздничный день, проник во Дворец к самому наркому А. В. Луначарскому с жалобой на обезьянью неприкосновенность обезвелволпала.

Так было ликвидировано, как говорится, восстание «левых с-р-ов» в Петербурге.

ОБЫСК

Сон: «пес в тазу» —

огромный медный таз, как резиновый, наливаем кипятком, и в тазу стоит огромный пес, фурчит, а ничего; а тут С. В. Познер отпихнул ногой дверь и несет на блюде пирог.

Днем газета — в газете слова Спиридоновой: «слушай, земля!» И подумалось: «обыск!» Не обратил внимания: о ту пору обыскная мысль и надо и не надо лезла в голову.

С вечера мело — завтра Сретение! Зажег лампадку и при огоньке взялся за книгу — «Исследование о Михаиле архангеле». Читая, рисовал. И когда под крыльями подписывал: «Salve abductor angele!» («Радуйся ангеле-водителю!»), слышу, стук шагов по лестнице. Я зажег лампу и с лампой к двери —

« — — вооруженные до зубов ворвались чекисты — — »

Мне показалось, очень много и очень все страшные — «до зубов», но когда моя серебряная стена с игрушками зачаровала пришельцев, я увидел простые лица и совсем нестрашные, и только у одного пугала за плечами винтовка.

— Годится ли от лампадки закуривать? — заметил мне который-то.

— Да я спичкой огонек беру!

Но это все равно, хотя бы и нестрашные — и это всегда при обысках! — как будто нахлестнется на шею — и петля!

А в «Обезьяньей-великой-и-вольной-палате» ни хлеба, ни чего — все подобралось! — а только сухариков немножко, на случай болезни берег, да табаку собрал в коробку, так на донышке, черные сигарные листы, завязал всё в узелок, и повели —

А на воле метет!

ПОВЕЛИ В СОВДЕП

Захлестнулось — теперь никуда! — иду, как на аркане, и странно, как по воздуху, вот настолечко от земли! — фонарь — в фонаре свистит, ишь, запутался в трамвайной проволоке, ну! —

забегает — забегает — —

нет, не поддается!

— — да хлоп комок под ноги!

и ускакал.

Идем по трамвайным рельсам. Снег в глаза, а не холодно. Еще бы холодно!

— Куда?

Молчит.

Я оглянулся: а за спиной черно — черной стеной закрывает.

ПОД ЛЕСТНИЦЕЙ В СОВДЕПЕ У ПЕЧКИ

— Придется подождать: приведут еще товарища!

Это сказал не тот, который меня вел, — тот, как снежок, прыгнул в метель — это другой.

Я забился в угол головой под лестницу. Между мною и моим стражем прислонена к лавке винтовка. Он подбросил полено в раскрасневшуюся печку — и красным пыхнуло жаром.

Он — рабочий с Трубочного завода, а я — —

— Саботажник?

— Нет.

Недоверчивым глазом посмотрел на меня вполуоборот и так недоверчиво-подозрительно и остался, а другой его глаз туда — в метельную темь.

«в этом доме до Совдепа жил Ф. К. Сологуб, и сюда под лестницу засидевшиеся гости спускались будить швейцара, и нетерпеливо ждали, когда швейцар крякнет — »

— Ведут!

Громко, без стеснения, распахнулась дверь —

К. С. Петров-Водкин!

Я ему очень обрадовался.

Съежившийся растерянно смотрел он из шубы, еще бы! ведь всю-то дорогу, как вели его, он себе представлял, что ведут его на расстрел — «китайцы будут расстреливать!» — и в предсмертные минуты он вспомнил все свои обложки и заглавные буквы и марки, нарисованные им для «Скифов» и «Знамени борьбы» — —

И вот вместо «китайцев» — я:

— Козьма Сергеевич!

— Трубку потерял, — сказал он, обшариваясь, и не находя.

Нас вели по знакомой лестнице — всё вверх — «к Сологубу».

У «СОЛОГУБА»

Ничего не видно

— храп — и ползет — —

Присели к столику, закурили и ни гу-гу. В двери окошечко — жаркой свет. За дверью шумели «китайцы», потом «китайцы» по-немецки стали разговаривать, а потом «китайцы» замолкли —

— храп — и ползет — —

« — мы сидим в «зале у Сологуба», и мне ясно представился последний вечер у Сологуба на этой квартире: елка — тесно — какой-то пляшет вокруг елки, а елка вот тут, где сейчас мы сидим у столика.

