– А скажите, – обращаюсь я к Смольянинову, – у них есть такая косая щетка? И воду будут лить из шланга?
– Как? – удивляется Смольянинов. – Вы согласны мыть палубу?
– Ну конечно! Ради бога, только не передумайте. Бежим скорее…
– Да вы хоть переоденьтесь.
Переодеваться-то было не во что.
Вообще на «Шилке» носили то, что не жалко, сохраняя платье для берега, так как знали, что купить уже будет негде. Поэтому носили то, в чем в ближайшие дни никакой надобности не предвиделось: какие-то пестрые шали, бальные платья, атласные туфли.
На мне были серебряные башмаки… Все равно в них по городу не пойдешь квартиру искать…
Поднялись наверх.
Смольянинов пошел, распорядился. Юнга притащил щетку, притянул шланг. Брызнула веселая вода на серебряные башмаки.
– Да вы только так… для виду, – шептал мне Смольянинов. – Только несколько минут.
– Гэп-гэп, – приговаривала я.
Юнга смотрел с испугом и состраданием.
– Разрешите мне вас заменить!
– Гэп-гэп, – отвечала я. – Каждому свое. Вы, наверное, грузили уголь, а я должна мыть палубу. Да-с. Каждому свое, молодой человек. Работаю и горжусь приносимой пользой.
– Да вы устанете! – сказал еще кто-то. – Позвольте, я за вас.
«Завидуют, подлые души!» – думала я, вспоминая мои далекие мечты. Еще бы, каждому хочется.
– Надежда Александровна! Вы и в самом деле переутомились, – говорит Смольянинов. – Теперь будет работать другая смена.
И прибавил вполголоса:
– Очень уж вы скверно моете.
Скверно? А я думала, что именно так, как матросик моего далекого детства.
– И потом, уж очень у вас довольное лицо, – шепчет Смольянинов. – Могут подумать, что это не работа, а игра.
Пришлось отдать щетку.
Обиженная, пошла вниз. Проходя мимо группы из трех незнакомых дам, услышала свое имя.
– Да, да, она, говорят, едет на нашем пароходе.
– Да что вы!
– Я вам говорю – Тэффи едет. Ну конечно, не так, как мы с вами: отдельная каюта, отдельный стол, и работать не желает.
Я грустно покачала головой.
– Ах, как вы несправедливы! – сказала я с укором. – Я собственными глазами только что видела, как она моет палубу.
– Ее заставили мыть палубу? – воскликнула одна из дам. – Ну, это уж чересчур!
– И вы видели ее?
– Видела, видела.
– Ну и что? Как?
– Такая длинная, истощенная, цыганского типа, в красных сапогах.
– Да что вы!
– А нам никто ничего и не сказал!
– Это же, наверно, очень тяжелая работа?
– Ну, еще бы, – отвечала я. – Это вам не рыбу ножичком гладить.
– Так зачем же она так?
– Хочет показать пример другим.
– И никто нам ни слова не сказал!
– А скажите, когда она еще будет мыть? Мы хотим посмотреть.
– Не знаю. Говорят, на завтра она записалась в кочегарку. Впрочем, может быть, это вранье.
– Ну, это уже было бы совсем чересчур, – пожалела меня одна из дам.
– Ну что ж, – успокоила ее другая. – Писатель должен многое испытать. Максим Горький в молодости нарочно пошел в булочники.
– Так ведь он в молодости-то еще не был писателем, – заметила собеседница.
– Ну, значит, чувствовал, что будет. Иначе зачем бы ему было идти в булочники?
Поздно вечером, когда я сидела одна в нашей каюте-ванной, кто-то тихо постучал в дверь.
– Можно?
– Можно.
Вошел неизвестный мне человек в военной форме. Окинул взглядом каюту.
– Вы одна? Вот и отлично.
И, обернувшись, позвал:
– Войдите, господа. Посторонних нет.
Вошли три-четыре человека. Между ними инженер О.
– В чем же дело? – спросил О. – О чем вы хотели говорить?
– Дело очень важно, – зашептал тот, который вошел первым, – нас обманывают. Нам говорят, что мы идем в Севастополь, а между тем капитан держит курс на Румынию. Там он выдаст нас большевикам.
– Что за бред? Почему в Румынии большевики?
– Бред ли это – вы узнаете слишком поздно. Во всяком случае, «Шилка» держит курс на Румынию.
Нам остается сделать одно: сегодня же ночью идти к капитану, уличить его и передать командование лейтенанту Ф. Этому человеку мы можем верить.
Я его хорошо знаю, и, кроме того, он родственник одного очень известного общественного деятеля.
Итак, решайте немедленно.
Все молчали.
– Знаете что, господа, – сказала я. – Все это не проверено и очень неясно. И почему нельзя днем спросить попросту у капитана, отчего мы не держим курс на Севастополь? А врываться к нему ночью – ведь это прямой бунт.
– Ах, вот вы как! – сказал коновод и зловеще замолчал.
В полутемной каютке шепчемся, как черные заговорщики. Над головами громыхает рулевая цепь: это предатель маленький капитан заворачивает к Румынии. Прямо страничка из авантюрного романа.
– Да, – согласился инженер О. – Мы лучше завтра расспросим.
И коновод неожиданно согласился:
– Да, пожалуй. Может быть, так даже будет лучше.