«Кто этот молодой человек?» — спрашивает меня Е. В. Аничков.

А я и не знаю и говорю наобум: «Дураков!» Артур Лурье и с ним Л. Добронравов у стенки там — а там М. А. Кузмин, О. А. Глебова-Судейкина, Теффи — — А вот и сам Павел Елисеевич Щеголев; а за ним П. Я. Рыс, а за Рысом на комариных ножках С. А. Адрианов — »

— храп — и ползет — —

Чья-то рука пошарила по столику. Ловко, как из отрывного календаря, оторванула — на столике книга! — и во тьме загорелся еще огонек.

«Беда, — подумал я, — коли надобность выйти!»

А какой-то, восставший из тьмы, стучал в дверь «китайцам» — а «китайцы» как вымерли. Так несчастный и откулачился от двери и упал во тьму.

И мы, обкурившись, опустились на пол.

И сон — и сквозь сон пить хочется! — сном затянулся, как папироской, беспамятно —

— — — — — — — — — —

и вдруг — распахнулась дверь и остренький тощенький, вскоча в комнату, затаратал, как будильник.

И я сразу проснулся.

ПОУТРУ

Да нас туг набилось — целый клоповник!

здесь сидел Иван Степанов Петров

лошадь из пчелы за спикуляцию

— — спекуляция? — говорит какой-то со сна с перемычками, — что такое спекуляция?

— — обольем тебя водой и заморозим — это спекуляция!

Яшка Трепач

чека — лка

— — свобода! она хороша, когда есть своя голова; а

голова не то, чтоб была она свободная, а как сказать, настоящая голова, а не пыльный мешок.

— — натравливают, ну и каждый делается, как собака.

— — клюет свинство.

Поздравителям 1918 года:

б. полотеру — 2 р.

б. швейцару — 5 р.

б. водопроводчику — 1р.

б. трубочисту — 1р.

— — волки и те стадом ходят!

— — вчера заставили дрова носить.

— — тоже и воду, и прибрать все надо.

— — —

Осмотрел я стену, исписанную и карандашом и углем и мелом: телефоны, фамилии и всякие «нужные» и так изречения и «на память». И опять к столику, где ночью сидели. Тут и Петров-Водкин поднялся.

— Трубку потерял! — тужил он, никак не мог забыть.

Я взял со стола растерзанную книгу, служившую как отрывной календарь, — и сразу же узнал: это мои «Крестовые сестры».

— «Крестовые сестры!» — показал я Петрову-Водкину.

Но он ничего не ответил.

А я ничего не подумал — а прежде бы подумал да еще как! — я положил книгу назад на столик.

Хотелось мне списать со стены, а из «Крестовых сестер» выдрать страницу пожалел; на полу валялся примятый листок — на нем Петров-Водкин ночевал, вот на нем —

Яшка Трепач принес что-то вроде кипятку — Яшка Трепач староста! — но пить не из чего было.

— Скажите, пожалуйста, — обратились мы оба к Яшке, — долго нам тут сидеть?

— Если на Гороховую не затребуют, засядете надолго.

— Может, нас, как заложников, тут оставят? — в один голос сказали мы Яшке.

— Заложников? — Яшка окинул нас веселым глазом, — такую дрянь!

Вошел «китаец» и сказал чистым русским языком:

— Которых привели ночью — — ?

Мы с Петровым-Водкиным выступили.

— Заложники! — поддал Яшка, — ну и народ!

— Нет ли хлебца! — остановил ледящий, которого вчера заставили дрова таскать на 6-ой этаж.

— Хлеб не отдавай! — окрикнул кто-то вдогон, — с Гороховой скоро не выпустят.

А когда мы с «китайцем» выходили из «залы Сологуба», в проходе столкнулись со Штейнбергом и Лемке: они ночевали в «кабинете Сологуба» —

Штейнберг — в женской шубе,

Лемке — с таким вот чемоданом, какие только в багаж сдают.

В СЛЕДСТВЕННОЙ КОМИССИИ

Нас принял тощенький остренький — я сразу его узнал, это тот, что во сне мне приснился: вбежал в камеру и затаратал, как будильник. Он отобрал у нас документы: паспортные книжки и удостоверения на всякие права.

Получить удостоверение — это большая работа, и я очень забеспокоился.

— Прошу вас, не потеряйте!

— Не беспокойтесь: поведут на Гороховую, отдам.

И он стал звонить на Гороховую.

ему отвечали и не отвечали.


А он все звонил.

— Товарищ Золотарь, неуёмная головка! — заметил который-то из стражи, ну, конечно, никакой не китаец, а самый наш откуда-нибудь с Трубочного завода.

Мы сидим перед столом в ряд:

Штейнберг в женской шубе,

Петров-Водкин — из шубы,

Лемке — с чемоданом, какие только в багаж сдают, и я с узелком.

— Шесть месяцев в Кронштадте сидел, — объясняет Лемке, не выпуская из рук чемодана, — знаю по опыту.

На столе у товарища Золотаря огромная фарфоровая голубая лягушка — стоит она на задних лапках, «служит».

Я смотрю на эту голубую, ни на что не похожую, лягушку, и почему-то вспоминается мне такой нравоучительный рассказ из «Азбуки для самых маленьких», и я повторяю слова:

« — — пролил Лука чернила — плакал Лука»;

« — — съел Лука муху — плакал Лука»;

« — — кувыркнулся Лука со стула, стукнулся головой об пол — плакал Лука»;

« — — схватил Лука огонь, обжег пальцы — плакал Лука»;

— — —

А Золотарь звонит.

ПОВЕЛИ НА ГОРОХОВУЮ

« — — окруженный кольцом вооруженных до зубов чекистов — — »

И действительно, стражи набралось что-то немало: и милиционеры и красноармейцы и еще с Гороховой какие- то. Но должно быть, все это только для виду — опытный глаз Яшки Трепача не ошибался! — нас посадили в трамвай, на прицепной. И везли до самой Гороховой на трамвае. А от трамвая шли мы врассыпную.

И это совсем не то — не та картина! — и встретя, никто не сказал бы про нас, как недавно еще говорили про «книгочия василеостровского», встретив его на Большом Проспекте, окруженного матросами: вел он матросов показывать Публичную Библиотеку:

«Якова Петровича, — говорили с сокрушением, — видели, говорят, на Большом Проспекте, борода развевается: вели его, несчастного, матросы расстреливать!»

ПО ЛЕСТНИЦЕ НА ГОРОХОВОЙ

Когда я поднимался по сводчатой лестнице мимо подстерегающих пулеметов, я представлял себе, что может чувствовать человек, никогда не проходивший ни через какие лестницы, ни в какие тюрьмы —

а ведь кажется, никого не оставалось из живущих в Петербурге, кому не суждено было за эти годы пройти через сыпняк или по этой лестнице!

Какие страхи мерещились несчастным, застигнутым нежданно-негаданно судьбою, и какой страх гнался и цапал со всех сторон, и не пулеметы, а сами нюренбергекие бутафорские машины и снаряды пыток лезли в глаза, цепляя, вывертывая и вытягивая.

Петров-Водкин догнал меня со своим конвойным.

В ГОРОХОВОЙ КАНЦЕЛЯРИИ

Старичок-«охранник» бритый с зелеными губами — а вот кто, если бы смотрел, сколько бы увидел обреченных человеческих чувств! —

или когда такое творится (и эта не-обходимая лестница и этот не-отвратимый «прием»!) и уж не в воле человеческой, а судьба и суд, — и смотреть не полагается?

Не глядя, поставил он нас — Петрова-Водкина одесную, меня ошую — раскрыл книгу и под каким-то стотысячным №-ом стал записывать одновременно и мое и ПетроваВодкина.

и кем был и чем есть и откуда корень и кость и много ль годов живу на белом свете?

Потом отобрал документы, уже прошедшие через Золотаря, и велел подписаться в книге каждому порознь под своим №-ом.

И поддавшись всеобщему чувству — перед судьбой и судом! — я, как когда-то на вступительном экзамене в приготовительный класс под диктовкой — «коровки и лошадки едят траву» — вывел нетвердо, но ясно вместо «Алексей Ремизов» —

Алекей Ремзов

КАМЕРА 35-ая КОНТР-РЕВОЛЮЦИЯ И САБОТАЖ

— «Алекей Ремзов?»

— Я.

— «Петр Водкин?»

— Тут! — отозвался Козьма Сергеевич.