Утром О. сказал мне, что говорил с капитаном, и тот очень охотно и просто объяснил, что держал такой курс потому, что надо было обойти минные поля.
Вот удивился бы бедный капитан, если бы мы вползли к нему ночью с кинжалами в зубах…
Я видела потом лейтенанта Ф. Унылый длинный неврастеник, он, кажется, даже и не знал, что его собирались провозгласить диктатором. А может быть, и знал… Он в Севастополе оставил «Шилку».
Жизнь входит в свою колею.
Первые дни любительских подвигов, когда полковник Щ., засучив рукава, месил на палубе тесто для лепешек и золотой браслет позвякивал на его красивой белой руке, а рядом сидел известный статистик Г. и громко высчитывал, сколько будет припеку на душу, на полдуши и на четверть, – эти дни давно миновали.
Теперь продовольствием заведовал повар, китаец Миша.
Миша был чахоточный старик с лицом удивленной старой девы. Когда не было работы, отдыхал, сидя на корточках, и курил особую трубку, пропуская дым через воду. Что-то вроде кальяна.
Другой китаец, молодой дурень Акын, рассказывал, что Миша был еще недавно здоровый и сильный, но как-то очень рассердился и так долго и громко ругался, что «разорвал себе горло».
Был еще третий китаец – слуга и прачка.
Я заинтересовалась китайским языком.
– Акын, как по-китайски «старик»?
– Тасаталика, – отвечает Акын.
– А как «стакан»?
– Тасатакана.
Удивительно, как китайский язык созвучен русскому.
– А как «капитан»?
– Тасакапитана.
Гм… очевидно, что слово остается почти без изменения.
– А как «корабль»?
– Тасаколабля.
Чудеса!
– А «шапка»?
– Тасасапака.
Подошел мичман Ш.
– Учусь китайскому языку. Удивительно, до чего он напоминает русский.
Мичман засмеялся.
– Да, да, я слышал. Ведь он воображает, что вы его заставляете учить русские слова. Это он с вами по-русски говорил. И дурак же ты, Акын!
– Тасадулака! – охотно согласился китаец.
Однообразно шли дни.
Ели рис с корнбифом. Пили отвратительную воду из опреснителя.
Прошлого не вспоминали, о будущем не думали. Знали, что, по всей вероятности, дойдем до Новороссийска, а кто и что нас там встретит – было неизвестно.
Предполагалось, что «Шилка» пойдет во Владивосток. Я очень на это надеялась. Там я встретила бы своего друга М. Потом через Сибирь могла бы вернуться в Москву. Оставаться в Новороссийске совершенно не имело смысла. Да и что там делать?
Пока что бродила ночью по палубе. Постою с лунной стороны, перейду на черную, на безлунную.
Привыкла к пароходным звукам и шумам. Лежа на своей узенькой скамеечке в ванной каюте, слушала, как гремит рулевая цепь, как топочут ногами юнги, убирая палубу…
Пассажиры утряслись, как мешок с картофелем, и каждый нашел свое место. Старый сановник, похожий на толстого татарина, пристроился к кругленькой учительнице из Киева.
– Так вы продолжаете утверждать, – говорил сановник крутым генеральским басом, – вы продолжаете утверждать, что вареники вкуснее ботвиньи?
И укоризненно качал головой.
– Ай-яй-яй! Неужели вы не понимаете, что творог вообще мерзость!
– Нет, вареники – это очень вкусно, – собирая губы бантиком, отвечала учительница. – Это вы нарочно, чтобы дразнить. Вы такой.
Что значило «такой» – неизвестно. Но сановнику было приятно, и он с удовольствием смотрел на круглую, как вишня, учительницу, с туго закрученными косами и грязной малиновой ленточкой на шее.
Инженер О. исполнял роль главного механика и сидел в машинном отделении.
Вывезший меня из Одессы В. впал в меланхолию и съедал двойную порцию рису, в который он настругивал купленную в Севастополе каменную колбасу. Ел с аппетитом и со слезами на глазах:
– Боюсь, что придется помирать с голоду.
По вечерам выползала из трюма какая-то графская горничная, куталась в драгоценную манильскую шаль, становилась у борта, подпиралась кулачком, пригорюнивалась и тихо пела:
Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви, звезда рассветная…
Как-то на какой-то недолгой стоянке оказалась борт о борт около нас угольная баржа, черная – вся дым и сажа. Звали ее «Виолетта».
Закопченный, как ламповый фитиль, матросик с этой «Виолетты» долго всматривался в графскую горничную. Отходил от борта, снова подходил. Глаз не мог оторвать.
– Кажется, наша Травиата одержала победу, – шутили пассажиры.
Но горничная была горда и на закопченного матросика не глядела.
Гори, гори, моя звезда-а…
Но когда «Виолетта» отчалила, матросик вдруг, перегнувшись, крикнул:
– Анюта! Вы?
Горничная оторопела, вскинула глаза. Губы у нее побелели.
– Господи! Да никак… ваше сиятельство!.. Наш барин… Ей-богу!., что же это…
И, обернувшись, растерянно говорила нам:
– Кто же их знал, где они. Я долго добро стерегла, да вон все равно все растащили.
Она мяла в руках драгоценную шаль.
– Все как есть растащили. До капочки.