Все тут были: и Штейнберг в женской шубе, и Лемке с чемоданом, какие только в багаж сдают. И еще незнакомые: одни сидели, других сажать привели —

баба с живым поросенком: шла баба по спекуляции, попала на обыск и угодила в контр-революцию;

дама с искусственными цветами: «дверью ошиблась» и попала в засаду; балт-мор: наскандалил чего-то;

красноармеец из «загородительного отряда»: бабу прикончил, загорождая;

человек с огромными белыми буквами на спине — как слон! — беглый из германского плена;

да два «финляндца»: перебегали границу — прямо с границы.

Всякий рассказал другому свои происшествия; как и почему попал и попался. Но больше некому рассказывать.

— И долго ли нам еще тут томиться?

И наползают всякие страхи: за окном автомобиль стучит — «пары выпускает» — и я вижу, как прислушивается баба с поросенком и поросенок не пищит.

— Автомобиль пары выпускает, известно: расстреливают!

ОБЕД

Немножко поздновато, ну, когда целый день пост, тут, хоть и в полночь, а все обед будет, не ужин! Поставили миску на стол и ложку:

— Обед.

— Спасибо.

У Штейнберга ложка, а у Лемке в его чемодане целая дюжина, да вынул он одну (по опыту знает, больше не стоит!), да казенная. Сели мы вкруг миски и чередом в три ложки принялись за суп.

И поросенок оживился: хрючит, клычки скалит, хвостиком поддевает — ну, ему баба кусочек хлеба в пятачок сунула:

— Кушай!

Так всю миску и подчистили.

Унесли пустую миску, убрали ложки.

— И долго ли нам еще тут томиться?

А говорят:

— Подожди — следователь вызовет!

Первым вызвали Лемке.

Взял Лемке свой чемодан, и повели его с чемоданом куда-то в коридор. И пропал Лемке.

Пропал Лемке! — — а за окном автомобиль стучит — «пары выпускает» — —

— И есть тут, сказывали, — шепчет баба с поросенком, — находится надзиратель, петухом кричит: расстреливал и помешался — петухом кричит.

ДОПРОС

Что подумает баба с поросенком, когда придет и ее черед и ее введут в следовательскую к товарищу Лемешову!

Не следователь — Лемешов свой человек, баба это сразу сообразит по говору с его первых слов! — нет, а эти вот машины: телефонные коммутаторы и аппараты и синий свет от абажура, от чего машины еще стальнее. И из тьмы, куда не попадает этот свет, почудится ей, как прорезывается решетка тюремного окна, а за словами допроса стук автомобиля и из стука петушиный крик расстреливающего надзирателя.

Штейнберг дописывал свои показания, а мы с Петровым-Водкиным начинали.

И как там на «приеме», так и тут один запев:

чем был и что есть и какого кореня и кости

и много ль годов живу на белом свете?

— — —

— — —

Я писал завитущато — и перо хорошее и сидеть удобно и свет такой, не темнит и не режет! — и в конце подпись свою вывел:

с голубем, со змеей, с бесконечностью —

с крылатым «з», со змеиным «кси»

с «ѣ» — в Алексее

с «ижицей» — в Ремизове

и с заключительным «твердым знаком»

Штейнберга отправили назад в камеру, а нас с Петровым-Водкиным — в коридор.

Лемешов с бумагами проскочил наверх в «президиум».

ПРЕЗИДИУМ

Что такое президиум? Но этого никто не скажет — что такое президиум! — потому что никто его не видел и ничего не знает. И одно знаем, что там решается наша судьба —

это зубы и пилы и крюки и ножи и стрелы и глазатые уши и зубатые лапы, это нос пальчетовидный и пальцы с зубами — синее, желтое, красное и черное, это — судьба!

Мы сидим в коридоре на чемодане Лемке — сам Лемке в камере — и очень хочется пить и еще такое, как бывает после допроса: как будто кто-то там внутри по внутренностям провел посторонним предметом — «механическое повреждение».

Ни к обыскам, ни к допросам не привыкнешь — я не могу привыкнуть! — и мне всегда чего-то совестно и за себя и за того свидетеля моих слов, кто меня допрашивал. И это не только в тюрьме, а и в жизни — на воле!

Нельзя ли сорганизовать чаю! — взмолились мы к служителю.

Служитель шмыгал по коридору без всякой видимой причины.

— Это можно! — сказал он и посмотрел на нас добрыми глазами.

И откуда что взялось: кипяток и чай — и такой горячий, губы обожжешь.

Развернул я мой узелок сухариков попробовать — «берег на случай болезни!» И с сухариками стали чай мы пить и пересказывать наши ответы на допросе —

никогда так не говорится, как после скажется, а что сказано, не выскажешь!

И когда мы так в разговорах горячий чай отхлебывали, из другой двери от другого следователя вышла баба с поросенком. И повели ее, несчастную, мимо камеры «контр-революции» в соседнюю — в «спекуляцию».

И видел я, как шла баба — — нет, о себе она уж не думала: один конец!

«А за что ему такое? — поросятине несчастной? в чем его вина, что ему здесь мучиться?»

У КОМЕНДАНТА

Лемке — с чемоданом,

Петров-Водкин — в шубе,

и я с узелком — —

терпеливо ждем в комендантской, куда нас привела судьба по суду.

Уж очень время-то неподходящее: пора спать, а тут затребовали бумаги! И комендант долго роется в груде. И отыскав, наконец, под стотысячным №-ом наши документы и удостоверения, выдал их нам на руки.

Нельзя ли получить какой ночной пропуск, а то выйдем мы на волю, нас сейчас же и сцапают!

— Не сцапают!

И никакого нам пропуска не дали.

А тихо-смирно — ночное время! — провели по лестнице вниз и на улицу — на Гороховую.

Вышли мы на улицу, воздухом-то как с воли дунуло, шагу-то и поддало, и! — пошли.

ПОД МОСТОМ

Шли мы по улице — посередь улицы, где трамвай идет —

Петров-Водкин,

Лемке,

и я, цепляясь за Лемке.

А сугробы намело — глубокие!

Не мостом, идем прямо по Неве под мостом: незаметнее! И видим: по мосту черные гонят каких-то — сцапали! Луна сретенская — так и зеленит. Незаметно идем, да тень-то от нас на пол-Невы.

— — то там промелькнет, то из сугроба выюркнет черный по белому, по лунному — —

Выбрались мы на берег. Тут заколоченный магазин, а сбоку вывеска «чай и кофе» — прижались к «чаю и кофею» —

Да нет никого!

И опять пошли —

Петров-Водкин,

Лемке, и я, цепляясь за Лемке —

— Тридцать лет с женой под ручку не ходил, а вот с Ремизовым пошел!

IV РОЖЬ

— Скажите, Яков Гаврилович, где бы мне ржи достать?

— А вам зачем?

— Да у нас вместо хлеба всё овес выдают, надоело; хочу из ржи кашу делать. Вон И. А. Рязановский эту самую кашу, как лакомство, употребляет. Только что тяжеловато, говорит, а каша хорошая.

— На Знаменской попробовать если...

Яков Гаврилович книжный человек, своя лавка — и новые книги и старые, всё, что хотите — но он и в этом деле понимает: Яков Гаврилыч первый присоединился к лозунгу — «без аннексий и контрибуций!»

— Яков Гаврилыч, достаньте, пожалуйста. Я по таким местам не хож: меня везде чего-то боятся. И насчет табаку...

— Этот номер не пройдет, табаку не могу, некурящий, а ржи постараюсь.

Я отложил книги, какие у меня были понаряднее — с книгами приходится расставаться! — отсчитал мне Яков Гаврилыч денег за них тысячи советскими, связал книжки так, чтобы удобнее на санки положить, и мы простились.

— До свидания, Яков Гаврилыч, большое вам спасибо!

— До свидания-с! До будущего воскресенья.

А я ему еще раз вдогонку:

— Ржи-то!

— — —

*

В воскресенье опять я отложил книг, какие повиднее. После обеда пришел Яков Гаврилыч, забрал книги, а вместо тысяч — пакет ржи.

И вот, когда я, пересыпав рожь в коробку, свертывал бумагу — всякая бумажонка это драгоценность большая и зря бросать не годится! — вижу какие-то знаки не то эфиопские, не то глаголические, и отложил листки. А вечером пришел П. Е. Щеголев — «старейший князь обезьяний»! — разговорились о чем-то литературном, отошел я к полкам книгу какую-то отыскать, а он, как всегда, «машинально» листки-то эти подозрительные со стола взял — —

— Откуда, — говорит, — это у вас такое?

— Что там?

— Да это ж обезьянье!

— Вот чудеса! — неужто обезьянье?

И сели мы с ним разбирать знаки — не то эфиопские, не то глаголические — обезьяньи: «донесение обезьяньего посла обезьяньей вельможе»:

*

« — — спешу уведомить тебя, друг мой, что положение дел в великой белой империи страшно изменилось: все люди вышли из скотских загонов и объявили, что они человеки, но при этом они стали разбрасывать нечистоты на площадях и улицах, утверждая, что во всеобщем засорении заключается истинная свобода. Вожди их говорили, что людей единственно можно убеждать, отказавшись от всякого принуждения, поэтому никто никого не стал слушаться. И каждый стал делать, что хотел. Ты знаешь, что у нас, в обезьяньем царстве, свободно-выраженная анархия, но она подчинена строгим правилам и выработанным формам, которым каждый подчиняется совершенно свободно. Например, хотя бы при переправе через реку — все берут один другого за хвост и таким образом переплывают цепью. Каждый понимает, что иначе переправиться нельзя, либо он утонет. Слабые же дети переходят по живому мосту сплетенных обезьян. Представь себе у людей — этих напыщенных дураков! — совсем иначе: они стали не облегчать себе жизнь, а затруднять, причиняя всевозможные насилия во имя свободы и заставляя каждого заниматься несвойственным ему делом. Особенно нам, интеллигентным обезьянам, было смешно, когда писатели скалывали лед на улицах и разгружали барки с дровами. Нет, я никогда не унижусь до того, чтобы когда-нибудь захотеть стать человеком, как об этом мечтала моя бабушка, «находившаяся в крепостном состоянии у бывшего барона фон-Пфиферганга в городе Штумбенбурге. Мы видим противоположное явление: наиболее почтенные из людей с удовольствием отказываются от своего человеческого достоинства и, переходя в наши ряды, становятся подданными великого Асыки. Нужно сказать правду, превратиться из человека в обезьяну не так трудно, хотя и нелегко отказаться от предрассудков, связанных со чванной человеческой породой. Преимущества же обезьян, если взглянуть трезво, безусловно выше человеческих — —

*

«Обезьянье свидетельство заменяет визы во все государства и дает бесконтрольный пропуск в леса, в поля, в болота и прочие трущобы всего земного шара. Дано сие свидетельство кавал. обеззн. (имя рек) в том, что он поименованный кавал. обеззн. имеет неограниченные права переходить, переезжать и перелетать все границы и через любые заставы, поставленные «свободолюбивыми» человеческими ячейками, и не связан никакими обязательствами и клятвами и никому ничего не должен — волен делать, что хочет, и думать, как взбредет в голову, храня хвост».

V АСЫКА

Нас стянули со всех концов света: из Австралии, Африки и Южной Америки, и я, предводитель обезьян, опоясанный тканым, гагажьего пуха поясом, ломал себе голову и рвал на себе волосы, не зная: как вырваться из цепей, которыми мы были скованы по рукам и ногам, и улепетнуть на родину! Но было уж поздно: прогнав по целине через поля, нас выстроили, как красноармейцев, на Марсовом поле, и герольды в золоте со страусовыми перьями на шляпах, разъезжая по рядам, читали нам приговор. Нас, обезьян, обвиняли в непроходимом распутстве, злости, бездельничанье, пьянстве и упорно-зланамеренной вороватости, и, признавая необыкновенно блестящие природные способности к развитию и усовершенствованию, приговаривали: применить к нам секретные средства профессора Болонского университета рыцаря Альтенара, потомка викингов Гренландии, Исландии и Северного Ледовитого Океана. Со слепой материнскою любовью и негодованием следил я, как, по совершении всех шутовских церемоний, началась расправа. Эти «гуманнейшие умники» потехи ради прокалывали нас сапожным шилом и потом били железными молотками; а другим намазывали шерсть мягким и горячим варом, и, закатав в массе вара веревку и прикрепив ее к телу, продергивали в хомут свободной и сильной лошади и волокли по земле под гик и гам, покуда не издыхала жертва; третьим тщательно закалывали губы медными английскими булавками. И много еще было сделано, как обуздание — потехи ради. Когда же Марсово поле насытилось визгом и стоном, а земля взбухла от пролитой обезьяньей крови, а народ надорвал себе животики от хохота, прискакал на медном коне, как ветер, всадник, весь закованный в зеленую медь: высоко взвившийся аркан стянул мне горло — и я упал на колени. И в замеревшей тишине, дерзко глядя на страшного всадника, перед лицом ненужной, ненавистной, непрошенной смерти, я, предводитель обезьян Австралии, Африки и Южной Америки, прокричал гордому всаднику и ненавистной мне смерти трижды петухом.

ТРИ МОГИЛЫ